Текст книги "Старая скворечня (сборник)"
Автор книги: Сергей Крутилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
3
Дорожка была пуста. От ливня, прошедшего утром, на асфальте стояли лужи. Они отражали майское, все еще яркое, несмотря на близкий закат, солнце. Блики слепили глаза.
Иван Антонович надел шляпу, которую он все это долгое время, пока продолжалась церемония, держал в руке, и огляделся.
Горланили грачи на старых развесистых березах, росших вдоль кладбищенского забора. Иван Антонович постоял, взглянул в последний раз в ту сторону, где была могила жены, но свеженасыпанный холмик не был виден из-за кустов сирени, пышно распустившихся в эту пору. Иван Антонович снял очки, протер их носовым платком, затем этим же платком вытер воспаленные от бессонницы глаза, снова надел очки и только после этого пошел к выходу.
У ворот его поджидал Миша.
– Папа, все заждались… – Сын взял Ивана Антоновича под руку, и они вместе прошли через калитку – ворота уже были закрыты.
У калитки в тени цветочного павильона кучкой стояли провожавшие. Их было немного – человек десять, не более: сослуживцы, бывавшие у них дома, обе сестры Лены, Екатерина и Мария, с мужьями и детьми, старый товарищ по институту Андрей Ольховский да еще Роза – не то невеста сына, не то… Кто их знает – разве поймешь сегодняшнюю молодежь, как они любят и чем живут?
Сослуживцы курили, сдержанно переговариваясь. Один только Мезенцев стоял в сторонке и грустно, с какой-то растерянной озабоченностью глядел на выходившего из ворот Ивана Антоновича. Лев Аркадьевич понимал состояние своего друга: два года назад он сам похоронил жену и теперь в одиночестве коротал свои стариковские дни.
С появлением Ивана Антоновича все поджидавшие его задвигались и оживились. Лишь Екатерина Васильевна, старшая сестра Лены, – дебелая, в плаще из болоньи, туго облегавшем ее крупную фигуру, не пошевелилась. Скрестив руки на животе, она наблюдала за стаей воробьев, порхавших с металлических прутьев ограды на кусты и обратно. В глазах ее – ни жалости, ни печали об утрате близкого ей человека. И это тупое безразличие болью отозвалось в душе Ивана Антоновича; сжав губы, чтобы не выдать своего стона, он с какой-то ожесточенностью подумал о Екатерине. «Вот Катя старше Лены на целый десяток лет! Всю жизнь охает и жалуется на свое здоровье, а жива вот! А она, Лена…»
У Ивана Антоновича вновь повлажнели глаза, и, чтобы скрыть от всех свою минутную слабость, он снова принялся протирать очки.
К Ивану Антоновичу подошел Мезенцев.
– Все! Поехали! – Лев Аркадьевич кивнул сослуживцам; мужчины побросали папиросы и гуськом не спеша двинулись к шоссе, где стояли машины.
– Музыкантам заплатили? – озабоченно спросил Иван Антонович.
– Да, – сказал Мезенцев. – Об этом профсоюз позаботился. – И Лев Аркадьевич слегка повернулся и кивнул назад, где следом шел Сеня Гильчевский, председатель месткома, балагур и бездельник, который не то что спроектировать, но и скопировать-то толком ничего не мог, но которого все любили за покладистый характер.
– Почему местком?! Я и сам в состоянии заплатить! – сказал Иван Антонович; он не любил Гильчевского, считая его человеком несолидным, пустопорожним. К тому, конечно, были основания. Сене – под сорок, а жил он холостяком; молодился и модничал не по годам; в обеденный перерыв гонял во дворике института в футбол, за что и был прозван Эйсебио.
На обочине шоссе стоял рижский автобус, два или три такси да еще «Волга» Льва Аркадьевича. Сослуживцы, пропуская вперед женщин, потянулись к автобусу; Екатерина Васильевна и Мария Васильевна с мужьями – в одно такси; их сыновья с Розой и Мишей – в другое. Мезенцев, не выпуская руки Ивана Антоновича, подвел его к своей «Волге».
– Сядем вот тут, вместе, – и он приоткрыл заднюю дверцу.
– Извините, Лев Аркадьевич… Душно очень. Вы поезжайте, а я пройдусь малость.
Лев Аркадьевич сделал протестующий жест, но уговаривать Ивана Антоновича не стал. Он понимал его состояние. Захлопнул дверцу, сел вперед, к шоферу, и «Волга» тронулась. Следом за нею, обдавая Ивана Антоновича бензиновым перегаром, покатили такси и автобус. Он остался один. Прежде чем двинуться вслед за машинами, силуэты которых все еще виднелись на черной ленте шоссе, Иван Антонович бросил взгляд на кладбищенские ворота. Из калитки цепочкой, один за другим, выходили люди.
«Тоже, знать, похоронили…» – Иван Антонович вздохнул и, ощущая противный хруст песка под ногами, пошел обочиной шоссе.
4
Город почти вплотную подступал к кладбищу. Его отделял лишь небольшой пустырь, и эти метров четыреста идти надо было обочиной шоссе. То и дело легковушки и грузовики разбрызгивали лужи – Ивану Антоновичу чуть ли не через каждые пять шагов приходилось сторониться. Однако вскоре пустырь кончился, начался город. Иван Антонович пошел тротуаром.
Рядом озабоченно шагали люди, ребятишки гоняли мяч, девочки играли в «классики», а Иван Антонович шел, никого не замечая, и воспоминания, одно другого острее, уводили его в прошлое.
После войны, когда они переехали сюда, в новую квартиру, сразу же за их домом начинались поля. Нет, сразу за их домом был глубокий овраг, и, как всякий овраг, расположенный вблизи жилья, он служил местом свалки. А уж за ним, за этим мрачным оврагом с крутыми, почти отвесными глинистыми скатами, простирались поля.
Поля и поля – до самого горизонта. А на самом горизонте виднелась церквушка – ветхая, невысокая, со множеством куполов, она почти не выделялась среди островерхих крыш и развесистых ветел. За деревней, вдоль овражков темнел березовый лесок. Они любили сюда ходить летом на прогулку. Тут, в густом березовом подлеске, росло всегда много цветов. Лена знала, какой как называется, и очень интересно рассказывала о каждом. Иван Антонович не знал ничего, кроме, пожалуй, ромашки, и наравне с Минькой с интересом слушал Лену.
Зимой они ходили сюда на лыжах. Иван Антонович, несмотря на возраст, ходил лучше жены и сына. Миновав дамбу, они шли полем, в обход деревушки. За избами, наполовину занесенными сугробами, вдоль покатого косогора был большой колхозный сад; за садом – снова овраг, а дальше, за крошечным полем, почему-то никогда ничем не засеваемым, сплошь поросшим лебедой и чернобыльником, – березовая рощица. В этой рощице были такие просеки, милые, не очень крутые овражки, – одним словом, в рощице в любую погоду было хорошо.
Однажды в канун Восьмого марта Миша отправился на лыжную прогулку. Когда он вернулся, то куртка на груди его топорщилась; оказалось, что под курткой у него– ветки черемухи. Лена по-детски обрадовалась веточкам; поблагодарив и расцеловав сына, она засуетилась – достала вазочку, налила в нее воды и, бегая из кухни в комнату, все расспрашивала Мишу, протиравшего в передней лыжи, где же он наломал черемухи.
«В нашем лесочке, мам», – отвечал довольный Миша. «В каком-таком „нашем“?» – «А в том, за деревней, куда мы на лыжах ходили». – «И ты так далеко ходил? Один?»– «Нет, мы ходили с Лешей Чуприным… Знаешь, мама, там строят какой-то объект». – «Что ты говоришь?» – «Объект какой-то…. – ничего не подозревая, объяснял мальчик. – Столбов бетонных навозили, плит. Экскаватор роет канавы. Мы хотели подойти поближе к экскаватору, но рабочие нас не пустили». – «Ну ничего, – сказала мать, – мы сходим как-нибудь все вместе: посмотрим, что там за „объект“ такой».
Но в праздники у них были гости, потом наступила оттепель, и выбрались они на очередную лыжную прогулку лишь в самом конце месяца, когда слегка завьюжило. Как обычно, они миновали деревеньку, проехали аллеями старого сада, где порхали синицы и красногрудки, с трудом одолели гору и пустырь, заросший чернобыльником, и… И вместо березовой рощицы увидели перед собой серый высокий забор из бетонных плит. Возле забора – следы тракторных гусениц, горы желтой глины, пятна мазута на снегу… Забирая влево, они пошли вдоль забора, надеясь отыскать в нем лаз, чтобы заглянуть внутрь: в самом деле, что ж это за объект? Но не успели они проехать и сотни метров, как за забором раздалась музыка. Иван Антонович, шедший первым, остановился, прислушиваясь. Сомнений не могло быть: играли траурный марш. Взрослые переглянулись, однако ничего не сказали. Иван Антонович резко повернул прочь от забора и, подминая стеблистый чернобыльник, пошел целиной.
Они обогнули деревеньку и по мелколесью съехали с горки в овраг, причем Иван Антонович несколько раз падал, пропахивая глубокие межи в жестком, слежавшемся за зиму снегу. Миша радовался, хлопая в ладоши; тащил отца на новые и новые горки.
Однако родители были молчаливы и не разделяли восторгов мальчугана. Когда вернулись домой, Лена поставила веточки в вазу и, обессиленная, села в кресло. Миша подошел к ней – его явно мучил какой-то вопрос. Мать привлекла его к себе.
«Мам, – спросил он робко, – а чего папа так побежал от забора? Там что – построили военный объект?» – «Нет… Ну что ты, Мишок… – она подумала, говорить или не говорить, и добавила со вздохом: – Нет, Мишок… просто там огородили место для погоста». – «Для погоста?! – мальчуган уставился на мать. – А что это такое, мама?»
Иван Антонович, убиравший лыжи в передней, укоризненно покачал головой. «Это то же самое, что и кладбище», – сказала мать. «A-а!» – И мальчуган притих.
Поглаживая сына по голове, Лена продолжала грустно и мечтательно: «Ну что ж, кладбище так кладбище! Магазинов поблизости нет, так хоть кладбище под боком. Вот помру – тебе близко будет ходить проведывать меня. Ты будешь ходить ко мне на могилку? А, Миш?» – «Да. Мы вместе с папой будем ходить». – «Папа не будет ходить. Он не очень любит меня. А ты любишь, да?»
Миша согласно закивал головой и прижался к матери.
Он был слишком мал, чтобы понимать, что такое смерть. Его занимало другое.
«Мам, погляди, у меня вот эта задачка не получается!» – «А ну, покажи…» – И, оживившись сразу, Лена взяла задачник, лист бумаги, и они стали читать вслух условия и решать задачку.
А Иван Антонович, убирая в кладовку лыжи, прикидывал в уме, что в словах Лены было игрой, а что намеком ему. Он считал, что такие разговоры с сыном непозволительны: непедагогично настраивать ребенка против отца, и вообще ему рано еще думать обо всем этом – «погост», «кладбище». Тогда же Иван Антонович решил поговорить с Леной.
«Но так вот и не поговорил, – думал теперь Иван Антонович, угрюмо шагая по тротуару. – Не поговорил, да! Как быстро все это пробежало – жизнь!..» Он шел мимо домов, выросших на месте картофельного поля. На пустыре, за оврагом, где когда-то была свалка и квакали лягушки по весне, поблескивал стеклами вестибюль станции метро. А в лесочке, где они любили гулять на лыжах, где так радовались солнцу, морозцу, снегу, там… А березы, те, что уцелели, стали совсем-совсем большими. И дети стали большими, взрослыми. А отцы – стариками…
Он был подавлен и шел, не замечая людей.
5
За одним столом все не уместились бы, принесли другой, с кухни. Столы поставили вдоль большой комнаты – от тахты, на которой спала Лена, и до самой балконной двери. Когда Иван Антонович вошел к себе, столы уже были сдвинуты и накрыты. И эта перемена как-то сгладила напоминание о последних часах, проведенных ею в этой комнате.
Она умерла в больнице. Но Иван Антонович сразу же забрал ее сюда, домой, хотя родные – и Екатерина Васильевна и ее муж – отговаривали, уверяя, что из морга похоронить проще, что с этой перевозкой будет много мороки. Мороки и правда вышло много, однако Иван Антонович ни на минуту не раскаивался в этом. У него были свои понятия на этот счет. Он считал, что два последних дня, которые она провела в доме, в своей квартире, где ею прожиты двадцать лет, – это ее законное право: побывать тут напоследок. И не только право, но и какая-то дань ей – жене и матери. Пусть она не любила этих, как она называла, коробок, с проходными комнатами, с крохотной кухней, где она буквально задыхалась от нехватки воздуха. Все это так. Но вместе с тем все здесь – начиная от шторки на вешалке в прихожей и кончая сыном, который теперь вырос и чуть ли не касался шевелюрой люстры, – все сделано, выглажено, обихожено ее руками.
Неужели двадцатью годами хлопот в этих стенах она не заслужила двух последних дней покоя?
Пусть бездыханная, с закрытыми глазами, но она простилась со своим домом. Ведь эти стены слышали ее голос и ее смех, пусть сдержанный, пусть редкий – настолько редкий, что Иван Антонович не мог теперь припомнить, когда и по какому поводу она смеялась в последний раз. Может, единственно, чего не видели эти стены, так это ее слез. Они прожили жизнь ровно, без сцен и потрясений. Видимо, еще и поэтому прожитое казалось таким коротким.
За время долгой и изнурительной болезни жены Иван Антонович не раз думал, что близок час, когда ее не станет, и все-таки сейчас, переступив порог квартиры и увидев накрытые столы, он с трудом сдержал себя. Очень долго снимал шляпу и перчатки, так долго, что Лев Аркадьевич не утерпел, подошел к нему:
– А мы тут заждались тебя.
Они вместе прошли к столу, и Иван Антонович взмахнул рукой, приглашая усаживаться. Сразу все оживились, стали двигать стульями, а Сеня Гильчевский даже рассказал анекдот – как на похоронах какой-то актрисы тенор труппы заглотнул кость и только благодаря случайным обстоятельствам (среди гостей оказался хирург) сам не стал трупом… Сене нравилась игра слов: «труппы» – «трупом», а Ивана Антоновича покоробило от Сениной глупости и бестактности.
«Вот-вот, я прав был!» – подумал Иван Антонович. Поначалу он был против поминок. Ему казалось, что в этом старинном русском обряде есть что-то кощунственное. На стол, где два часа назад высился гроб, наставят водки, салату, сядут за него в общем-то чужие люди, станут есть, пить, говорить разные слова об усопшей, хвастаться своими женами. Потом, напившись, начнут сквернословить, рассказывать анекдоты, сплетничать о сослуживцах… Нет!
Однако соседка их, Лидия Саввишна, крохотная, сухонькая старушка, которая изредка помогала Лене по хозяйству, стала убеждать Ивана Антоновича, что-де это не по-христиански, что одному, без друзей, в квартиру страх как тяжко войти… За поминки была и Екатерина Васильевна, и он уступил, согласился. Он дал денег старухам, и они сами тут хлопотали.
Но теперь, когда он сел за стол и оглядел собравшихся, и увидел знакомую посуду, и порядок, как при Лене, ему стало легче. Это так напомнило их обычные, правда, такие же неяркие, как и их жизнь, застолья. Собирались у них редко, ибо друзей было мало; да и те, что были, под стать им: песен не пели, не танцевали, не перепивались. Сходились тихо, ели, пили и в полночь так же тихо расходились. Отчего так? Иван Антонович иногда задумывался над этим, но ответа не находил.
Может, потому, что они с Леной поженились поздно и друзья у них были солидные, в годах.
Было всего лишь два-три старых друга – они и остались. Федя Векшин, его однокурсник по институту, в прошлом весельчак, острослов, а теперь флегматичный, располневший, с мясистым носом и обширной лысиной; его жена – сотрудница Комитета по труду, вечно прихварывающая, немощная; еще Андрей Ольховский, бывший сотрудник их института, который в войну лишился руки и вынужден был переквалифицироваться, стал журналистом. Ольховский тоже всегда бывал у них с женой. И конечно, Лев Аркадьевич Мезенцев, доктор наук, почтенный, известный человек. Остальные гости бывали у них от случая к случаю. Мария Васильевна жила в Воронеже, и хотя ее муж Вячеслав, архитектор, нравился Ивану Антоновичу, встречались они редко. С Григорием Максимовичем, вторым свояком, мужем Екатерины Васильевны, они виделись чаще, но симпатий друг к другу не питали.
Вот и все застольники… Да, еще Гильчевский и Роза. Но Сеня не бывал у них раньше, просто его пригласили, поскольку он, как председатель месткома, принял участие в хлопотах. А Роза стала появляться в их доме недавно, и Иван Антонович относился к ней настороженно.
Хоть и мало было друзей у них, и собирались редко, и не перепивались, и не певали песен, но ели всегда много. Лена хорошо готовила, и даже в трудные времена, когда продукты получали по карточкам, она ухитрялась готовить салаты и печь пироги.
И теперь, когда сели за стол, то Мезенцев, по праву старшего и вдовца, который знает, почем фунт лиха (легко ли остаться под конец жизни одному?), встал и, подняв до краев наполненную рюмку, заговорил ровно, глухо, обдумывая каждое слово, как говорил обычно, представляя работы отдела Государственной комиссии.
– Друзья! – Все загромыхали стульями, вставая. – Я прошу вас выпить за нашу незабвенную Елену Васильевну. Так выпьем же за нее, не за ту, которую мы час назад опустили своими руками, – Лев Аркадьевич еще не сказал, куда опустили, а Лидия Саввишна, сидевшая с уголка, поближе к двери, уже уткнулась лицом в передник и разлила рюмку с вином. Мезенцев покосился на старуху и продолжал – Не за ту, которую мы час назад своими руками опустили в могилу, а за ту, – он повернулся к портрету Лены, висевшему на стене, и, склонив голову, продолжал тише: – За ту – счастливую и гостеприимную, которую мы с вами привыкли видеть за этим столом. За хозяйку дома! Пусть память о ней вечно пребудет в наших сердцах и в этих стенах!..
Все, не чокаясь, выпили. Только один Иван Антонович замешкался. Мысли его были в странном беспорядке, и он никак не мог с ними сладить. Одно какое-нибудь слово, жест будили воспоминания о целых годах жизни, и, не переворошив все в памяти, ему трудно, просто невозможно было действовать. Так и на этот раз: Лев Аркадьевич не успел еще сказать: «…опустили в могилу», – а Иван Антонович разом вздрогнул: ему показалось, что не к месту, жестковато сказано о могиле. А в общем у Мезенцева была такая черта в характере: жесткость. Он мог, вспылив из-за пустяка, перечеркнуть крест-накрест красным карандашом лист ватмана, над которым ты корпел месяц, а то и два.
Не то что чертеж – мать родную не пожалел!
Мезенцев был одним из членов комиссии по приему Цимлянского комплекса и, конечно, хорошо знал границы затопления. Так вот, его мать, бежавшая от немцев из Днепропетровска, заболела тифом и умерла на Дону, в хуторе Соловьином. Когда готовили данные по гидроузлу, он не раз бывал на хуторском кладбище и будто бы договорился с начальником участка о перенесении праха из зоны затопления. Однако перед пуском график стало лихорадить. В связи с предполагаемым посещением канала Сталиным сроки предпускового периода сократили, и чуть ли не сам Мезенцев однажды дал команду закрыть донные отверстия ГЭС. В суматохе он позабыл про могилу матери, а когда вспомнил, было уже поздно. За это молодежь, вроде Сени Гильчевского, – а таких в последнее время много стало в институте, – дала своему начальнику прозвище Лев-Затопитель.
Жестковатость, вернее властность, чувствовалась во всем облике Льва Аркадьевича. Он был высок, строен, несмотря на свои шесть десятков лет; брови – черные, а голова – совершенно седая, и это производило впечатление. У него были изящные манеры, и говорил он рокочущим басом, и во всем старался подражать бесподобному Николаю Николаевичу Павловскому, профессору гидравлики, некогда общему любимцу студентов-политехников.
– Ну, Иван, ты чего это? – Мезенцев окинул взглядом задумавшегося Ивана Антоновича, который все еще стоял, держа перед собой полную рюмку. – Пей!
Иван Антонович хотел возразить; у него даже чуть не сорвалось с языка: «Свалюсь я, брат!» – но он не посмел возразить начальнику и выпил рюмку. И сразу блаженное тепло разлилось по всему его телу; ноги затяжелели; в голове застучало; звуки общего разговора стали более различимы; и Иван Антонович еще раз подумал о том, что правильно, хорошо поступил, что сделал поминки.
– Закусывайте, закусывайте, Антоныч! – Лидия Саввишна стала ухаживать за Иваном Антоновичем. Она взяла его тарелку, положила салату, ломтик красной рыбы. – Выбирайте, в салате есть свежие огурчики, да я их крупно слишком порезала.
– Вполне хороший салат! – отрываясь от тарелки, сказал Андрей Ольховский. – Но все ж с теми, какие готовила Елена Васильевна, я сравнить не могу. Это я не в обиду вам, тетя Лида…
– Да я разве обижусь! – нараспев заговорила Лидия Саввишна. – Уж Лена известная мастерица была сготовить. Случится, бывало, гости, так первым делом к ней бежишь: и подскажет, что и как сготовить, и поможет, и мучицей поделится, коль у самой есть.
– Я прошлым летом был в Венгрии, – перебил старуху своим хорошо поставленным басом Мезенцев. – Уж венгерская кухня известна. Одна из лучших в Европе. Салаты дунайский или балатонский, цыплята в красном вино.
Превосходнейшие блюда! И все-таки, клянусь, Елена Васильевна готовила вкуснее.
И все вдруг начали в один голос хвалить Ленины кулинарные успехи. Будто единственно, что и было в ней хорошего, так вот это уменье готовить на потребу их желудкам. И никто не вспомнил о ней как о человеке, о ее душевных качествах.
Это была самая неприятная часть вечера, и Иван Антонович, захмелевший от первой же рюмки, больной и разбитый после бессонных ночей, с трудом досидел до конца.
Слава богу, что все быстро огрузнели и стали расходиться по домам.