Текст книги "Старая скворечня (сборник)"
Автор книги: Сергей Крутилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)
6
Скамейка, к которой спешил Тутаев, оказалась занятой. На ней сидели Люба и Лида Тележниковы, бригадировы дочки-двойняшки: в клетчатых платьицах, с косичками, заплетенными аккуратно, бантиками; еще сидела их подружка, Ирочка Котова и соседка Зазыкиных Надя Машина, а с другого конца, ближе к сараю, – Домна Сошникова: крепкая, костистая старуха, по-уличному – Курилка. В черном длинном платье, мужеподобная, она сидела, закинув йогу на ногу, и курила «козью ножку».
Тутаев подошел, поздоровался.
Девочки щебетали о своем; они сказали: «Здравствуйте!», однако ни одна из них не уступила место Семену Семеновичу. Домна тоже не подвинулась, и Тутаеву ничего не оставалось, как только прислониться к стене сарая. И он встал тут, в тенечке, и, чтобы сгладить неудобство, заговорил про бабку Аграфену: первая председательница, мол, а вынесли из дому тихо – ни музыки не слыхать было, и никто не всплакнул даже.
– Да ить она в больнице умерла, – отозвалась Курилка. – А оттеля ее в Лужки отвезли. В клубе положили. Там и музыка будет, и речи. Как же!
– A-а, ну тогда понятно! – Тутаев достал из пачки папиросу, помял ее, раздумывая. Врачи запрещали ему курить, и он берегся; помяв папиросу, сунул ее обратно в пачку.
– Значит, с почестями будут хоронить?
– Знамо! – отозвалась Курилка. – Пускай теперича у пас совсем иной колхоз… и земли вон сколько, и машин. Но Аграфену забывать не след. Американка свое дело сделала. При ней нам лучше жилось.
– Получали больше?
– Оно, может, и не получали больше, а душе вольготней было. – Курилка почмокала губами. – Теперича Шустов все сам решает, а Аграфена, бывало, без нас, бабенок, ни шагу! Что мы решим – так и быть по-нашему. А раз решили – то в лепешку разобьемся, а сделаем. А теперича все работают так, от гудка до гудка.
В первые годы коллективизации, когда Аграфена ходила тут в председателях, в Епихине была своя маленькая артель. Земли за колхозом числилось немного, мужичков хватало – с делами управлялись и без машин. Работали епихинцы дружно; жили хорошо. В войну колхоз обеднял. И двух недель не пробыли немцы на Епихинском хуторе, а принесли такое разоренье, что и поныне деревня не может оправиться как следует от ран. Немцы забрали лошадей, сожгли конюшни, фермы, половину изб.
После войны в Епихине остались одни бабы. Хозяйство укрупнили. Теперь все окрестные деревни: Селещево, Романовна, Епихино, Лужки – объединены в один колхоз «Восход». Хозяйство большое, богатое. О председателе ихнем – Шустове – слава на всю область идет. Мужик он ничего, хозяйственный. Такие фермы, склады в Лужниках понастроил, что любо-дорого глядеть! На месте обвалившихся от ветхости колодцев на центральной усадьбе стоят водораздаточные колонки. Теперь Шустов надумал и старые избы изничтожить: гнилушки под соломенными крышами ломать, а на их месте ставить кирпичные дома со всеми удобствами. Хоть помаленьку, хоть по одному дому в год, а центральная усадьба колхоза хорошеет, перестраивается.
«Значит, Аграфену повезли в Лужки, – думал Тутаев. – Да, положат ее для прощания в фойе Дома культуры и потом похоронят с почестями. Это хорошо решил Шустов».
– А что ж, дети-то у Аграфены были? – спросил Семен Семенович.
– Как же, были, – отозвалась Курилка. – Сыновья-то в войну погибли. А дочь – врачиха. На Урале где-то служит. Сказывали – приехала.
– Н-да! – вздохнул Тутаев.
У девчонок были свои заботы.
– Вот этот будет играть жениха, – сказала Ирочка Котова.
– Кто? Какой? – в один голос переспросили двойняшки Тележниковы.
– Вон, который впереди идет.
– В очках-то?! Какой же это жених! – возмутилась Надя Машина; она была постарше своих подруг и, судя по всему, поосведомленнее их. – Дурочки, это режиссер. А жених – молодой, высокий. Вон он – в синих брюках, с полотенцем на плече. – И она указала рукой.
Тутаев поглядел в ту сторону, куда указала девушка, и увидел внизу, на зеленой луговине, молодежь из съемочной группы. Артисты, наверное, ходили купаться или просто знакомились с живописными окрестностями деревни и теперь возвращались домой. Все равно как гуси вечером: растянувшись вдоль всего косогора. Девушки – в ярких халатах, с пестрыми зонтиками; ребята в канарейчатого цвета ковбойках; брюки по-флотски широки и расклешены. И только один, на которого указала Надя, – высокий, русоволосый, в синем тренировочном костюме, выделялся среди них. Издали он походил на спортсмена, вышедшего на разминку.
Посреди косогора, ниже «белого дома», стоял трактор с прицепом. Возле прицепа, груженного лесом, суетились человек пять мужиков; в сторонке виднелась коренастая, угловатая фигура бригадира. Игнат наблюдал за разгрузкой.
– Дом настоящий будут строить для молодых! – рассказывала Надя. – Потом, как поставят дом, свадьбу играть будут. Мамка рассказывала. Ее тоже в артистки записали.
– А кровать какую для молодых привезли! Видели? – восторженно сообщила Ира. – Буду замуж выходить – куплю себе такую же.
– Жених – знаменитый актер! – сказала Надя. – Знаете, в каком фильме он снимался? Вот где про тракториста. Позабыла, как названье…
– A-а, помню, помню! – радостно воскликнула Ирочка.
И девочки принялись обсуждать – хорошо он играл или плохо.
Тутаев слушал эту девичью болтовню, но мысли его были далеко. «Раз возят лес, – думал он, – значит, люди не зря говорят. На самом деле киношники собираются ставить дом. Ну поставят избу. Снимут свадьбу. Ясно же, что они не повезут избу с собой в Москву! Откупить бы eel Купить сруб; выпросить у Шустова пустующий участок и поставить себе дом. И была бы у меня на старости лет дача. Да еще в таком прекрасном месте!»
Едва подумал об этом Тутаев – и уже не мог совладать с собой. Ему не терпелось поподробнее расспросить Игната Тележникова о доме: сколько в нем будет комнат, кто из ребят нанялся рубить сруб, за какую цену можно будет купить его…
Тутаев свернул за угол мазанки и торопливо зашагал под гору, к реке.
7
И пока он шел, картины – одна другой заманчивее – рисовались в его воображении.
…Он поставит свой дом на околице деревни, у самого леса. И будет жить тут с ранней весны и до глубокой осени. Человечество гибнет оттого, что все большее число людей всю жизнь занимается исключительно умственным трудом. Он же будет сочетать физический труд с умственным. По утрам вместо гимнастики он будет копаться в саду: подрезать кусты черной смородины, окучивать яблони, а вечерами, вместо того чтобы, как теперь, выслушивать жалобы тети Поли, он сядет возле камина в кресло и будет читать любимые книги.
Всю жизнь ему не везло: он писал стихи, их не печатали; он мечтал обессмертить свое имя, открыв несметное месторождение золота, но так и не открыл…
И вот только на старости лет ему повезло: у него будет своя дача!
Человека, родившегося в деревне, с годами все сильнее влечет к земле, к природе. С годами воспоминания о детстве преследуют все чаще и чаще, и все в тех днях кажется удивительно дорогим и неповторимым.
И теперь, идя лугом, Тутаеву неожиданно вспомнилось, как однажды ранней осенью дед взял его с собой на мельницу. Взял не случайно: дед с малых лет приучал внуков к любимому им крестьянскому делу. Это теперь хоть те же епихинские мальчишки не видят того, что растит их отец. А раньше ребята были свидетелями всего: дед брал их в поле, когда пахал, сеял, косил хлеб. Снопы свозили на гумно и молотили цепами.
Мешки с зерном грузили на телегу и везли на мельницу молоть. Бабка пекла из муки хлебы. Весь день в избе стоял дух кислого теста. За обедом дед, оперев о живот каравай, разрезал его пополам; затем половинку разрезал на куски, и все протягивали руки и брали по куску, откусывали, пробуя первый каравай из свежей муки.
«У Большого колодца росла», – скажет, бывало, дед.
Теперь же колхозник только сеет и убирает. Убранное зерно увозят на машинах в город: там мелют, пекут из муки булки, и оттуда, из города, из тех же Полян, что в двух километрах от Епихина, привозят в фургоне городской хлеб.
«Конечно, все это хорошо: промышленная переработка зерна, освобождение женщин от хлопот у печи, – рассуждал сам с собой Тутаев, – но вместе с этим что-то нами утрачено».
Но что утрачено – он сказать сразу не мог и, вспоминая о поездке с дедом на мельницу, хотел дать себе ясный отчет.
Ближайшая мельница была на Дону, в Орловке. Кобылка у деда старая, и эти тридцать верст, что отделяли их село от Дона, ехали весь день. На мельнице было завозно: лишь к вечеру второго дня подошла их очередь.
Обратно ехали ночью. Сеня – ему шел тогда восьмой год – лежал на телеге поверх пахучего сена, которым дед прикрыл мешки с мукой, и смотрел на небо. Светила луна; поскрипывали колеса телеги; фыркала лошадь. Было тихо и торжественно, как бывает лишь в степи осенью, когда хлеба убраны, луга скошены и темные стога разбросаны вдоль всей равнины.
Сеня смотрел на звезды, вдыхал запахи свежесмолотого зерна и махорочного дыма – от самокрутки, которую посасывал дед, – и смутные думы волновали его…
В полночь они остановились на околице какой-то деревеньки. Ехать было еще далеко, дед решил покормить кобылку и вздремнуть час-другой. Распрягли лошадь; дед принес в брезентовой торбе воды из колодца, напоил кобылку, стреножил ее и пустил кормиться на лугу, поросшем молодой отавой. Потом они поели черного хлеба с салом; дед постелил на землю барашковый полушубок, укрыл им внука и сам лег рядом.
Намаявшись за день, Сеня заснул быстро.
А когда проснулся – уже светало. Вдали виднелись черные крыши изб деревни; из овражка, поросшего низкорослыми дубками, поднимался дед, ведя за повод лошадь. За оврагом виднелись поля: полоски скошенной ржи чередовались с такими же крохотными лоскутами зяби и только что взошедших озимей. Узенькие полоски наделов простирались до самого горизонта.
Но у самого горизонта они неожиданно обрывались, и виден был серый пустырь. Серый, голый, давно не паханный. И посреди этого голого пустыря на взгорке виднелся черный чугунный столб. Он ясно, четко виден был на фоне занимающейся зари. Серый край земли, розовое ветреное небо, и меж ними – мрачный чугунный столб.
Дед запряг кобылку, и они поехали. Столб оставался в стороне от дороги. Поравнявшись с ним, дед снял шапку и стал креститься. Перекрестившись, указал кнутовищем на столб и начал рассказывать, что памятник этот поставлен в честь победы над татарами и называется он Куликовым столбом. Кто такие татары, Сеня в то время не знал. Он знал цыган, еще знал тряпичника-грека – черного, курчавого дядьку, который в обмен на тряпки давал сладкий урюк. «Грек едет!» – кричали ребятишки, завидя его повозку, и разбегались по мазанкам, чтобы украсть у матери старые тряпки или моток срыва, из которого она ткала разноцветные подстилки.
Грека Сеня любил, цыган боялся. Но никаких татар он не знал и никогда не видел, а потому с удивлением смотрел на столб, не понимая: зачем эту чугунную колонну надо было ставить тут, посреди голого поля?
У деда был крест за войну с турками. Крестом этим он очень гордился. Зимой при свете коптилки дед любил читать потрепанные книжки – жизнеописания великих полководцев. И внука своего дед хотел воспитать солдатом.
– Разве теперь война! – вздыхал он. – Ты этого самого врага – хошь немца али того же австрияка – в глаза не видел, а он бух из пушки – и крышка! – Дед помолчал: весной пришла похоронная о гибели отца Сени, воевавшего с австрияками в Пинских болотах. – Н-да! – помолчав, продолжал дед. – То ли дело мы воевали при Скобелеве: трехлинейку наперевес – и врукопашную… А в старину-то – хоть когда с татарами – еще лучше. Вышел Пересвет один на один с Челубеем – и кто кого. А за богатырями, значит, войско. Может, оттого и струсили татары, что Пересвет свалил басурмана Челубея. В победе его добрый знак был.
И, указывая кнутовищем в сторону черного столба, дед подробно рассказывал внуку о Куликовской битве: как двигались русские из-за Непрядвы и Дона, где стоял главный полк Дмитрия Донского, а где засадный.
– А вон тем ложком бежали разбитые в пух и прах татары, – дед указал на овражек, поросший низкорослыми дубками, – тот самый, вблизи которого они ночевали.
Cеня содрогнулся лишь при одной этой мысли. Ему почудилось вдруг, будто он слышит топот тысяч лошадиных копыт, и стон раненых, и призывный клич Мамая, все еще надеющегося собрать свое разбитое войско.
Поеживаясь от утренней свежести, внук спросил:
– Деда, а куда они девались?
– Кто?
– А татары?
– Э-э, как куда? Знамо: кто жив остался, домой к себе убежали. – Дед ударил кобылку кнутовищем, и телега погромыхала под гору.
Тогда же, вернувшись домой, Сеня написал свое первое стихотворение. В нем рассказывалось про поединок Пересвета с Челубеем.
Внук прочитал стихи своему вдохновителю. Дед похвалил стихи, но сказал, что Кольцов писал лучше.
8
Тутаев шел вниз, к Быстрице, где мужики сгружали трактор, и, вспоминая прошлое, думал о том, что прожито много, а сделано очень и очень мало. Однако Семен Семенович не терял надежды: если у него будет свой дом, он еще покажет людям, на что способен! Мысль эта придала ему храбрости. Он подошел к трактору, постоял, наблюдая за тем, как рабочие сгружают с прицепа бревна. Ему нужен был бригадир, но он не знал, как с ним заговорить. Подумав, Тутаев нашелся.
Он достал пачку «Беломора» и, постучав по ней, предложил Тележникову:
– Закурим, что ли, Игнат Алексеич!
– Это можно! – Тележников взял папиросу, помял ее заскорузлыми пальцами.
Тутаев чиркнул спичкой; бригадир наклонился, чтобы прикурить. Русый чуб из-под козырька полосатой кепки, расцвеченной черными пятнами мазута, упал на лоб. Игнат задвигал скулами, прикуривая. Был он невысок, грубоват с виду, но аккуратен и подвижен.
– Значит, строительство затеваем? – спросил Тутаев.
– Да черт бы их побрал с этим строительством! – в сердцах выругался Игнат. – Людей и без того нехватка, а тут еще этот дом мне навязали. Шустов тоже хорош! Мог бы отбрехаться.
– Наверное, в райкоме посоветовали.
– Ну и что?! Сказал бы – нет людей, и вся недолга. Самый сенокос, а тут кривлянье одно. – Бригадир плюнул в сторону.
– Искусство! – многозначительно сказал Тутаев. – Сенокос и прополка каждый год бывают. А кино снимут – на всю жизнь память.
– A-а, это искусство у нас каждое лето! – отмахнулся Тележников. – Горючее без толку жгут да людей от дела отрывают.
В этом замечании бригадира была доля правды. Почти каждое лето в Епихино наведываются съемочные группы. Для жителей небольшой деревеньки приезд их – событие. С появлением киношников деревушка оживает. Уличку и переулки заполняют нарядно одетые люди – артисты; возле изб и сараюшек стоят машины; сияют юпитеры; гремят динамики, из которых доносится то музыка, то слова непонятной команды. Но более всего оживляются епихинцы, когда начинается отбор артистов. Для каждого фильма нужен фон: старики и старухи, бабы и ребятишки, пастух и стадо. Обитатели Епихина хутора принимают самое деятельное участие в выборе героев, места съемок; помогают своим колхозным актерам в разучивании роли.
Месяц, а то и два вся деревенька только тем и живет: что снимают сегодня, где, кто играет?
Смутив покой епихинцев, киношники уезжают. С их отъездом наступает долгая пора ожидания. «Ну как, не вышло еще кино, где меня снимали?» – каждый день справляется какая-нибудь бабка Курилка у ребят.
Проходит полгода, а то и больше. Вдруг по деревне разносится весть: «Завтра пойдет кино, где бабку Курилку снимали!» Весть эту приносят ребятишки. Они ходят в школу, которая стоит как раз напротив Дома культуры в Полянах, и первыми узнают про новые афиши.
Назавтра вечером все епихинцы – от малого и до старого – по бездорожью, в слякоть или пургу тянутся в город. Что поделаешь – клуба в Епихине нет, приходится тащиться в райцентр.
В зале шум, крик. Но вот наконец все уселись. Гаснет свет. На экране мелькают титры, имена знакомых актеров и – «в съемках принимали участие также жители деревни Епихино». Все замирают. Особое напряжение в зале возникает в тот момент, когда на экране появляются знакомые контуры их деревенского косогора. Зрителям кажется, что вот-вот кадр сместится, и там, наверху, за косогором, они увидят свое родное Епихино: покосившиеся избенки, соломенные крыши мазанок, «белый дом» бабки Аграфены…
Ребята уже заранее набирают воздуху в легкие, чтобы крикнуть во все горло: «Смотрите, смотрите: вон дом Американки!» Однако ребята волнуются понапрасну. Всякий раз зрители видят перед собой только цветущий косогор, и среди ромашек целуются влюбленные или мчится тракторист на красивом мотоцикле, а что дальше там, за косогором, то никогда не помещается в кадр.
В полночь, в темень, по заснеженной дороге епихинцы идут домой. Бабка Курилка спотыкается, не успевает за ребятами. «Господи! – вздыхает старуха. – Воистину, дурная голова ногам покоя не дает».
– A-а, искусство! – отмахнулся Тележников и тут же замолк: к ним подошел режиссер Серафим Леопольдович Ляхвицкий.
Это был пожилой человек, лет шестидесяти, костистый, длиннорукий. Широкий лоб, изрезанный морщинами, очки и седая копна волос делали его похожим на профессора. Слава Ляхвицкого началась еще до войны, когда он создал фильм «Борозда» – о первых днях коллективизации. Правда, после этого он ничего такого не создал, но имя его широко известно. Как и подобает знаменитости, Серафим Леопольдович был подчеркнуто демократичен.
– Голубчик, дорогой! – обратился режиссер к Игнату Тележникову, подавая ему руку. – Я очень прошу вас: проследите, пожалуйста, чтобы не помяли и не загадили вот эту красотищу! – Серафим Леопольдович указал на луг, который, как всегда, был живописен. – Мы снимаем на цвет. Для нас очень важно сохранить все в девственном виде. А вы поглядите, что получается! Дом еще не начинали ставить, а уж весь косогор исполосован тракторными гусеницами. Так не пойдет, дорогой.
– Я к вам в подрядчики не нанимался, – сухо отозвался Тележников. – У меня своих забот полно.
– Голубчик, ну зачем же так?! Я не приказываю, а прошу.
– Мне приказал Шустов: привезти лес. Я привез. А обо всем остальном договаривайтесь с бригадиром плотников. – Игнат замял папиросу, бросил ее в траву. – Алексей Иваныч! – позвал он.
От группы мужиков, разгружавших прицеп, отделился высокий, суховатый плотник. Клетчатая рубаха заправлена в штаны; на ногах – сандалии.
– Вот режиссер к вам с претензией… – сказал Тележников.
– Вы – бригадир? – Серафим Леопольдович внимательно поглядел на мужика.
– Да. Бригадир. Кубаркин, – переминаясь с ноги на ногу, отрывисто, как на плацу, отрапортовал Алексей Иванович.
Кубаркин был мужик аккуратный. Тутаев знал его. Их трое братьев: Алексей, Виктор и Анатолий. Они местные, епихинские, но вскоре после войны один за другим перебрались в Поляны. Алексей, старший, плотничал в ремстройконторе. Иногда он подряжался к епихинским старухам: подвести террасу или подправить избу. Он подряжался, а работали все трое братьев, хотя Виктор был штукатуром, а Анатолий и вовсе никогда топора в руках не держал: состоял пожарником в городской пожарной команде.
– Ну отлично! – воскликнул Серафим Леопольдович, оглядев бригадира. Аккуратность Алексея Ивановича произвела впечатление на режиссера, и он еще раз в тех же выражениях повторил свою просьбу.
Кубаркин слушал наставления внимательно, слегка кивая головой в знак того, что он понимает значимость сказанного.
– Понятно! Постараемся! – повторял Кубаркин все время, пока режиссер поучал его, с какой осторожностью надо относиться к лугу, чтобы не помять и не засорить его раньше времени.
– Постарайтесь, голубчик!
– Не дошурупили, – признался Алексей Иванович. – Надо было сруб рубить вон там, у самой дороги, а сюда, на луг, аккуратно перенести и поставить.
– Отлично! Так и поступайте.
– Постараемся.
Выслушав режиссера, Кубаркин, все так же покачиваясь из стороны в сторону, вернулся к трактору. Оттуда доносились крики: «Раз-два – взяли!» – и глухие удары бревен о землю.
К Тележникову подошел тракторист, и они заговорили о каком-то своем деле.
Тутаев остался с глазу на глаз с режиссером. Все располагало к разговору о доме, но Семен Семенович минуты две-три мялся, выжидая, думал, как подступиться.
– Вы меня извините, Серафим Леопольдович, – начал наконец Тутаев. – Еще с довоенных лет, после вашей знаменитой «Борозды», я слежу за вами как рядовой кинозритель и ценю ваш талант.
– Очень приятно! – режиссер поклонился, словно он отвечал на восторги зрительного зала.
Это было с его стороны несколько фамильярно, а может, он хотел подчеркнуть свое ироническое отношение к похвале, но, как бы то ни было, не стоило так заискивать, решил Тутаев. «Надо проще с ним: мы ведь люди одного поколения». Семен Семенович любил рассуждать обо всем отвлеченными понятиями.
– Я хотел у вас спросить, – все еще испытывая неудобство из-за того, что он не с того начал, продолжал Тутаев. – Какие у вас планы относительно дома? Ну, снимете фильм – а потом? Не повезете же вы его с собой. Может, продали бы мне его?
На широком лбу Серафима Леопольдовича обозначились глубокие морщины.
– Видите ли, дорогой мой. Я – человек искусства. Я создаю ленту. Хозяйственными делами я, к счастью, не занимаюсь. На это у меня есть директор картины.
– Извините! – Семен Семенович сжался весь, вобрал голову в плечи: подсказывало же сердце, что не надо без подготовки начинать этого разговора.
Серафим Леопольдович, поняв его движение, решил сгладить неприятный осадок от разговора.
– А вы, собственно, кто: местный житель, колхозник? – спросил он.
– Нет, что вы! Я москвич, пенсионер. А тут проводим с женой лето. На даче.
– И давно?
– Лет семь, наверное.
– Не скучно вам тут?
– Все дело в привычке, – уклончиво отозвался Тутаев. – Конечно, тут трудно в смысле быта, но зато вольготно. Я люблю рыбалку, а жена каждый день ходит в лес за ягодами, за грибами.
– О, это да! Природа тут чудесная! – согласился Серафим Леопольдович. – Схимники были не дураки – знали, где селиться. Говорят, что деревенька эта – бывший монашеский скит! Если это, конечно, не легенда.
– Нет, не легенда, – подтвердил Тутаев. – Я сам об этом читал.
– Да?! Любопытно, любопытно. Заглянули бы ко мне как-нибудь вечерком. Попили б чайку, потолковали бы. Вы, наверное, знаете много интересного об этих местах? Правда ведь?
Тутаев кивнул головой. Он был очень расстроен неясностью с домом, и хотя приглашение режиссера подавало надежды, но утешительного в этом было мало.
– Серафим Леопольдович! Серафим Леопольдович! – кричали издали артисты, приветствуя режиссера.
Они вышли из-за трактора и, рассыпавшись по всему лугу, смеялись и кричали.
– Здравствуйте, милые мои! Как освежились?
– Чудесно! – крикнул юноша в спортивном костюме – жених, если верить Наде Машиной.
– Обедайте, отдыхайте, а в семнадцать ноль-ноль прошу всех на репетицию! – не строго, но и безо всякого панибратства сказал Серафим Леопольдович. – Пока плотники будут ставить дом нашим молодоженам, нам предстоит сыграть много сцен: в поле, у моста, в лесу. Итак, сегодня начинаем нашу «Свадьбу».
– Начинаем! Начинаем! – закричали в один голос артисты.
– А как чувствует себя наша прима? – Серафим Леопольдович положил руку на плечо актрисы в ярком – цветами осени – халате и, не снимая руки с ее плеча, первым двинулся вдоль косогора в гору.