Текст книги "Поиск-84: Приключения. Фантастика"
Автор книги: Сергей Щеглов
Соавторы: Михаил Шаламов,Олег Иванов,Александр Ефремов,Б. Рощин,Ефрем Акулов,Лев Докторов,Евгений Филенко
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
Вопреки запретам отца, Степан по-прежнему бродил с ружьем по осенним лесам или торчал возле больших дорог. Подслушивал, подглядывал, изучал жизнь деревни в послевоенное время. Он пристрастился собирать обрывки старых помятых газет на местах, где когда-то обедали колхозники. Жадно вчитывался в тексты уцелевших статей. Наиболее интересное уносил к себе в берлогу. Когда между отцом и сыном устанавливалось затишье, Степан с удовольствием читал отцу.
Но чем чаще Сволин-отец слушал чтения сына, тем чаще ловил себя на том, что прозрение к ним обоим должно прийти не из газет и книг современных, а после усердного изучения библии. Об этом он стал задумываться часто и серьезно.
Теперь, после того как Кустов сошел со сцены – отказался вдруг быть их благодетелем, – старик видел необходимость искать нового партнера. С Потехиным он не хотел иметь ничего общего, так как побаивался его развязности и простоватости. Он перебрал в памяти многих старых знакомых и остановил свой выбор на бывшей монахине и отшельнице Дарье Доромидонтовне. Знал он ее давно как человека, живущего вдали от политики и людей. Много сумрачного и сомнительного говорилось в округе об этой старухе, однако при нужде кое-кто тайно похаживал к ней, чтобы с ее помощью заглянуть на дно своей судьбы или выпросить исцеление.
При подходе к Кузяшкиному болоту Степан сделал крюк в сторону березового сколка на Дальних полях, в трех верстах от Крутояр. На подходе к сколку он остановился, услышав звук топора. Сомнений быть не могло: кто-то заготовляет дрова.
Осторожным зверем прокрался Степан на стук и увидел работающего в одной рубахе Потехина. Бывший белогвардейский рубака вкалывал лихо: топор в его руках остервенело перегрызал белые туловища берез, далеко в стороны разлетались пахнущие скипидаром щепки.
Наблюдая за работой Потехина в непосредственной близости, из-за кустов, Степан давался диву – с великой всесокрушающей звериной хваткой яростно вырубал он под корень и отбрасывал далеко в стороны молодой подлесок, даже не мешавший ему в работе. Было очевидно: в руках старика заключена неистощимая энергия. Зная это, он не скупился расходовать себя, был уверен – надолго хватит.
Постоял Степан, помялся. «Будь что будет!» Подошел сбоку.
– Бог на помощь, добрый человек!
– Доброго здоровья, коли не шутишь. – Потехин с любопытством стал рассматривать Степана и его ружье, небрежно заброшенное за спину. Огладил бороду облапистой ручищей.
– Охотишься, чё ли, погляжу-так?
Степан рассеянно махнул рукой.
– Убиваю… часы да минутки, уповоды да сутки.
– Ну-ну! Опять ведь вам с отцом-те скоро в зимнюю спячку залегать. А зима, посчитай, целая жись.
Всей пятерней Потехин старательно поскреб у себя за пазухой и вдруг резко отдернул руку, словно на что-то чрезмерно горячее или острое наткнулись пальцы его там, под взмокшей рубахой на груди. Розовое лицо Потехина полыхало жаром, как после бани.
Устраиваясь на березовом чураке, Агафон Григорьевич поманил Степана полусогнутым указательным пальцем и развязал узелок.
– Присаживайся, Дементьевич. Покоштуем.
Степан не противился.
Медленно, но верно, как надежными жерновами разжевывая еду, Потехин говорил:
– Поди за Клашкой ходишь доглядываешь?
– Поди.
– Ну?
– Чо, «ну»?
– Приметил чё-нибудь?
Степан молча покрутил головой.
– Ты что, – взъелся на него Потехин, – лесом шел, а дров не видел? Ее ведь капитан-следователь подцепил. Обходительный такой, краснобай. На машине казенной разваживает. Гляди, паря, кабы чего из этого у них не вышло. Закрутит он твою Клашку, как собаку в колесо. Тогда того…
– Чего «того»? – насторожился Степан.
– Третьего тебе в подоле принесет, вот што – «того». Тебе же ростить-то. Не век по лесам шляться будешь.
– Вот и ладно, – съехидничал Степан. – Чей бы бычок ни прыгал, а теленочек наш будет.
Потехин перестал жевать, глядел на Степана недоумевающим долгим взглядом, полуоткрыв рот. Степан же проворно управлялся с едой. Причем ломтики сала кромсал сам. Делал вид: чье кушает – того и слушает.
Потехин крутнул башкой и безнадежно махнул рукой:
– Оно, конешно, так: за хвост не удержаться, коли гриву упустил.
– Какие еще новости в Крутоярах? – полюбопытствовал Степан.
– Новостей – со всех волостей, – охотно развязал язык Потехин. – Говорят, колхозникам в этом году по три кило хлеба на трудодень отвалят, соломы там, сена, меду, денег…
– Ну и ладно, – Степан просветлел лицом. – Вон как урабливались все. А еще чего нового?
– Бывший председатель колхоза Андрей Злыгостев демобилизовался. Вся грудь в орденах. Страсть! О двадцати двух крутояровцах похоронки пришли за эти годы. Многовато! Дорка Спиридонихина забрюхатела, говорят, от Пашки Оголихинова. А бригадир наш, Ларька Самсонов, пьяница несчастный, лучшую лошадь – Зорьку – угробил. Нажрался, уснул, а лошадь-то в речку вместе с телегой с крутизны бултыхнулась. Судить, должно, будут. Давно пора! Да ведь не могут-засудить-то. Добрые садятся, а такая полова – поверху плавает.
Степан скоро понял, что Потехина ему не переслушать, да и час поздний. Вместо общепринятых слов благодарности за хлебосольство высказался туманным для Потехина каламбуром: «Как ни обильны яства и питье, нельзя навек насытиться однажды». Поднялся и, не подав руки благодетелю, ходко, прямиком через старые вырубки, зашагал к Кузяшкиному болоту. Всю дорогу он пытался представить свою Клаву рядом с военным, но не мог. Не мог поверить в сообщенное Потехиным. Однако слова эти лишили его покоя.
В памяти своей он перебрал все детали, связанные с поступками и характером своенравной и гордой Клавы, и мысленно уличал Потехина в бессовестной лжи. Он вспомнил, как минувшим летом ему удалось подсмотреть такую картину: Клавдия вдвоем с незнакомой девушкой ехали на возу только что накошенного цветущего клевера и пели незнакомые ему грустные частушки, по всей вероятности сочиненные в годы войны деревенскими девчатами. В частушках тех жила деревня военной поры с разлуками дорогих людей, нуждою и ожиданиями. Он восстановил в памяти услышанное тогда, и сердце его сдавила тоска. С языка готовы были сорваться слова сострадания и грусти: «Как же несладко тебе, Клаша, в житухе такой, да и другим нелегкую долю принять довелось. От такой житухи не разгуляешься!»
Но голос его сердца тут же вступил в споры с голосом разума: «Терять Клавдии нечего. Надо же хоть чем-то скрасить одиночество. Прождет тебя – и молодость пролетит, а она раз дается человеку. Все в этой жизни скоротечно, невечно. Все мы – мотыльки-однодневки, искорки на ветру».
Вернувшись в заточение, Степан добросовестно поведал отцу о случайной встрече в лесу с Потехиным, о его новостях. Старик внимательно выслушал и сказал мудреные, но не совсем понятные Степану слова:
– Легче болезнь предупредить, чем лечить ее.
Больше он ни слова не проронил в тот вечер. Был мрачен.
Ночью Степан не смог уснуть: в его сердце ворочался черный зверь ревности, готовый на части разнести клетку. В нем настойчиво зрело решение – объявиться в Крутоярах, поборов в себе животный страх, принять расплату за свое тяжкое преступление как неотвратимое и должное возмездие.
Отец тоже ворочался с боку на бок, вздыхал, а утром сказал:
– Надо что-то придумать. Хотя Потехину я не больно верю, болтлив, как базарная баба. На языке у него, что у сороки на хвосте, – из ста новостей одной стоящей нету. Надо кого-то упросить понаблюдать за Клашкой. Чуть что, так можно и «петуха» под застреху пустить. Я ведь не Степка Сволин, извольте радоваться: кого угодно достану.
А между тем у Дементия Максимовича зрело решение: он обдумывал планы своего неожиданного визита к чернокнижнице Дарье Доромидонтовне. Ему помнилось, как в давно минувшие времена они с матерью раза три бывали у этой прокаженной и не очень-то уважающей людей сухопарой и потому бессмертной Дарьи.
По первой нужде мать приводила молодого Дементия к знахарке, когда его лицо искоростила налетная огневица. Дарья тогда после наговоров над кружкой с водой через порог изо рта, сквозь огонь на лучине, троекратно брызгала в лицо его, бормоча неведомо что. А он стоял покорно, жмурился, обратив лицо к горящей лучине.
Второй раз мать водила его, когда он ходил в женихах в канун свадьбы. Беда на жениха обрушилась нежданно-негаданно: родители невесты, нарушив дедовский обычай, выдали дочь за сына мельника. Из выгоды выдали.
Не снадобьями, не наговорами тогда Дарья Доромидонтовна поправила дело. Не брала она и карт в руки. Выслушала жалобщиков и сказала, как отрезала:
– Клин клином вышибем! Выкрадите свою невестку и подержите ее у себя под запором вместе с сыном. На беззаконие беззаконием пойдем!
С помощью Дарьи Доромидонтовны и была выкрадена Мария. Зато позднее отец Дементия по-своему «отблагодарил» советчицу и помощницу, за что она кровно возненавидела весь род Сволиных. А случилось вот что: мать Дементия зазвала как-то Дарью в свой дом, попросила поправить разбагровевшее вымя корове. Но на пороге дома внезапно появился отец Дементия, ненавидевший вещунью. Едва войдя в дом, Максим Сволин низко нахмурил брови и, как на поганую тварь, цыкнул на Дарью:
– Выдь вон, чернявка бессовестная!
– Не тобой звана, – огрызнулась Дарья, – не тобой выпровожена буду, неблагодарный. Лучше пойди да с бороды своей сосули оборви, а то кабы они в камень не обернулись.
После этих ее слов Максим Сволин сгреб в охапку Дарью, вынес на крыльцо дома и, как ржаной сноп, швырнул ее в сугроб с задранной выше головы длиннополой юбкой. Тогда Дарья богом и могилой своей матери поклялась отомстить позор свой. И, сказывают, слово свое сдержала. Сосули на бороде бессердечного стаяли, а вот глаза его с того дня стали слезиться от нестерпимой боли. К разным лекарям и знахарям ездил старик Сволин, но ничего не помогало. И ездил бы еще долго, если бы не снизошел к нему милостью случайный человек, прохожий вещун. Он велел пасть в ноги Дарье, поскольку дело это ее рук. Было признано: ее почерк.
Долго упирался старый, но делать было нечего, сдался. Поехал к Дарье с бадейкой масла и, сказывают, замаслил хитроумную шельму. Трудно судить, что помогло с глазами Максиму Сволину, но болезнь скоро отступила. С той поры свой извечный гнев на вещунью он сменил на боязнь.
Дарья тогда была примерно в одних годах с матерью Дементия. Старик и теперь хорошо помнил рассказы матери о странной Дарье Доромидонтовне. В девках она не была красивой: большой с горбинкой нос сильно безобразил ее узкое и смуглое лицо. По этим причинам, а может быть еще по каким-либо, но парни всех деревень далеко стороной обходили ее, как Кузяшкино болото.
Вызрела Дарья на корню, на свадьбах сверстниц отгуляла и попалась на глаза наставнице Усгорского женского монастыря. Неохотно, но клюнула она на наживку невесты Христа, предала себя пожизненному заточению среди таких же отрешенных и забитых. Чем-то неведомым приковала к себе внимание наставницы Дарья, крепко привязалась та к некрасивой, с загадочными глазами девке из Крутояр.
Однако вышло так, что ушла она из монастыря в избушку бывшей Зинкиной мельницы на небольшой, но довольно строптивой речушке Усгоре. Там и жила, предав себя знахарству и молению.
Туда, к старой помольной избушке, и нацелился Дементий Максимович.
Глава шестнадцатаяК избушке Дарьи Доромидонтовны Дементий Сволин пришел под вечер со стороны бывшего мельничного пруда. Еще с горы он приметил: избушка, когда-то служившая приютом для помольщиков, странно припала к земле и всем передом своим подалась вперед, словно приготовилась бодаться с плотиной. С горы избушка эта видом своим напоминала выброшенную кем-то и забытую ракушку, чудом не растоптанную случайным прохожим.
К крыльцу Сволин подошел с задов, со стороны речки. Хотел было по-молодецки взбежать на крыльцо, но услышав в утробе избушки разговор, осекся, придержал себя. Долго стоял возле окна, прислушивался, проклиная крапиву, особенно жгучую под осень.
Внутри избушки без конца тараторил густой и низкий голос, и трудно было понять, что принадлежит он именно Дарье Доромидонтовне. Иногда разговор смолкал, и тогда избушку заполняло довольно странное пение. Пелось что-то хорошо знакомое Сволину, но накрепко забытое с годами. Как на испорченной грампластинке, бесконечно повторялись одни и те же слова, в которых изливалось состояние изнывающей по кому-то женской души:
Как заслышу звон тревожный,
Забьет сердце у меня…
«Да ведь это вековуха Дарья Доромидонтовна песнями да разговорами с собой утешается!» – догадался Сволин и почувствовал, как уходит из его тела напряженность. Поднялся на крыльцо и опять повременил. И тут услышал далеко не лестное за дверью:
– Кто там целый час топчется? Входи, чё ли!
Сволин потянул на себя сильно расшатанную и оттого непомерно ворчливую дверь, протолкнулся внутрь. Сорвал шапку с головы и размашисто перекрестился от самого порога в угол на темную, прокопченную икону. Не дав очухаться хозяйке, передернул носом:
– Здравствуй бывай, Доромидонтовна! Слушал стоял… Припеваючи живется, значит?
Та нашлась с ответом, не поднимаясь с табурета:
– А чё мне! Вот попою маленько – на душе полегчает оттого, день скорее пройдет. А день пройдет – к смерти ближе. Как не радеть!
Она вперила глубокие и печальные глаза в вошедшего, а они сами за нее говорили: «Ходют тут всякие, только пол топчут!» Спросила:
– Кто таков, по какой нужде?
– Знать не узнала Дементия Сволина? – поинтересовался гость.
– Дементия?! – усомнилась старая. – Рази его все ишо не изловили?
– Как видишь: перед твоими очами восстал. – Выругался в душе: «Сдохнуть не можешь, карга болотная! Ить совсем почернела, выбыгала».
Доромидонтовна жевала пустым ртом и с любопытством разглядывала глубокие борозды на плоском, как у быка, лбу Сволина.
– Худая слава о тебе ходит, – одним выдохом сразила она непрошеного гостя. – Говорят, много безвинных душ загубленных на совести своей носишь, и выбрал на склоне лет берлогу барсучью. Сколь я вас помню обоих с отцом, все себе лучшую долю искали где-то вдалеке. Огонь и воды прошли, а что нашли? Не понимали, что счастье людское с худой славой по одной тропочке ходют, в одни двери стучатся.
– Да ведь в народе много и напраслины говорят, – огрызнулся Сволин. – Языки-те без костей: мели ими да перемалывай – все мука будет.
– Ну уж, не скажи! Худоба, что прах, в сторону отлетает, а правда завсегда остается, отсеивается. Она, как зерно: хошь в землю захоронится, а все росточки пустит. Чтой ты так-то? Али креста на себе не имеешь, али о загробной жизни не задумывался? Все ведь под богом ходим – гляди!
Сволин топтался под порогом, не решаясь присесть. Жалостливо, с опаской, как школяр, не выучивший уроков, глядел он в шамкающий рот хозяйки дома и часто моргал воспаленными глазами. В душе его один о другой колотились острые камни: «Все знают про меня. Худом кончу!» Сказал:
– Так ведь не по своей воле всё, Доромидонтовна. А чё не по своей – по божьему велению…
Старуха снова перебила его:
– Грех твой покарает господь, а допрежь – добрые люди. Не жди, и на том свете не будет тебе милости божией за содеянное зло. Срамота твоя – от грехов твоих великих, блудный сын Максима Никифоровича. Сколько не творил бы человек бед, они все равно возвернутся к нему и низложат его. Проклят ты на этом свете, но и смерть не очистит тело твое от содеянных грехов. Святое писание нам гласит: лучше тебе увеченному войти в жизнь, нежели с двумя руками идти в геенну, в огонь неугасимый, где червь их не умирает и огонь не угасает. И если нога твоя соблазняет тебя, отсеки ее: лучше тебе войти в жизнь хромому, нежели с двумя ногами быть ввергнутому в геенну, в огонь неугасимый, где червь их не умирает и огонь не угасает. Кто копает яму, тот упадет в нее, и кто разрушает ограду, того ужалит змей. Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться и время умирать, время разрушать и время строить… Приложи сердце твое к учению и уши твои – к умным словам.
Слушая запоздалые нравоучения старухи, Сволина так и подмывало взорваться. И наконец он взорвался, кик плод каштана на огне:
– Не сметь глаголеть так! Не ты, попы отпоют меня, не за этим шел…
Однако Доромидонтовна не сдавалась, продолжала:
– Али писаний святых не читаешь? Грешники преданы будут огню вечному, не такому вещественному, как у нас, но такому, какой известен всевышнему. Кайся перед господом богом и испрашивай помилование душе своей. Кляни себя и кайся в грехах…
Наконец она изрядно притомилась, присела возле печи, возложив руки на иссохшую грудь. Но тут же встрепенулась.
– Чаю сгоношу… Расселась тут, карга старая!
И пошла, загремела у шестка, зашебуршила. Оттуда, из-за печи, тоже древней и обшарпанной, донесся ее голос:
– Чё дыбаешь посередь избы? Проходь, садись, где душе поглянется. Потчевать буду. Потчевать не грешно – неволить грешно…
Сволин уселся на вогнутую желобом лавку, стал рассматривать келью старой затворницы.
Плошки, горшочки, крыночки и всевозможные баночки стояли по всем подоконникам и лавкам; стены сеней и внутренность избушки были увешаны пучками выгоревшего и пропыленного разнотравья.
Взгляд старика задержала на себе колода вконец разлохмаченных ворожильных карт на столе. Смекнул: «Не упросить ли?» Спросил, улучив паузу:
– Неужто карты тебе, Доромидонтовна, доподлинно все сказать могут? Неужто ты сама веришь в эту ворожбу?
– Почему бы нет? – вопросом на вопрос ответила старуха. Выглянула из-за заборки, оживилась:
– Карты – картами, но и головой робить надо. Надысь объявилась мне ярочка суягная из Крутояр же – Дорка Спиридонихина. Пузо подпирает чуху, а она – эко чудо! – ко мне приволоклась. Меду туесок принесла. Прими, говорит, Доромидонтовна, подарочек от меня и от мамы. И – в ноги бултыхнулась. Ну, слово за слово… Говорит, присуши ты ко мне Пашку Оголихинова. От него ведь понесла-то. Хочу, чтобы до вечностев был моим, раз робенок от него. И – в слезы. А я ей говорю: нет, голубушка! Тут мои уроки не возымеют силу, потому как глаза у Пашки-кобеля черные, цыганские. Да и снадобья в еду или питье не подпустишь – не вместе живешь.
Раскинула карты и показываю ей: смотри – бубновый-то король остается с блондинкой, а ты – шатенка.
Сволин старательно потирал руки, любопытство в нем брало верх.
– Вот те и на! А вроде чего в картях проку!
– Ну, карты – картами… – вяло сморщившись, заворковала Доромидонтовна. – Не знаешь, чё ли, Пашку Оголихинова, кобеля бродячего? Во всей округе девок перепортил. Таких на фронт гнать надо под пули да бонбы. И вот какое слово мое: перебесится этот кобелина и женится на вдовой бабе, у которой хозяйство покрепче. На своих зазноб не посмотрит, хошь по три дитя они приживут от него до замужества.
– Да ну!
– Гну! К вашей же Клашке, к примеру сказать, оглобли завернет, и она не откажет. Божьей травкой расстелется перед ним. Баба ведь мужиком красна.
– Ты вот что, старая, – Сволин враз посуровел. – В чужой-то стог не пыряй вилами. Плохо знаешь нашу Клашку. У нее еще муж живой. Все у них может возвернуться, наладиться.
– Живой, говоришь? Живой да под сурьезным вопросом ходит.
Сволин слушал Доромидонтовну, а мысленно поспешал приступить к основному разговору, так как подготовка к нему, по его убеждению, прошла вполне благополучно. Да и кто знает, куда может уйти разговор. Откашлялся, понаблюдал за ловкими движениями рук хозяйки, расщедрился на похвалу:
– Умная ты женщина и провидящая, Дарья Доромидонтовна. Раскинула бы карты и на наше со Степкой счастье. Оказия у нас куда больше, чем ты знаешь да догадываешься. Оба на краю могилы вовсе ведь стоим.
– Карты могут соврать, – убедительно и просто призналась Доромидонтовна. – Скажу тебе, как в руку положу: найдут вас всенепременно и скоро. Чё искать-то? То вас у Потехина видят, то у Кустова.
У Сволина засвербели руки.
– Найдут ли? Грозилась синица, море поджечь! Ежели народ не выдаст – милиция не найдет. Потом, чё это ты на чох нас берешь? Пужать легше, а ты жить нас научи, знахарка.
Все так же спокойно, попивая чаек, Доромидонтовна убедительно и ясно говорила:
– Не дуй на воду, Дементий Максимович, ежели молоком обжегся. Ко дну идешь, и пузыри над тобой всплывают, а все козырем ладишь казаться. Как отец же, прости бог!
– Ко дну, говоришь, иду? Ха-ха-ха! – Сволин запрокинул голову и захохотал. В горле его клокотало и булькало. Успокоился он так же внезапно, как и захохотал, и стал утирать слезы, выжатые дурацким смехом. Наконец, глубоко вздохнув, совсем серьезно заметил:
– Питаешься ты скверно… Плохо несут прихожанки-то.
– Однако не побираюсь. Закон божий не велит. Как нам прописывают отцы церкви: не живи жизнью нищенскою. Лучше умереть, нежели просить милостины. В устах бесстыдного сладким покажется прошение милостины, но в утробе его огонь возгорится. Не до жиру тут, быть бы живу. Теперь, после войны, куда как худо стало… Веру в бога вовсе потерял народ.
– Ктой-то дров добрых привез?
– Председатель, Калистрат Шумков. Сына его излечила от смертного запоя. Самого его надо бы попотчевать теми же кореньями. Человеком через то питье мог бы стать.
Сволин решил распростаться о своем.
– У нас дело приспичило такое… Кустов в кусты от нас удалился. Насытился «рыжиками» и отвалил. А «рыжики» у меня не перевелись. Так не смогла бы ли ты, Дарья Доромидонтовна, через прихожанок своих дать оборот «рыжикам»? И продукты, и одежонку – все надо, все жизня наша требует.
От сказанного Дементием Максимовичем подбородок старухи, словно обтянутый пергаментом, заходил ходуном, глаза заблестели фосфорическим светом. Полусогнутым пальцем поскребла она в голове, помедлила с ответом. Дважды взглянула на потолок и выдала туго идущие из глотки слова:
– Рази што попробовать?
– Пока то да сё – мы тебе солонинки подбросим. Скусная и пользительная еда.
– Смеешься поди? – полные недоверия глаза Доромидонтовна подняла на Сволина. – Гли мне в рот-те: два вверху – и все тут. Чем жевать солонину-то?
И тут же махнула рукой:
– Ладно, неси! Сечкой рази измельчу.
Сволин поерзал на лавке, продолжал:
– Нет ли зелья у тебя, Доромидонтовна, чтобы попоить им сына мово неразумного? Удержу ведь вовсе не стало – на волю рвется. Бабу ему подавай и все тут. И, гликось, – в науку удариться норовит. Зачем он мне ученый-то?
– Ну и пусти. Пожалей – пусти. Молодой ведь он!
– Не-е! – артачился Сволин. – Подыхать так вместе! Обоим нам с ним едино на роду написано было. Так полагаю: попоить его кореньим отваром, штобы похоть мужскую в нем как рукой сняло.
– Это можно, – прошепелявила вещунья. – Можно на время похоть угомонить, а можно и на вовсе убить. Это ведь как родителям угодно. В библии на этот счет как говорится: кто любит своего сына, тот пусть чаще наказывает его, чтобы вспоследствии утешаться им.
Дарья Доромидонтовна ушла за печь и вернулась оттуда с небольшим узелком. Дементий Максимович истово перекрестил лицо свое и принял узелок. Понюхал.
– Пахнут больно скусно!
– Пахнут скусно, – согласилась Доромидонтовна. – А покроши-ко коренья эти да разбросай по углам – зараз все клопы и тараканы передохнут.
Осмотрелась по сторонам и сипловатым таинственным шепотом сообщила:
– Сатанинская сила в кореньях этих сокрыта. Не один поди «рыжик» стоят они.
В понурой голове старика билась, как рыба об лед, еще одна думка: с каким подходом выпросить у старухи библию. Он давно поставил перед собою цель – вытеснить из головы сына все причуды. Но просить библию ему не пришлось, в другой раз разогревая самовар, Дарья Доромидонтовна сама заговорила на этот счет:
– Ты, Дементий Максимович, попаивай отваром кореньев Степанку-то. Слово тебе мое: перестанет он рваться на волю. Библию у меня возьмешь. Сам читай больше и его приучай. Всё – на пользу дела. Теперь ведь так: опустишь руки – сыновья на шею сядут. Вон тебя как учил отец-от. Помню, все помню.
Передавая в руки Сволина тяжеленную книгу с медными застежками на обтянутых кожей досках, Дарья Доромидонтовна нравоучительно напутствовала заблудшего:
– Корни премудрости – бояться господа бога, а ветви ее – долгоденствие. Страх господень усладит сердце и даст веселие и радость, и долгоденствие, ибо всякая премудрость – от господа, и с ним пребывает вовек.