355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Вольф » Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е » Текст книги (страница 20)
Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е
  • Текст добавлен: 12 мая 2017, 00:00

Текст книги "Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е"


Автор книги: Сергей Вольф


Соавторы: Олег Григорьев,Александр Кондратов,Валерий Попов,Борис Иванов,Рид Грачев,Федор Чирсков,Инга Петкевич,Андрей Битов,Генрих Шеф,Борис Вахтин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)

– И что, – усмехнулся я, – лед тронется? – И уже серьезно, потому что над Шведовым нельзя было смеяться ни прежде, ни сейчас: – Понять мало, Шведов, нужно во что-то верить.

Лицо Шведова побледнело.

– Верить нужно в одно: все готово.

Я думал, что слова «все готово» звучат хорошо, сильно и лаконично. Их можно разносить по квартирам как хорошую весть.

– Ты говоришь, дело в толчке?

– Нужен толчок, необходимо событие… Все обнаружится: истинные ценности, назначение человека. Было время, которое мы упустили. Мы были глупы и ждали мессию. Теперь должны обнаружиться мы. Они дискредитировали себя. Делали ставку на хамов, и хамы изгадили все идеи, законы, само слово. Они превратили нашу жизнь в частную деятельность.

Шведов метался по площади в три квадратных метра, рассекая дым собственным профилем.

Я не верю ни одному его слову. Шведов дергает слова, как марионеток, и хочет представить их как голос истории. Шведов безошибочен, когда говорит от себя, но теперь он выступал от лица анонимов, и то, что Шведов не мог назвать по имени героя своего разговора, наилучшим образом обличало: ничто не явилось, и ничто не готово.

Шведову стало душно. Вслед за ним я сбежал по лестнице.

Шведов шел по городу неведомым маршрутом, казалось, он ускользает от расставленных засад и одновременно совершает обход лагеря своего невидимого воинства.

Все готово! – навевает предгрозовую горячность.

От яростной простоты речи ночной воздух проникает глубже в грудь. Настороженно светятся в сумраке белой ночи дома, как куски только что разбитого гранита. Готовое выдвинулось в улицы, как подбородок над ремнем каски.

Огоньки ночников в недрах жилищ, мигание светофоров на перекрестках, крики пароходов на реке – во всем знаки созревания грома.

Трамвайные рельсы кажутся раскаленными до голубизны – я перепрыгиваю их, и прыгает Шведов.

Милиционер подозрительно смотрит на нас. Мы страшны. Нелепая схватка могла произойти тотчас, если бы он произнес хотя бы одно слово.

Я вошел в пьесу, которая должна закончиться пожаром театра. Слова относительны, и мы не стараемся выбраться из эмоций бреда.

Простота утра застает нас среди незнакомых кварталов. В гуще тополей проснулись воробьи. Шведов осматривает тротуар. «Разобьем?» – спрашивает, показывая на большое венецианское стекло. Но рядом нет камня. «Зачем?» – спрашиваю, и будто бы очнулся. Измученное, истеричное лицо Шведова упрямо. «Химера!» – еле сдерживаю крик. Я вижу, как он борется в массе свежего утреннего воздуха, затопившего город, за истекающие капли экстаза.

– Он болен, болен, – твердил я в то утро, вернувшись домой, и на следующий день, и через месяц. Но что предпринять: слова не спасут – бить стекла? У меня были деньги, и я выслал Шведову перевод.

По слухам, он снова покинул всех: телефонная трубка всегда снята, а на двери записка: «Меня никогда нет дома».

Но я знал, что его покинули. Прежде он сам искал одиночества, теперь оно окружило его. Каждый в конце концов сделал выбор: кто писал фантастические романы, кто готовился к выезду в Израиль, кто читал богословские книги, кто странствовал в поисках старой правды и русской иконы. Шведов же отрицал все. Слышал, что и Зоя ушла от Шведова, и он сказал:

– Живешь как на острие шпильки: вдруг понимаешь, что вся жизнь зависит лишь от того, как к тебе относится один-единственный человек. Нет его – и крыльями мах-мах, – свободнее, думается, стало. А по сути – насквозь проколот и машешь крыльями на том же острие. Живешь будто бы ни для кого, а на деле – ради одного человека.

Но когда в начале этой весны я, наконец, навестил его, Зоя была со Шведовым. Она пришла поздно – к полуночи. Мы уже проговорили со Шведовым часа два.

– Мы внутри эпохи пошлости, получившей способы неограниченного распространения. Если смущает тайна теории относительности – пожалуйста, брошюра в тридцать страниц, прочти, и никаких тайн. Сопливым девчонкам о Перголези рассказывает на лекции старый пижон и бабник, а потом всю жизнь они не могут отделить Перголези от образа этого пошляка. Никто не говорит: «Будь осторожен, туда нельзя без посвящения». Наоборот: смелее, гражданин, тебе принадлежит все.

Пошляки начинают с маленького «я», но мерещится оно им непомерно большим. А потом оказывается, что пошляк не способен отвечать не только за всех, а и за себя. Он может только явиться по повестке в военкомат. «У меня, – неожиданно проговорил он, – нет сил жить».

Я вздрогнул. Шведов никогда не лгал, и мне осталось лишь пережить эту словно нечаянно сказанную фразу. Тогда впервые меня пронзило ощущение серьезности нашей жизни: так или иначе мы идем к концу, и нам придется обозревать результаты своих жизней, и, возможно, найдем лишь пустяки. Шведов уже понял, что путь его завершен.

Заговорила Зоя. Не для того ли она вернулась к Шведову в последний раз, чтобы напомнить ему то, во что он сам когда-то верил?

Она сказала, что сегодня на работе задумалась и забыла, что ведет за собой целый табор детсадовских ребятишек. Шла, переходила улицы, останавливалась, снова шла, только через час очнулась и заметила за своей спиной пары малышей, усталых и серьезных.

Я почти ничего не понимал в ее иносказаниях, но каждым словом она на что-то намекала, и я видел, что эти намеки понятны Шведову.

Шведов заговорил с такой яростью, будто шпагат сдавил ему горло.

– Я знаю, ты предлагаешь начать все сначала! Ну что ж, я начну: пойду к профессору Зилинкису беседовать о Стриндберге, напьюсь с Евсеевым и достану входные билеты на Ойстраха. Потом навещу свою мать и подкреплюсь бутербродами с икрой. Да, я пуст! Но почему ты приходишь ко мне? Я всех послал к черту и презираю изображающих, будто бы ничего не случилось и ничего не происходит. Оставьте меня, я же просил… И встал.

Зойка беззвучно плакала. Шведов подошел к ней:

– Не надо. Стоит ли плакать. Перестань. Неужели у тебя никого нет, кроме меня, последнего подонка. Я не виноват, у меня нет даже сил вытереть тебе слезы. Ты – великая женщина. Я ведь знаю это, но ты не можешь сделать одного – заменить во мне меня. Как бы я хотел, чтобы ты полюбила кого-нибудь другого. Но я убил бы его, если бы он сделал тебя несчастной.

– Я не слышу, не слышу! – зажав уши, повторяла Зоя. – Замолчи, не смей! Гадко!

Наступила тишина. Зоя отняла от лица мокрый платок и сказала:

– Я принесла бутылку вина.

– Поставь «Старую шляпу», – Шведов показал на проигрыватель. – Ни во что не верю, никому не нужен. Что удерживает на поверхности?.. Я не люблю страданий – вот и все. Мне менее всего хочется приносить себя в жертву во имя чего-то и кого-то. Есть, читать, спать?.. Но вечером я никогда не могу вспомнить, что ел на обед, а книги… все они не о том…

Помню, я ждал чего-то от других, потом от себя. Я не побоялся бы участия в драке, но понял, что там нужно не мужество, а изворотливость. Я, возможно, – ребенок, живущий не со взрослыми, а между ними. Мои сны не имеют никакого значения, мои слова как капли дождя. А сколько стоит дождь в Ленинграде?

Когда все – и соседи, и власти – взяли меня на цугундер, наказать, выселить, а симпатизирующие предложили сто двадцать правил безопасной игры – я смеялся в последний раз. Устрашающие резолюции, величественные позы обличителей, умопомрачительную ложь и собственное сердцебиение я увидел как спектакль.

Мой конь пал, и я равнодушно хожу возле него, трупа. Что вы хотите от меня – я спрашиваю?.. Шведов, понурив голову, разлил вино и медленно опустился на стул. Задумался и сказал, что сегодня, пожалуй, в первый раз ему не произнести славную банальность: поживем – увидим… Конец, тупик. Проезд закрыт.

Мы пили вино. Труба Дэвиса пересчитывала потери. И последнее, что сказал Шведов:

– Меня не надо любить.

Все более передо мной раскрывается пропасть между живым и мертвым Шведовым, между той головой, которую в утренний час держала на коленях женщина, и головою, пробитой пулей.

Видение мертвой головы – она представляется мне вылепленной из зеленоватой глины – отсекает всякую возможность придать жизни Шведова какой-то смысл. Я не могу сказать себе: ее вылепило мое воображение. Сострадание, которое ощущаю, еще более искусственно, чем воображаемое видение.

Шведов жив во мне, и, зная это, я могу обойтись без сострадания. Я борюсь с теми же тенями, с какими фехтовал Шведов, время густым потоком сносит и меня. Нельзя ни о чем помнить, нельзя останавливаться, нельзя оглядываться на то место, где потерпел поражение. Я знаю законы этого мира. Чтобы жить, я должен преодолеть страх. Но есть один способ преодолеть его – держать фонарь перед собой. Я не хочу видеть впереди только свою тень. Боги умерли, да здравствуют боги – наши желания видеть и делать мир лучше, чем он есть. Эти боги заслуживают того, чтобы в часы одиночества творить им молитву: не оставьте нас никогда.

1968

Федор Чирсков

Поражение

Я лег в постель, хотя было только половина десятого, чтобы заснуть, все забыть и проснуться опять в стройном, тысячу раз блаженном состоянии взаимопонимания с окружающим миром. Как я был напуган тем, что творилось во мне, как ужасна мне показалась мысль, что этот новый «я» так и останется вместо меня прежнего! Нужно любой ценой вернуться в самого себя, стать единым. На карту поставлена вся жизнь. Немного успокаиваясь, я говорил себе: «Еще несколько месяцев, и все станет на место», но тут же с отчаянием думал: «А если год, а может быть, и дольше, а если это на всю жизнь?»

Так я мерзнул под одеялом и ошеломленно смотрел на стену, на которой брезжил отсвет от окна, потому что середина мая в Ленинграде – время белых ночей. Проснулся я с тем же чувством, с которым уснул и которое не оставляло меня во сне. Есть выражение, которое хорошо передает мое самочувствие, – я был «не в себе». И я тщетно молил невесть кого вернуть мне самого себя, потому что в своем нынешнем состоянии я был противен себе, был чужим и, самое страшное, – ужасающе равнодушным. Может показаться странным, что человек тоскует и мучается и остается при этом равнодушным, но я чувствовал себя именно так.

Я оделся в полузабытьи. Передо мной была комната, продавленный диван, стол, придвинутый к подоконнику, растение на окне и начавшие зеленеть деревья среди газонов через дорогу. Я сидел на кровати, которая служила мне около десяти лет. Я уже надел один носок на ногу, а второй, темно-красный, бесформенно лежал на ковре. И все это, на что я мог еще десять лет не обращать внимания, так это было мне привычно, – все это было для меня чужим. Я не видел в окне ничего знакомого, я не мог остановить взгляд ни на чем, что было бы родным мне и добрым. Все было чуждым и злым.

Если Кирилла разбудил свет и собственные мысли, то его мать проснулась от бряцания листов кровельного железа во дворе. В комнате была открыта форточка, и поэтому скрежет за окном отозвался в ней особенно резко. Упираясь локтем в мякоть дивана, она приподнялась на мерцающей в темноте смятой постели и глотнула воды из чашки. Ей хотелось спать, она чувствовала себя разбитой. Она легла на правый бок лицом к стене – это положение было самым удобным, положила на ухо маленькую кружевную подушку и приготовилась заснуть. Еще около часа она лежала с закрытыми глазами, но забыться ей мешало какое-то внутреннее оживление, несмотря на то, что за ночь бессонницы она очень устала. Потом она сбросила с себя бремя неподвижного существования в согревающей постели, провела рукой под глазами и не стала заглядывать в зеркало. На кухне она поставила на огонь чайник и пошла в комнату к Кириллу, чтобы посмотреть, что за погода на улице. Он сидел, закинув обутую ногу на босую, и, как ей показалось, в большой задумчивости смотрел в сторону окна. Она порадовалась тому, что он легко встал так рано, а также тому, что солнце светило прямо в окно и утро было чистым, хотя немного ветреным. Он посмотрел на нее так, словно хотел спросить о чем-то, очень пристально, но ничего не сказал, а замер, держа в воздухе второй носок. Уходя из комнаты, она отметила, что он чем-то огорчен и словно что-то не может вспомнить.

Кирилл беспокойно оглядывался, проходя по просторной парадной, шаги в которой слегка звенели об мелкий коричневый кафель и которая вывела его на Мойку. Поневоле он осваивался в чужом мире, в котором только что оказался, и внутренне не узнавал знакомых узких лестниц, меловых стен, дверей, словно у него отказала память, и его просто пугало отсутствие тех ощущений, с которыми он жил еще недавно, которых он просто не замечал, потому что они были его неотъемлемой собственностью и о возвращении которых он просил сейчас провидение. Он стоял теперь перед необходимостью как-то жить, что-то делать и сомневался, способен ли он теперь вести свою обычную жизнь: шутить, не говорить глупостей, сдавать экзамены, любить кого-нибудь. Театральный мостик был заполнен двумя громоздкими автобусами и грузовиком, и обычные деловые люди спешили к нему, шарахаясь от автомобилей. Ветер поднимал мелкую пыль, и где-то вверху на крыше дома жестко и грубо громыхало. Тогда ему пришла в голову мысль, что, возможно, не только он, но и все вокруг переменилось со вчерашнего вечера.

Сутулясь, он пошел мимо тяжелых колонн с разрушившейся внизу штукатуркой и оглянулся, не идет ли сорок седьмой. Позже он искоса поглядывал на людей, беспорядочно стоявших на автобусной остановке, и глаза у него зажигались любопытством: «Ну что, заметили, что я совсем не такой, как вы?» Однако по мере того, как он осваивался в обстановке людной улицы под открытым голубоватым небом, его невольно перестала занимать собственная катастрофа, и все громче звучали в голове чужие звуки, интонации голосов знакомых, их мысли, на которые он сочинял про себя ответы. Последним в очереди он вошел в автобус, тщетно ища поручни, придавленный спиной пожилой женщины. Пятнадцать минут он провел в смутном раздражении против человека с заросшей шеей, одетого в грубошерстный пиджак, и в страхе перед сумкой, из которой резко и неприятно пахло рыбой. Оглядев в окно знакомые подъезды Невского проспекта, упираясь локтями в спины своих соседей, Кирилл выбрался на тротуар Университетской набережной. Когда через пять минут он попытался вспомнить обстоятельства поездки, то не смог этого сделать – эти мгновения его жизни умчались и не оставили в памяти следа, с тем, быть может, чтобы потом вернуться неожиданно, в преувеличенной яркости, или исчезнуть навсегда. Он открыл двойные двери факультета и вошел. Не то чтобы он не любил приезжать сюда, скорее наоборот, это его обычно хорошо занимало, но теперь прежняя жизнь пугала его и вызывала чувство неуверенности. Ему бывало приятно здесь хотя бы потому, что он оказывался среди людей, лично, может быть, и незнакомых, но внушавших симпатию тем, что видишь их уже в течение двух последних лет. Быть среди этих людей, деловито или беспечно снующих по лестницам, было удовольствием и действовало возбуждающе. Но сейчас он неожиданно для себя почувствовал, что окружавшие его люди испытывают к нему резкое и ничем не оправданное чувство враждебности. Стараясь сохранить внешнюю невозмутимость, он поднимался по лестнице, помахал издали двум знакомым, ошеломленный общей неприязнью, и состояние тревожного подъема перешло в ощущение кровной обиды и желание нанести ответное оскорбление. Он сел на скамью и закурил, хотя никогда не получал удовольствия от сигарет и не умел как следует затягиваться. На занятие он опоздал, ему не с кем было поговорить, и он поманил к себе кошку, неслышными шагами сбегавшую вниз по лестнице. Кошка ожидала потомства, и к обычной озабоченности, с которой она пересекала коридор из кабинета советской литературы в женский туалет, прибавился теперь материнский страх. Она кротко, но без доверия взглянула на Кирилла и продолжила свой осторожный бег. Когда она скрылась, он отчетливо увидел, что она бежит вниз, по свежепокрашенному коридору направо, к буфету, мимо пустого молочного бака под стол и влезает в корзину. Она жалобно мяукает, и буфетчица, не рассчитавшись еще с пожилой преподавательницей («Я беру салат, сметану, чай и булочку, всего сорок восемь копеек»), покидает прилавок и вытряхивает кошку из корзины. Мяукая, кошка бежит прочь и скрывается в разбитом окне котельной, Кирилл различил это достаточно ясно, чтобы не усомниться в реальности виденного. Сам того не замечая, он приобрел способность присутствовать мысленно разом в нескольких местах, вернее, улавливать чувства знакомых ему людей на расстоянии. И это стало так его занимать, что реальность дымного коридора, увешанного стенгазетами и объявлениями, девушка у стены, пытавшаяся найти номерок в гардероб, светящиеся трубки ламп, – все это потеряло всякий интерес и не могло обещать ничего достойного внимания.

Кириллу было уже знакомо чувство студентов старших курсов, наблюдающих, как коридоры факультета заполняются толпами незнакомых, а поэтому и малосимпатичных людей, с особой, еще непривычной деловитостью стучавших об пол каблуками, устремляясь вместе с переполненными портфелями к буфету, где надо проглотить кусок и мчаться во двор через вчерашние лужи, бежать в подвальные аудитории, которые называют катакомбами. А старшекурсник, хранящий в памяти времена, когда количество знакомых в коридоре было большим и казалось неизменным, садится на скамью из тяжелого дерева и, всеми забытый, ждет появления знакомого лица. Но знакомые собираются только по средам, что делает вечерние занятия ожидаемым удовольствием, и тогда все бывают разговорчивы и остроумны, а девушки все легко понимают и бывают внимательны к тому, что им говорят. Именно здесь возникают интересные разговоры и выносятся оценки книгам, знакомым, писателям, женщинам, всему, что интересует молодых людей, главным своим занятием считающих чтение.

По лестнице медленно поднялась девушка, поправляя прическу и оглядываясь. Она откинула назад волосы и сказала себе, что прежде чем закурить, надо пройти по коридору и увидеть кого-нибудь из знакомых, а может быть, и незнакомых. В дверях она встретилась с пожилой преподавательницей, которая несла тяжелый ученический портфель; волосы ее были редкими и коротко остриженными. Кирилл стряхнул пепел с сигареты на кафельный пол и подпер голову руками. Его удивляло то, что в этот час на факультете слишком мало народу, и он понял, что все сейчас сгрудились в коридоре и говорят о нем почти хором, но так тихо, что он их не слышит. Или, может быть, уже поговорили и разошлись, и если он быстро выйдет в коридор, то никого не застанет. Но он не собирался заниматься выслеживанием и устраивать скандалы и скрывал свою обиду, хотя очевидная несправедливость слухов, сплетен и обвинений сокрушала его. Он встал и спустился в вестибюль. Люди, говорившие о нем, буквально в последний момент скрывались за поворотом, и он видел только их спины. В этом не было ничего удивительного: если он мог чувствовать их присутствие на расстоянии, то и они ощущали его приближение. Он находился в горестной подавленности и как бы бросал тень своей подавленности на окружающих. Со вчерашнего дня он утратил обычные, размеренные жизненные ощущения и все воспринимал как смятение, порыв. Он стал размышлять, почему люди столь неудачливы, и решил, что это объясняется просто их большим количеством. Если раньше человек мог строить планы и питать какие-то надежды, то вокруг было достаточно свободного пространства, чтобы он мог их осуществить. Теперь же, когда людей стало слишком много и они начали собираться в огромные толпы, планы и надежды каждого из них не имеют достаточного воздуха, свободного пространства, чтобы осуществиться, намерения разных людей перекрещиваются и мешают друг другу и остаются поэтому без удовлетворения. Размышляя так, Кирилл взбирался по выбитой каменной лестнице и издали увидел Сашу. Он довольно улыбнулся и подошел.

День сложился для Саши неудачно, хотя никаких оснований для дурного настроения с утра не было. Бледные сосиски, которые будут ему нравиться до тех пор, пока он не возьмет обыкновения обедать в «Астории» или не женится на очаровательной и хозяйственной девушке, а также горчица, намазанная на хлеб, как масло, светло-серый кофе примирили его с жизнью до обеда, который должен состояться через полчаса в сводчатой, как бомбоубежище, столовой. Тем не менее рассеянное недовольство собой было, и было ощущение того, что настоящая жизнь минует его, кружась в таинственном карнавале. Разумеется, его представления об этой жизни не были столь уж примитивны, для этого он был слишком умен. И он отчетливо представлял себе, чего ему не хватает для того, чтобы признать свою жизнь полной и удовлетвориться ею. Самостоятельность – этого, пожалуй, ему не хватало больше всего, хотя он никому бы не пожаловался на это вслух. Как и большинство людей, которых он знал, Саша принес в университет вдохновляющие впечатления от прочитанных книг, одинокие, никому не высказанные размышления о самых больших проявлениях духовной энергии и жизненной силы, которые он увидел в литературе, и либо дерзкое и пьянящее ощущение собственной причастности к этой жизни, которую тогда считал единственной, либо тоскливое ощущение собственной слабости и бессилия. В университете ему долго не давалось искусство бойкой литературной беседы вперемежку с неприличными анекдотами, которое вскоре расцвело у его знакомых однокурсников, и ему тогда казалось, что у многих существуют более определенные и самостоятельные критерии для вещей, в которых он про себя разбирался, а вслух высказаться мог только в самой общей форме. Он много читал и то, что казалось ему значительным, мелким почерком записывал сначала на отдельных листках бумаги, а потом в записную книжку. Но все, что ему нравилось, было так не похоже одно на другое, и всякое новое увлечение настолько противоречило предыдущему, что он невольно искал опоры в чем-то внешнем и определенном и часто противоречил сам себе. Были и другие вещи, которые помогли бы его честолюбию успокоиться – остроумие, ораторские способности, успех у женщин.

Таковы были возможные причины дурного настроения, но день сложился неудачно не поэтому, а потому, что все сегодня валилось у него из рук. Сначала он переспал с утра, и это вызывало какую-то тягость, потом поехал в библиотеку и, конечно, пришел во время перерыва, потом сел читать Экзюпери и все не мог сосредоточиться. Он стал ругать себя за то, что Экзюпери сегодня вызывает в нем чувство утомления, примиренно улыбнулся, отодвигая стул и боком пробираясь к выходу из читального зала, воздух в котором был тяжел и влажен, как ночью в спальном вагоне дальнего следования. В такие дни он был так мучительно неуверен в себе, что если бы кто-нибудь захотел его оскорбить, то у него не получилось бы, потому что не было сейчас такого обвинения, с которым Саша тотчас не согласился бы. Он поздоровался без улыбки и с утомлением на лице. Кирилл это уязвленно отметил и стал напряженно искать у Саши на лице выражения если не дружеского, то по крайней мере терпимого. Дело осложнялось тем, что Кирилл слышал не только то, что говорил Саша, но и то, что было у него на уме и, может быть, кое-что еще. От всего этого у него в голове поднялся такой шум, полный шепота, хохота, визга и крика, что Кирилл остро захотел немедленно встать и уйти прочь, но уходить было некуда. Саша говорил:

– Вот у египтян был бог – рыба или еще какая-нибудь живность, и жили они без больших неприятностей тысячу лет. На таких отрезках времени можно говорить об истории. Мне определенно не хватает рыбы или птички ибиса.

– Однажды, так сказать, в студеную, зимнюю пору я из лесу вышел…

– В том-то и дело, что эта птичка нам не подходит. Мы все должны анализировать, разделять на части.

– Это верно, разделить и тотчас приспособить к этому делу маховичок, схитрить, а потом – глядишь – и пользу для общества извлечь.

– Ну и насмешил!

– А где она, польза, где вред?

– Был сильный мороз?

– Лошадка, везущая хворосту воз? Откуда дровишки?

– Ну, электричество, например… Повтори, повтори, сейчас же повтори.

– Я из лесу вышел?

– Выйти-то вышел, как войдешь?

– Обеспамятел?

– Отец, слышишь?

Издалека:

– Рубит.

– А я? А ты – дурак, понял или нет, понял или нет?

Все это звучало в голове одновременно, вперемежку. Саша говорил о той жизни, которая существовала вне его и к которой он все не мог приобщиться. Он не знал, что есть одна маленькая, мучительная и тайная жизнь – его собственная, остальное принято на веру. Но, быть может, он был совершенно прав, потому что без больших, искрящихся страстей у него не было бы ощущения правомерности и ясности той жизни, которой живут люди, с которыми он успел столкнуться на пыльных тротуарах, в магазинах, между двумя очередями, на неживых площадях, в темных залах кинотеатров или которым он просто помахал рукой вслед уносящемуся поезду. Без спокойной уверенности в том, что такая жизнь существует, легко потерять ориентиры и впасть, может быть, в неоправданное отчаяние, если ты не удовлетворен собственной жизнью. Именно так себя чувствовал Кирилл сейчас, после разговора с Сашей, когда он ясно понял, что все ощущения сегодняшнего дня – и пробуждение в чужом, грубом мире, восприятие которого сейчас немного притупилось, но все же продолжало оставаться недоуменным, и хаос из голосов, звуков в голове, и всеобщая враждебность, объяснения которой не найти, – все это не было исключением из правила, и окружающие превратились вдруг из счастливцев и удачников, какими они казались Кириллу после его катастрофы, в людей, едва влачащих бремя несчастливой жизни.

Они сидели вдвоем на тяжелой скамье, и желтоватые клубы дыма, кружась и растворяясь в воздухе, плыли к потолку. Оба чувствовали усталое удовлетворение от откровенной беседы, в которой каждый обнажил свою обеспокоенную сущность. Жизнь факультета с постоянными приливами и отливами снующей по лестнице толпы была теперь только оболочкой, за которой скрывалась более или менее спокойная, более или менее мучительная для кого-то или однообразная жизнь отдельных людей. Потом они встали и разошлись, улыбнувшись друг другу слабо и понимающе. Кирилл отправился в читальный зал с неуверенным желанием почитать и отвлечься, но по своему обыкновению увидел мысленным взором Сашу, встретившего в дверях их общего знакомого. Они стали говорить о нем как о человеке невероятных способностей и невероятного коварства. Кирилл решил не подавать голоса с тем, чтобы скрыть свое присутствие при разговоре. Но он чувствовал, что к нему они непреодолимо враждебны, и его постигло разочарование в друзьях.

Вечером я оказался в компании, где выпил из граненого стакана с отколотым краем довольно много водки, и возвратился домой, ставя ноги в ватную пустоту и два раза чуть не упав. То ли выпитая водка привела мою голову в такое возбуждение, то ли болезнь, чернеющая за спиной, но в эту ночь я совершил открытие, которое, конечно, будет подвергнуто сомнению за отсутствием доказательств, но которое логически вытекает из всех моих ощущений, мыслей и недоумений. Началось все с того, что во мне открылось какое-то новое чувство, которое можно назвать внутренним видением. Сопровождалось это мучительным взрывом, который все изменил внутри меня и сделал либо больным, либо ясновидцем. Увы, я стою как раз перед таким выбором… Трудно сказать, какой из случаев неприятнее, да и цели я в жизни преследовал не эти. От болезни я, конечно, не застрахован, но ясновидец – что может быть ненормальней? Видит Бог, я буду нести это ярмо с подобающей скромностью.

Все спали, когда Кирилл вступил в серые сумерки коридора и, не избежав резкого скрипа, на цыпочках пробрался в свою комнату. Он хотел поскорей в постели продолжить те ошеломляющие опыты, которые он столь удачно поставил сегодня днем. Опыты состояли в том, что Кирилл в большой сосредоточенности сидел в ванной и мысленно принимал участие в разговоре, который вели его знакомые, собравшись без него (его стали избегать), и в котором обсуждали его личность и поведение. Тогда он сумел высмеять своих недоброжелателей, более того, поверг их в страх, когда каждый из них услышал про себя его голос и вынужден был мысленно отвечать ему. Кирилл теперь уже точно знал, что думают люди не то, что говорят, и ему удалось не только мысленно беседовать с ними, но и добиться того, чтобы они были искренни. Разумеется, все они были этим поражены, но каждый ничего не сказал другому и оставил в тайне те мысли и суждения, которые он доверил Кириллу.

Он беспорядочно разделся и скользнул в постель. Он чувствовал вдохновение и, прижавшись щекой к гладкой холодной подушке, вызвал в себе воспоминания о местах, где он побывал когда-то и которые продолжали хранить приметы, по которым можно узнать детство. Он оказался над морем, на скалистом обрыве Карадага, который притягивал его к краю, чуть дальше, еще на полшага, сначала просто поскользнуться, присесть на четвереньки и попытаться подняться, упираясь в щебень руками, а когда руки не найдут опоры, мучительно распрямиться и вытянуть их уже безнадежно и, окончательно потеряв равновесие, мчаться вниз с одного уступа на другой, головой об лаву, руками – за стебли травы, грудью – на ложбину, и уже оттуда разлететься в темно-синее непрозрачное море, которое ждет внизу и скалит белые зубы прибоя.

Он мысленно проследил этот путь, но остался на краю обрыва и еще раз увидел то, что видел пятнадцать лет назад: щебенку под ногами, кусты ежевики, не боящиеся расти на крутом склоне, ложбинку, легко скользящую к вертикальному обрыву тем же путем, какими льются потоки желтой воды во время ливня, увидел ровные и частые потемнения волн на полукруглом горизонте, занятом морем, у берега мутным и беспокойным, а дальше серо-синим и покрытым рябью по всей шири, на которой нет места человеку. Он стоял здесь пятнадцать лет назад, но сейчас понял, что сила этих впечатлений состоит в том, что вся жизнь – это двусторонний обмен чувств, когда обе стороны одинаково рады жизни и любят друг друга, как части одного целого. Он подумал, что и пережитое в детстве – обмен общей радостью жизни между ним и деревьями, колючими листьями, мхом, расцветшим на каменной плите, бактериями воздуха и моря, между всем живущим вокруг него. А если такой час настал, то теперь он может вернуться в любое воспоминание своей жизни и пережить все вновь благодаря этому счастливому и фантастическому свойству – возвращать те ощущения, которые были в нем когда-то или возникают в любом другом существе, конечно, только в том случае, если оно ощутит ответные устремления к чувствам Кирилла. Он был так возбужден, что в поле зрения у него стали вспыхивать белые искорки, и вся комната, казалось, наполнилась электричеством, которое он источал. Ночь за окном была полна напряжения и, казалось, фосфоресцировала. Кирилл понял, что никто не спит сейчас в этой квартире, и все мысленно присутствуют здесь, сознавая все значение нынешней ночи, и видят все происходящее глазами Кирилла. Море в ненастье исказило свои очертания, стало расплываться и исчезать. Кирилл с внезапной ясностью подумал, что надо ценой огромного напряжения, конечно, устремить свой внутренний взор за пределы Земли в поисках другой жизни, радости ее ответного чувства. И он сосредоточился. Еще перед глазами у него были какие-то темно-бурые полосы, которые он с усилием преодолевал своим внутренним взором, а сознание уже исполнилось трепета, и он понял, что видит то, чего не удавалось еще видеть никому другому.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю