355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Вольф » Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е » Текст книги (страница 28)
Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е
  • Текст добавлен: 12 мая 2017, 00:00

Текст книги "Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е"


Автор книги: Сергей Вольф


Соавторы: Олег Григорьев,Александр Кондратов,Валерий Попов,Борис Иванов,Рид Грачев,Федор Чирсков,Инга Петкевич,Андрей Битов,Генрих Шеф,Борис Вахтин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)

– Это невозможно сказать, – сказал сосед.

– Вот и не имеешь плана, – развел руками Постаногов. – Так что зачем тебе корова?

– Какая корова? – спросил сосед.

– Вот которой нет у тебя, – сказал Постаногов.

– Ни к чему мне корова, которой у меня нет, – сказал сосед.

– Вот и не пускайся на хитрости, – сказал Постаногов. – Спокойно живи.

– Я уже привык спокойно жить, – сказал сосед.

Если подумать, в чем она, главная правда этой исторически сложившейся деревни, то тут она вся и есть в словах соседа, тихо сидящего рядом с Постаноговым на лавочке у забора и повернувшего к закатному солнцу дубленое лицо, поросшее твердой седой щетиной. Эта правда незамысловатая какая-то, даже ерундовая, в сущности, плевая, но, однако, главная, потому что течет река, зеленеет земля весной, неторопливо идут дожди над полями, неторопливо идут люди на поля, неторопливо идут годы сквозь деревню, как странники, что брели когда-то через деревню на поклонение святым местам, не находя здесь, чему поклоняться.

2. Коромысло

– Ничто так не выбивает меня из седла равновесия, как коромысло, – сказал Михеев, – возбуждая меня нестерпимо.

– Оно, конечно, ни на что такое не похоже, что может возбуждать, отнюдь, и не воображайте, форма его невинна, и материал его невинен, а вот возбуждает.

Как увижу коромысло, так хоть караул кричи. Но если закричать караул, то это будет в возбужденном состоянии ужасно глупо.

Я мог бы объяснить, что на коромысле носят ведра, в ведрах носят воду, вода в ведрах тяжелая, коромысло давит на плечи, плечи напрягаются, давят на спину, спина выгибается, давит на зад, зад выпячивается, давит на ноги, ноги выпрямляются, бедра напрягаются, а воду в ведрах на коромысле носят только бабы, а бабы бывают в деревне не только старые, попадаются и молодые, особенно раньше, когда нынешние старые бабы были молодыми и их было, естественно, гораздо больше, то есть молодых, которые теперь старые, потому что старых теперь больше, чем молодых, поэтому тогда молодых было больше, чем теперь молодых, и они больше носили воды на коромыслах, и плечи напрягались, спины выгибались, зады выпячивались, ноги выпрямлялись, но видишь, какое длинное получается объяснение, а я еще далеко не добрался до самого главного, а именно, что происходит со мной, когда я вижу коромысло и знаю, что на коромысле носят ведра, в ведрах носят воду, вода в ведрах тяжелая, коромысло давит на плечи, и происходит вот все то, что я мог бы объяснить, но не стану, потому что это надо было бы рассказывать всю жизнь, столько тут подробностей. А суть дела в том, что коромысло не потому так выводит меня из себя, что там вода тяжелая и так далее, а потому, что его часто носила на плечах и так далее вот та Полина, про платье и рубашку которой, украденные мной во время ее купанья в реке, я еще расскажу, как только распутаюсь с коромыслом. Она нырнула, я выскочил из кустов, схватил рубашку и платье, сбегал к иве, спрятал рубашку и платье в дупло и снова засел в кустах, а она вылезла из воды, искала-искала, искала-искала, я не выдержал и фыркнул в кустах, она бултых обратно, но это после, сначала кончу про коромысло.

Она идет с коромыслом, на коромысле ведра, в ведрах вода, вода тяжелая, это я уже рассказывал. Она идет, а я иду в двух шагах сзади и неторопливо ей объясняю, потому что зачем торопиться, куда она убежит с коромыслом и полными ведрами, неторопливо объясняю, как я ее сильно люблю, и какая у нас может быть сильная любовь, и какие у нас пойдут сильные дети, а у наших детей какие будут замечательно сильные внуки, а она пытается обернуться, чтобы мне неприятность сказать или хоть глазами на меня сверкнуть, но куда же тут обернуться, когда коромысло тяжелое на шее и голову не особенно-то повернешь, а когда она пытается целиком вся обернуться, то, пока она со своими ведрами разворачивается, я вполне успеваю прибавить шагу и разворачиваться вслед за ней, так что, сколько она ни вращается, я вполне успеваю вращаться за ее выгнутой спиной и говорить ей, что ты повращайся, мне это нравится, потому что, во-первых, внимание мне этим оказываешь, а главное, во-вторых, подольше меня послушаешь и лучше проникнешься ко мне чувством любви, из-за которой я унес твое платье и рубашку тогда, вовсе не из-за хулиганства, а чтобы иметь возможность с тобой подольше поговорить, потому что ты мне этой возможности не давала, пока я не спрятал решительно твое платье и рубашку в дупло, и тогда мы имели с тобой обстоятельную беседу, потому тебе из воды деваться было некуда, а уплыть от платья и рубашки ты тоже не могла, и поэтому голова твоя из воды торчала и, хочешь не хочешь, на меня глядела и внимательно слушала. Повращаемся, повращаемся, а потом она идет дальше, потому что ей надо нести воду, и очень долго она вращаться не может, утомляется, и она идет дальше, и лягнуть меня у нее тоже не получается, потому что вода в ведрах тяжелая и ноги выпрямляются, и на одной ноге тут не поскачешь ни при каком здоровье, так что она только чуть-чуть брыкнет ногой и поскорее ставит ее на место, чтобы целиком не упасть.

Вот так ходил я за Полиной и по пыльной дороге, и после дождя и не могу теперь спокойно видеть коромысло, посмотрю на него и будто огонь проглочу – сначала во рту горячо и высыхает, потом в горле жечь начинает, потом сердце вспыхивает, потом уже весь горю. И опасен я стал для деревни и вреден для народа, потому что не владею собой при виде коромысла и весь горю. Вот из-за этого коромысла жизнь у меня стала отвратительная, что-то делать надо, невозможно мне, чтобы так продолжалось.

3. Река, в которой купалась Полина

Правый берег был пологий, как и полагается, а левый был крутой, и в нем стрижи рыли норы под гнезда – можно засунуть руку по локоть, а до гнезда не дотянуться, как не дотянуться до луны, золотеющей в реке по вечерам, когда из садов, темных, как омут, доносятся песни любовного содержания, а река течет, занятая своим делом, и ей некогда любить деревню больше, чем она ее любит, нет у нее для большей любви досуга, и я купаюсь в этой пробегающей мимо реке, и она любит меня прохладно и нежно, ласкает мне шею, живот и щиколотки, любя меня в ту меру, которая мне соразмерна, а я невелика и в реке и вообще.

А Михеев думает что? Что я на свете самое главное, и поэтому он для меня человек недостойный и ограниченный, а он даже в армию идти не хочет, пока на мне не женится, а он скоро будет призывник, и ему надо будет идти в армию, и мне его жаль немного, но только не до слез, хотя у меня лицо и мокрое, но это от реки.

Я теперь от него спряталась надежно и одежду спрятала, чтобы он не нашел, и интересно, где-то он меня сейчас ищет, где-то он сейчас бегает?

– Я здесь, – хмуро говорю я с берега. – Где мне быть. Ты, конечно, спряталась надежно и одежду свою спрятала надежно, только от меня не спрячешься, и я вот сижу на твоей одежде и жду тебя, чтобы с тобой про любовь разговаривать, потому что я хотел раньше в армию идти, отслужить свое, а вот теперь даже совсем не хочу и уклонюсь от призыва, хоть в тюрьму, хоть что угодно, но не могу я от тебя уйти, пусть расстреливают.

Ну, что мне с ним делать? Река больше не обращает на меня нужного внимания, и мне его жалко до слез, недостойного, что его расстреляют, и такое зло меня берет, что я его сама бы сейчас расстреляла, и не могу я этого переносить, и я выхожу из реки, чтоб ты сдох, проклятый, на, подавись.

– Полина, – говорю я. – Ты пойми меня правильно, Полина.

– Не могу я понять тебя правильно, – говорю я и плачу, и трясет меня от слез и от злости, и я прижимаюсь к нему, чтобы не дрожать.

Река бежит, шуршит, журчит своей дорогой, не поднимая на нас глаза, и я обнимаю его, а я обнимаю ее, и я говорю ей шепотом, а я плачу ему шепотом, и ох уж этот Михеев, и ох уж эта Полина, и ох уж эта река.

4. В поле под жарким солнцем

Бабы пололи картошку в поле, рассыпавшись цепью, и самая старая баба Фима шла самая первая, как Чапаев перед бойцами, только не с шашкой, а с сапкой, а полоть надо уметь наклоняться, не скрючиваясь, а свободно, чтобы дышать, согнувшись пополам, всей душой, хотя живот и сложен пополам, и подпирает грудь, и полностью вздохнуть мешает. И сапки падают и поднимаются, падают и поднимаются разнообразно, вразнобой, и только иногда получается такое совпадение, что как бы разом, а потом снова не разом.

А мужчины стояли у трактора с комбайном и обсуждали, что такое, что не едет, только тракторист не обсуждал, погрузившись в мотор, одни подметки торчали.

А солнце жарило немилосердно и картофельное поле, и пыльную дорогу, и пахнущий железом и смазкой мотор, и желтое пшеничное поле, и деревню вдали, и капельку пота на носу у бригадира.

– Не заведет, – сказал бригадир сосредоточенно. – Давайте еще толкнем, что ли.

– Так уже толкали, – сказал одноглазый Фомин.

– Можно и еще толкнуть, – сказал другой Фомин.

Бабы кончили ряд, распрямились, вытерли лица, погалдели чуть-чуть, развернулись кругом, снова наклонились и цепью пошли назад, то есть вперед, но в противоположном направлении.

5. Огородное пугало

Луна светила ему под козырек в первобытные глаза, а вокруг него качали черными головами подсолнухи.

Сонно мычала корова у себя дома где-то рядом, плескалась рыба в реке, и круги плыли по воде со скоростью течения.

– С Полиной был? – спросило пугало.

– Да, – сказал Михеев. – Замуж она не хочет за меня. Своевольничает. Говорит, любить тебя люблю, что тебе еще, хулигану, надо. А замуж – это будет слишком. Полную власть надо мной заберешь себе в голову, а я этого не вытерплю, удавлюсь. Я говорю, где же полная власть, если я так люблю, а она говорит, вот именно поэтому, что же от меня останется, если я не только любить, а еще и женой стану. Ничего не останется. Я говорю, все так делают, что женятся, это ничего, не страшно, иначе мы не выдержим днем работать, а по ночам разговаривать, а она говорит, можем не разговаривать, а я говорю, как же мы договоримся, если не будем разговаривать, а она мне говорит, не о чем мне с тобой договариваться, как не о чем, говорю, если надо о женитьбе договариваться, нет, говорит, совсем не надо об этом договариваться, потому что ты храпеть будешь и мне скучно будет, что ты спишь, а я не сплю, ну ты тоже спи тогда, говорю, вот, говорит, уже и забираешь полную власть надо мной – ты спишь, и я спи, а я, может, не захочу, да не буду я спать, говорю, а тогда зачем жениться, говорит, какая разница, говорит, и так не спим, и тогда спать не будем, но не выдержим, говорю, днем работать, а по ночам разговаривать, а она говорит, если сейчас не выдержим, то и тогда не выдержим, какой же смысл жениться, если все равно не выдержим, а я говорю, все женятся и выдерживают, а она говорит, ты совсем запутался и не соображаешь, что говоришь, а я говорю, нет, не запутался – я говорю, все женятся и выдерживают, значит, и мы выдержим, а она говорит, наверно, они любить друг друга перестают, а я этого не вытерплю, что ты любить меня перестанешь, и удавлюсь, что ты говоришь, я говорю, никогда не перестану, потому что ты лучше всех и мне никого, кроме тебя, не надо, нет, говорит, это ты говоришь, чтобы меня уговорить, а когда уговоришь, тогда другое будешь говорить, никогда не буду, я говорю, другого говорить, а она говорит, ага, значит, не будешь говорить, молчать будешь, а раз молчать, значит, спать будешь, а я не буду спать, и мне будет скучно, не пойду я за тебя замуж. Так и разговариваем всю ночь, буксуем на одном месте – иди за меня замуж, не пойду за тебя замуж, становись моей женой, не стану твоей женой, не выдержим ведь, а все равно ведь не выдержим, все женятся, а ты сказал, что я лучше всех, но даже самые лучшие женятся, ну и что, а я не хочу. Своевольничает. А зима придет, где тогда будем встречаться? Где хочешь, говорит. Я в тепле хочу, говорю, что ты ненормальная какая-то, все хотят жениться, а ты не хочешь. Не представляю, говорит, кто это с тобой жениться хочет, просто не могу себе такую дуру вообразить, может, сумасшедшая какая-нибудь. Нет, говорю, вполне нормальные хотят. Вот и женись, говорит, на нормальных своих, если я ненормальная. Да нет, говорю, ты только в этом одном ненормальная, а в остальном лучше всех самых нормальных. Чем это я лучше всех, говорит, что это ты заладил, объясни, пожалуйста. А я говорю, это очень трудно тебе объяснить, потому что слов я таких не знаю, учился мало. Ну так ты пойди поучись, говорит, на что ты мне неуч в мужья сдался. Вот так всю ночь и разговариваем. Утомляемся даже.

– Интересно, – сказало пугало, – чем это она, действительно, лучше всех?

– Про это я и думаю, – сказал Михеев, – и спать не иду, хоть все суставы у меня стонут, спать хотят, а я не иду, стою и с тобой вслух думаю, потому что завтра ночью надо это ей обязательно объяснить, очень она этим заинтересовалась, а мне про себя просто, а сказать не умею, одним словом, иди за меня замуж, говорю, а она говорит не пойду, а дальше ты уже знаешь, я тебе рассказывал.

– На одном месте стоите, – сказало пугало. – Совсем как я.

– Однако не скучно, – возразил Михеев.

– Конечно, – сказало пугало. – Это дураку на одном месте скучно, а умному не бывает.

– Где там на одном месте, – сказал Михеев. – Вчера за реку ходили, а сегодня в подсолнухах, а зима придет, тогда что? Дома у меня тетки, хоть и не очень старые, а чутко спят, а у нее дома мать, где нам с ней зимой схорониться? Да и осенью тоже дожди бывают.

– Ко мне в сарай идите, – сказало пугало. – Там за мешками место расчистить можно, как в бомбоубежище будете, уютно устроитесь.

– Она тебя стесняться будет, – сказал Михеев. – Она все время чего-нибудь стесняется, а ты слишком наблюдать умеешь.

– Я спать буду, – сказало пугало. – Я с осени до весны крепко сплю.

– А сны видишь? – спросил Михеев.

– Вижу, – сказало пугало. – Очень содержательные сны у меня. Как-нибудь расскажу, а сейчас ты иди, свои собственные посмотри, а то петухи скоро запоют, птицы проснутся, мне за огородом надо будет смотреть.

6. У дремучего деда под ухом гремит земля

Вот автор рассказывает вам про эту самую, на его доброжелательный взгляд, абсолютно счастливую деревню, а до сих пор не сообщил ни где она точно расположена, ни как она выглядит в целом.

Где она точно расположена, автор вам не скажет. Ни за что. В России – и этого хватит. Сдохнет, а точнее ничего не скажет. У него есть на то свои соображения. И первое из этих соображений – не хочет он, чтобы можно было его проверить. Сейчас ведь эпоха для выдумщиков ужасно плохая. Да нет, автор ничего такого и в мыслях не имел – при чем тут арестуют или не арестуют? Вот напасть…

Автор без всякого политического намека заявляет: эпоха сейчас для выдумщиков хреновая, и совсем не потому, что посадят, просто эпоха для выдумщиков паршивая. Потому что все всё и во всем хотят проверить… И попрутся проверять автора – а точно ли изобразил, буква ли в букву, точка ли в точку, а автору это будет неприятно, потому что придется таким людям неприятности говорить, обижать их, убеждать, что никакой одинаковой для них и для автора деревни не может быть в природе, только моя деревня есть, а их деревни нет, и глупо меня проверять, а они тоже ведь не идиоты, подумают и что-нибудь обидное мне придумают, например, что я пишу ну совершенно похоже на Франческо Мачадо. «А кто это такой?» – спрошу я, недоумевая, и тут-то в этой нашей полемике потерплю бесповоротное поражение, так как обнаружу, помимо несамостоятельности, еще и невежество, непростительное для русского человека, потому что русский патриот должен знать Франческо Мачадо, иначе он в глазах многих не патриот, а шовинист. Поди потом доказывай, что ты ничего лично против этого Франческо не имеешь и с удовольствием с его творчеством познакомишься, только сейчас тебе не до него, тебя сейчас вот эта деревня волнует. Ага, скажут, тебя свой народ интересует, а другие народы не интересуют, значит? Своя деревня тебя волнует, а на другие деревни всей земли тебе наплевать? И попадешь из-за Франческо в шовинисты, и пропадешь в шовинистах, а всей и вины-то на тебе, что вот эта деревня тебя сейчас волнует. Так зачем автору это бесповоротное поражение в полемике? Не скажет, где его деревня, и все тут.

А как она выглядит в целом со стороны, можно рассказать с удовольствием. Представьте себе синюю-синюю речку, левый берег ее высокий, овражистый и холмистый, и на этом берегу устроилась деревня под синим-синим небом. И вот если в лодке уплыть вниз по синей-синей реке до края деревни и смотреть оттуда, то на околице виден редкостный дом, даже не то чтобы дом, а своего рода удивительное строение, о которое сразу спотыкается взгляд, едва только начнешь смотреть на деревню. Строение это срублено из бревен метра по три длиной каждое, в одной стене выпилена дверь, в другой – небольшое отверстие, забитое досками и заткнутое ветошью, крыша у строения много прогибалась, проламывалась, продавливалась, пока не продавилась до уже навеки нерушимого положения; покрылась наносной землей, а на земле начали жизнь мхи, травы, цветы и невысокая береза. Это странное жилье вросло в песчаную почву по самое окно, так что только шесть венцов торчат из бурьяна, а когда этот дом здесь возник, того не помнил уже никто на свете, однако уже во времена нашествия наполеоновских полчищ на Россию он был тут как тут.

В этом срубе с незапамятных времен жил дремучий дед, жил как бы в стороне от всеобщей жизни, на околице, неизвестно почему ни во что не включаясь, скорее всего, от старости, хотя был вполне ходячий, никаких болезней не знал, глаза имел черные, зубов в избытке и даже не кряхтел, копая на небольшом своем огородике картошку. Но вот не включался, покупая хлеб, соль и спички раз в месяц в магазине, но в разговоры не вступая.

В этот вечер, когда солнце только что село и над деревней небо слегка зеленело в предчувствии луны и поднималось все выше, чтобы вскоре стать выше звезд и обнажить их, Полина вышла из дому и пошла к дремучему деду, неся гостинцы в узелке. Она шла босыми ногами по нежной земле и еще более нежной траве, шла задумчиво, не хоронясь, да и бесполезно, потому что не было еще темноты.

Была середина июня, та замечательная середина того июня, который потом так замечательно обманул всех обитателей деревни, загремев над их головами исторической грозой, бессмысленной с точки зрения нежной травы, синей-синей реки и окна, забитого досками и заткнутого ветошью. И долго-долго потом ученые люди постигали причины и следствия, спорили и даже ругались, ссорясь на тему, кто виноват, почему это все так неудачно получилось и как бы придумать, чтобы такого никогда больше не получалось, но все это было много потом, а сейчас Полина шла босыми ногами к дремучему деду, и вот первая звезда стала ниже неба, и с реки донеслось кваканье лягушек, и тупо промычала, словно зевнула, корова в сарае у дороги, промычала просто так, совершенно бессмысленно промычала, зато безвредно, и бабка Егоровна, Коровина хозяйка, чутко дремавшая, встрепенулась духом, вспомнила еще раз все про корову и поняла, что корова промычала просто так, беспричинно, потому что и сыта была, и напоена, и пальцы Егоровны помнили скользкое вымя, а глаза помнили алую кровинку, вышедшую с белым молоком из переполненного вымени, и молоко Егоровна процеживала дважды, а дел еще было много – и луку нарвать на продажу, и трех внучек с дедом Егором накормить, а старшую еще поругать, чтобы не загуливалась поздно, мала еще. И, встрепенувшись от мычания, Егоровна все это вспомнила, но успокоиться и сразу снова уснуть не смогла, потому еще вспомнила сына и невестку – как пятнадцать лет назад отделились они, стали наживать свое добро, а потом это добро у них отняли, и ее Андрея и Клаву переселили так далеко, где не росло ничего, и дочерей они прислали назад, сперва писали, затем перестали, бабка над письмами плакала, едва только почтальона увидит, и еще потом много раз, перечитывая, а теперь и плакать стало не над чем, над старыми письмами слезы больше не лились.

Полина шла по нежной траве, уже росистой, и луна освещала ее, и всю деревню, и жилище деда.

Дед лежал на лавке, дремуче и вечно лежал, приложив ухо к стене и слушая далекие гулы земли. Земля рассказала ему о шагах к его дому, он сел на лавке, засветил керосиновую лампу и стал глядеть на дверь, положив руки на колени.

В его ясной голове легко и просто жили простые мысли, похожие на корни деревьев, отнюдь не запутанные, потому что нет ничего в корнях запутанного, запутывается в них только невежественный человек, а дерево в них не запутывается, оно не дурак, дерево, чтобы запутываться. Оно пускает корни со смыслом, на нужную глубину и вширь по потребности, а у деда потребности были шириной во всю нашу планету, а вглубь вплоть до самого Бога, в которого он, однако, совершенно перестал давно уже верить, не обнаруживая его своими чувствами, так что вплоть до, но не дальше.

Полина стукнула в дверь и вошла, наклонившись.

Андрея и Клаву переселили так далеко, где не росло ничего, и дочерей они отослали оттуда, сперва писали, потом перестали, но продолжали жить, хотя вокруг ничего не росло, но все-таки человек живуч, если он не опускает руки. Вокруг них был непонятный народ, однако не злой, говоривший слова вроде мегедбабармодьеры, однако не злой. Андрея и Клаву нельзя забывать, хотя они никогда не увидят больше своей абсолютно счастливой деревни, ни дочерей – Веры, Надежды и Любови, Верка старшая, четырнадцати лет.

– Дед, мне совет нужен твой, – сказала Полина, кладя гостинцы на стол, а дед посмотрел на них и сквозь платок, в который были завязаны гостинцы, мудро все распознал – яички, хлеб, бутылку молока и медовые соты – и понял, что совет от него требуется серьезный. Он посмотрел на Полину сквозь ее нехитрую одежду и подумал о ней прямыми своими мыслями, все ее серьезности постиг и сказал:

– Землю я слушаю, внучка. Гремит земля уже целый месяц, понимаешь?

Далеко от абсолютно счастливой деревни под городом Магдебургом человек, по имени Франц, вышел в этот час из кирпичного дома, крытого красной черепицей, а белобрысая жена и белобрысые дети провожали его мимо других аккуратных домов, мимо аккуратной силосной башни, мимо квадратов красиво возделанной земли к поезду, и посадили в этот поезд, и он уехал. И его тоже надо запомнить, потому что он имеет непосредственное отношение к разговору деда с Полиной, точнее, к последствиям этого непосредственного разговора.

– Не понимаю, – сказала Полина. – Ты меня послушай, дед, мне совет нужен, а земля гремит – пускай гремит, это мне сейчас совсем неинтересно.

Дед улыбнулся ее несознательности и несмышлености, теплой такой глупости чересчур молодого тела, и сказал:

– Я тебе уже все сказал, внучка, что земля гремит. Это и есть для тебя сейчас в твоем положении самое интересное.

– Старый ты, – сказала Полина, сердясь. – Слушать уже не можешь, что ли?

– Слушать могу, – сказал дед и приготовился слушать то, что уже знал.

– Вот и слушай меня, не перебивай, – сказала Полина. – В положении я, а Михеев рад, говорит, ты теперь женой моей не сможешь не быть, а я не хочу и рожать не хочу. Помоги мне, дед, я избавиться не могу, скажи траву какую-нибудь, ты ведь все знаешь. А Михеев смеется, говорит, нет на свете такой травы, чтобы оказалась сильнее меня и моей любви с ее результатами, потому что я тебя сильно люблю, и я сильный, и ты сильная, и дети у нас будут сильные, а это только начало, первенец, а я говорю, я сама тебя люблю, но замуж за тебя не пойду, ты всю власть хочешь надо мной забрать, и первенца не хочу, он весь в тебя будет, а с меня и тебя хватит, на что мне еще один такой сдался, а он говорит, не только один, еще целая куча-мала будет, а я говорю, ты с ума сошел, на что мне столько Михеевых, а он говорит, это ты только сейчас так говоришь, а потом будешь другое говорить, их у нас штук десять будет самое меньшее, потому что мы с тобой молодые, и все десять будут очень красивые, все сплошь мальчики и все сплошь Михеевы, богатыри, представляешь? Представляю, говорю, и тошно мне от этого представления. Это тебе от беременности тошно, он говорит, а потом приятно будет, и не можешь ты без мужа родить, мать твоя огорчится, а ты у нее одна, и без отца она тебя вырастила, она от огорчения заболеть может и даже гораздо хуже, а избавиться у тебя не выйдет, это на свете такого зелья нет, чтобы после такой любви помогло. Вот и скажи мне, дед, это зелье, ты все видел и знаешь, даже Наполеона видел, говорят, неужели не поможешь?

– Видел Наполеона, – сказал дед. – Мальчишкой еще был, а он на черном коне ехал – страшный, огромный, с пушкой в руках. Давно это было, внучка.

– А в кино он небольшой, – сказала Полина.

– Это если издали смотреть, – сказал дед. – А я вблизи видел, вот как тебя. Ужасный был человек. Не надо тебе избавляться, земля гремит уже целый месяц.

– А мне-то что? – спросила Полина. – Земля у тебя гремит, а я должна из-за этого Михеева рожать и женой Михееву становиться, что ли?

– Несмышленыш ты, – сказал дед. – Не соображаешь. Земля почему у меня под ухом гремит? Поезда идут. Много гремит – значит, много тяжелых поездов идет. В одном направлении идут, заметь. Газеты ты, что ли, не читаешь? Про немцев, что ли, не слыхала? А я немцев знаю, вот как тебя их видел. Поезда идут, значит, войска везут, значит, война будет, значит, заберут твоего Михеева воевать, значит, убить могут, и останешься ты без Михеева, если этого не родишь, которого носишь. Теперь поняла, почему не про зелье ты думать должна, коли земля гремит? Напортила много себе?

– Нет, – сказала Полина.

– Что пробовала? – спросил дед.

– Будто не знаешь, – сказала Полина. – Спорынью, липовый цвет, можжевельник…

– Ну, это пустяки, – сказал дед. – Это ребенку как с гуся вода.

– Дед, а почему его убить могут? – спросила Полина. – Ведь это не обязательно.

– Не обязательно, – сказал дед. – Однако возможно. А ты нового Михеева родишь.

– Дед, как это он так устроился, что взял-таки верх надо мной? – спросила Полина. – И любить я его должна, и замуж за него идти должна, и первенца ему родить должна, и сердцем за него болеть должна, и плачу из-за него, проклятого, как подумаю, что убьют. Дед, почему это так, почему я плачу?

– Никто этого знать не может, – сказал дед. – Однако это так бывает.

– А не так тоже бывает? – спросила Полина.

– Бывает и не так, – сказал дед.

– Может быть, дед, ты это все наошибался? – спросила Полина. – И про войну, и про поезда? Может, мне лучше и дальше по-своему поступать, а об этом ни о чем не думать?

– Нет, – сказал дед. – Я не наошибался. Нельзя тебе об этом не думать. Железная дорога от нас близко, нельзя ошибиться. И газету я читаю. Так что в центр событий проникнуть могу. А в центре событий все видно хорошо, там сложного нет.

– Ты видишь, а никто, кроме тебя, не видит? – спросила Полина.

– Видят, но не замечают, – сказал дед. – Легче им не замечать. Они по краям глядят, главное упускают. От молодости это, от неразумения.

– Пойду я, – вздохнула Полина. – Ждет он меня, проклятый.

«…Никогда я не думал, – думал Михеев, – что бывает она такая смирная и послушная без всяких на то новых оснований. Вот обнимаю ее, а она прижимается без слов, вот спрашиваю, будет ли первенца рожать, а она еще крепче прижимается; спрашиваю, пойдет ли замуж за меня, а она еще крепче прижимается и головой мне в плечо кивает утвердительно, только почему у меня по коже слеза ее течет, непонятно».

– Ты почему плачешь? – спросил у меня Михеев.

– Не хочу, чтобы тебя убили, – сказала я.

7. Колодец с журавлем

Колодец с журавлем – это я, и мне дают отдохнуть только ночью, а днем нужно скрипеть и ворчать, наклоняться и выпрямляться и слушать бабьи сплетни. Многие думают, что мне видно звезды, а это не так, звезды я вижу только ночью, когда все видят, а днем мне достаются бабьи сплетни, так что я всех в деревне знаю еще до того, как они родятся, а потом и подавно. И все, что делается в мире, тоже знаю, не то что вон то огородное пугало, с которым только Михеев и разговаривает, вон там, за тополем, по ночам разговаривает, словно что-то это пугало знать и постигнуть может, просто Михееву по дороге, а зря не со мной, я бы мог ему рассказать про него, он и сам не знает что, а частью просто не помнит. Вот живет он с двумя трудолюбивыми тетками, в незамужестве вырастившими его до совершеннолетия, а отца и мать где ему помнить, если умерли они до того, как он помнить научился. А две веселые тетки бодро его выходили и любили как сына, потому что все сестры дружно любили когда-то его отца, но только младшей он достался весь, как был – в папахе, в шинели внакидку, с чубом вниз до бравой брови, веселый и грамотный, однако страшный драчун и забияка, на весь мир забияка, хотя и умел работать. Бабы мои в сплетнях своих говорят, что не только младшей он достался, на всех сестер его хватало, но это, по-моему, они так, на всякий случай говорят, чтобы если что было, то в дураках не остаться, бабы не любят оставаться в дураках, потому все возможности предусматривают, оттого никогда в лучшую сторону не ошибаются, только в худшую, лучше, чем есть, не скажут, из-за этого у меня, наверно, и характер такой недоверчивый и даже скептический, поскольку бабы все плохие возможности предусматривают, а хорошие возможности не предусматривают, что и называется сплетни, а скептик – это тот же сплетник, поскольку тоже ничего хорошего не предусматривает, но только не снисходит до подробностей, а я так думаю, что это не страшно, пока это быт, а вот если уже не быт, то это страшнее зубастого черепа, закопанного рядом с моим срубом, глубоко в земле его закопали задолго до того, как меня выкопали. Взять хотя бы звезды, которые я, честное слово, не вижу днем, а скептик скажет, что ничего на них особенного нет, в лучшем случае мох и лишайник, причем серого цвета, и во всей вселенной только и есть, что мох и лишайник, и то вряд ли, сколько ни лети со скоростью света во все стороны, и это страшнее черепа, который был когда-то головой, может быть, татарина или русского воина, а может, и неизвестно чьей, потому что тогда только у нас здесь на земле и есть зеленые травы и деревья, белые подснежники весной и красные маки летом, и только у нас и можно всматриваться в узор на крыле бабочки, на листве тополя, на пне, на лице человека, и вся вселенная с ее серыми мхами и лишайниками держится, выходит, на этом крыле бабочки, которым любуются горожане, или, что одно и то же, на нашей абсолютно счастливой деревне, а это так печально, что во мне была бы не ключевая вода, а чистые слезы, если бы звездные скептики были бы правы. Но они ошибаются, и именно в худшую сторону, как ошиблись, по-моему, бабы насчет сестер, будто они владели Михеевым-старшим сообща, что неправда, две его любили, а владела его душой и телом только третья, хотя он и был, конечно, человек очень кровеносный и с должной широтой легкомыслия, а вот сын его широту имел совсем другого свойства и на субботу назначил свадьбу, предварительно записавшись с Полиной, на это она согласилась, а на свадьбу ни за что не соглашалась, долго они около меня стояли и друг другу противоречили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю