Текст книги "Старая скворечня (сборник)"
Автор книги: Сергей Крутилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
15
Был конец июля. Жара стояла несусветная. А в жару даже и на прикорм рыба плохо идет – одна надежда на переметы.
Молоко да творог внучатам наскучили – надумал Егор угостить их свежей рыбой. Собрались они с Наташей подпуска на ночь поставить. Идут вечером – Наташа весла несет, ведерко, а в ведерке – две фанерки с намотанными на них подпусками; Егор тоже нагружен, как вол. За спиной сумка со всякой наживой, в одной руке мутилка для ловли пескарей, в другой – ватник на случай, если придется заночевать у реки. Идут они к Оке задами огородов, глядь, под рябиной, что растет с угла соседского плетня, Федька стоит, без кителя и без фуражки, с полотенцем через плечо: купаться, знать, собрался.
– Наталья Егоровна, давайте я помогу вам! – и руки к веслам протягивает.
– Пожалуйста, Федор Герасимович.
Взял Федька весла; пошли вместе.
– Никак рыбачить? – спрашивает.
– Думаем переметы поставить.
– Дядя Егор! – горячо заговорил Федька. – Взяли бы меня хоть разок с собой. Писал отец: приезжай, приезжай. А лодка совсем сгнила. Так хочется порыбачить! Осталась ли в Оке хоть какая-нибудь рыбешка-то?
– Осталась еще, – оживился Егор. – И щука, и голавль есть. Судака, правда, мало.
– Ишь ты! – удивился Федор. – А я думал – никакой рыбешки тут не осталось. Мы в море ловим и то, знаете, часами тянем невод, а поднимем его со дна – пусто.
– Значит, и море процедили?
– Процедили.
Они помолчали. Узенькая тропинка, петлявшая по косогору, кончилась. По лужку, что протянулся вдоль берега Сотьмы, можно было идти всем вместе, рядком. И они пошли, и Федор, шагая рядом с Наташей, расспрашивал ее про наживу: на пескаря ли ловится лучше или на ракушку, как в прежние времена.
– Насаживаем червяков, а то и пескаря, если удастся его раздобыть, – охотно поясняла Ната.
– Что – плохо мутится?
– Когда как.
– Возьмите меня с собой, я обещаю раздобыть вам пескарей, – сказал Федор. – Не добуду живцов – готов насаживать червяков хоть до утра.
– Что ж, поедем, – согласился Егор. – А то моя помощница боится ручки свои червями пачкать.
Наташа ничего не сказала, только улыбнулась как-то странно. Егор, заметив эту улыбку, подумал, что дочка-шельма знала про намерения Федора – заранее небось договорились встретиться у рябины.
Егор хмыкнул удивленно, но сделал вид, что ни о чем не догадывается.
Они спустились к реке, отвязали лодку и поехали. На песках, где Сотьма впадает в Оку, бросили якорь и стали добывать пескарей. Мутил Федор. Он снял с себя брюки, тельняшку и, перебирая ногами, поднял такую муть на быри, что вода пожелтела даже сверху. Всякий раз, когда Федор доставал со дна сеточку, пескари поблескивали на солнце. Наташа накрывала живцов ладошкой и бросала их в ведерко с водой.
Добыв пескарей, они поплыли вверх по Оке, под Игнатову гору. Егор любил это место. Когда-то тут стеной высился сосновый бор, но вскоре после войны пришли сюда взрывники, стали рвать каменную гору; дробилки крушили плитняк, превращая его в гравий. Гравий грузили на баржи и отправляли в Москву, на стройки. Вместо красавицы горы зияла теперь на берегу Оки огромная оспенная язва – следы бывшего карьера. Вдоль берега и поныне торчат из воды замшелые сваи – места бывших причалов.
Под Игнатовой горой были омута. На глубоких местах держались судак и щука.
В прибрежных кустах Егор прятал камни, связанные проволокой, – груз для затопления переметов. Пристав к берегу, они отыскали их, привязали к концам бечевы и заметали подпуска. Потом снова зацепили бечеву «кошкой» и принялись сажать наживу. Обычно когда они ставили подпуска вдвоем с дочерью, то Егор наживлял, а Наташа подгребала, чтобы лодку не сносило течением. Наживу сажать, особенно живцов, Егор никому не доверял. Он считал, что клев зависит во многом от того, как ходит по дну пескарь.
Егор насаживал живца по-своему: он протаскивал поводок через жабры и осторожно, неглубоко вонзал крючок в спину пескаря, чуть пониже верхнего плавника. При такой насадке пескарь свободно и естественно плавал и даже мог питаться. Однако занятие это кропотливое, оно требовало много времени. При насадке Егор не наблюдал за лодкой, полностью полагаясь на дочь. Но сегодня словно бы подменили Наташу. Бечева подпуска, за которой она обязана следить, то и дело падает в воду, лодку сносит течением.
Егор выговорил ей раз-другой. Федор вызвался помочь ей. Он подсел к Наташе на скамеечку, взял из ее рук весла; Наташе оставалось только одно – придерживать бечеву. Сели они, значит, рядком; Егор спиной к ним – через борт перегнувшись, пескарей насаживает, а позади него – все «хи-хи» да «ха-ха». А лодку по-прежнему течением сносит. Бечеву натянуло так, что того и гляди лопнет.
Егор приподнял голову от воды, повернулся, чтобы прикрикнуть на молодежь, да так и опешил от неожиданности. Наташа и Федор сидят себе рядком на скамеечке – все равно как скворушки; одной рукой морячок еле-еле веслом шевелит, а другой нежно так прижимает к себе Наташу. При виде этой идиллии у Егора язык отнялся. Он выругался про себя, кашлянул предупредительно, а им хоть бы что! Тогда он снова оперся грудью на борт плоскодонки и как ни в чем не бывало продолжал свое дело.
С горем пополам управились с первым переметом. Второй решили поставить чуть пониже, на самом мысу. Наживляли пескаря и червя вперемежку: на случай, если подойдет голавль или тарань.
Поставить-то доставили, да толку много ль? Народ кругом. Если б осенью – иное дело. Осенью берега Оки пустынны. Заметал перемет и поезжай домой, спи себе спокойно. А на зорьке, по туманчику, приехал, провел по дну раз-другой «кошкой», подцепил бечеву, вытянул. И едва ухватил конец перемета рукой – вмиг заколотится сердце: на упругой бечеве заходило, задвигалось что-то живое. Вот удары по натянутой бечеве все ближе и ближе. Еще мгновение – и из воды, работая красными плавниками, выскакивает широколобый голавль.
Голавль. Налим. Судак. Опять налим… Только успевай снимать с крючков добычу!
Осенью можно не опасаться, что перемет, поставленный тобой, проверят и снимут чужие люди. Осенью на реке безлюдно. А летом, в июле, поставил подпуск, так гляди в оба. Весь берег реки уставлен палатками: туристы, рыбаки-шатуны, школьники, совершающие походы по родному краю. Кого только не носит непутевая наша жизнь?! До полуночи снуют туда-сюда моторки, будоража водную гладь, купаются отдыхающие, жгут костры.
Летом оставлять перемет без присмотра нельзя. Егор очень хорошо знал это: не одну снасть подарил чужим людям. Он загодя взял с собой свой старый брезентовый плащ и телогрейку, чтобы было на чем прилечь возле реки, где-нибудь под кустом.
Покончив с переметами, Егор попросил причалить к берегу; взяв с кормы телогрейку и плащ, он распорядился, чтобы Наташа ехала домой.
– На зорьке приезжай, – сказал он. – Подсачник смотри не забудь. А то ввалится щука кило на три – что делать с ней?
Наташа промолчала. Федор поспешил заступиться за нее, повернув дело так, что, мол, это было бы с их стороны нехорошо: оставить дядю Егора одного.
– Мы сейчас костер разведем! – радостно засуетился Федор. – Чаю в ведре заварим. Попьем, поговорим – и не заметите, дядя Егор, как ночь проскочит.
И в самом деле Наташа и Федор быстро наломали веток, нарвали травы; поверх душистой травы разостлали брезентовый плащ: пожалуйста, дорогой Егор Васильевич, ложитесь, отдыхайте, чем вам не пуховики! Тут же наволокли целый ворох сушняка, развели костер – и все с шуточками да прибауточками. Не успел оглянуться Егор – они уже в лодке: Наташа на корме, а Федор веслами машет вовсю.
– Вы куда?
– Мы на ту сторону, на пески. Купаться.
Уже погасла заря, и туманно и росно стало вблизи реки, а молодежь все не возвращалась. Подкладывая в огонь сушняку, Егор прислушивался к звукам, доносившимся с того берега. Федор и Наташа бегали по отмели, брызгались и смеялись.
Вернулись они за полночь – мокрые, усталые, но счастливые. Егор угостил их чаем. Напившись, Наташа привалилась плечом к отцовской спине и затихла. Егор укрыл ее ватником, и она, пригревшись, задремала.
Мужчины еще долго сидели возле медленно угасавшего костра. Егор курил, а Федор, отпивая маленькими глотками горячий чай, рассказывал про то, как они рыбу тралят в дальних морях да как живут люди в других странах. Егор поддакивал, ответно рассказывал про колхоз: скудеет, мол, земля, замучили мужиков нехватки и прорехи.
Намаявшись за день, Федор откликался все реже, все глуше. Наконец совсем замолк, заснул.
Егор лег навзничь и, заложив руки за голову, долго лежал с открытыми глазами, глядел в небо. На темном небе мигали звезды, было тихо и тревожно на земле, и какая-то грусть теребила душу. Сколько раз он вот так же, с какими-то тревожными думами, глядел на звезды, и всякий раз предчувствие чего-то заставляло его содрогаться перед таинством и величием мироздания.
Он вспоминал себя подростком, в ночном. Вот так же догорал костер, похрустывали и фыркали лошади на лугу, спали, намаявшись за день, друзья, а он лежал на чуткой земле и думал. В детстве жизнь казалась такой ясной и понятной!
Потом вспомнилась Егору вот такая же знойная июльская ночь на Сутурминской заимке. Работали в лугах: мужики косили, бабы ворошили и скирдовали сено. На ночь никто не уходил домой. Они лежали с Дарьей, подмяв под себя копешку сена, и, слушая рядом ее дыхание, как вот теперь он слушал дыхание дочери, Егор глядел в небо и думал. Думал, что скоро у них появится сын, первенец; он вырастет и будет красивее его, Егора, и даже красивее Дарьи, и они будут с ним косить в тех же лугах.
Да-а, ночи-ночи! Егор повздыхал, вспоминая.
Сколько было их, ночей, полных невысказанной тоски и тупого отчаяния… Август сорок первого. Перед рассветом падают, катятся с небосклона оранжевые звезды. Егор лежит в лесу, на подстилке из хвои. Рана в левом предплечье жжет и ноет; сбитые в кровь ноги распухли, отказываются повиноваться. Где-то за кромкой дальнего леса мертвенно гаснет немецкая осветительная ракета; слышится треск автоматной очереди. Капитан Никитенко, комбат, поднимается первым. «Вставай, Егор! Пойдем, пока не рассвело». Егор опирается на карабин и встает. Надо идти. Надо пробиваться к своим.
Надо… Надо… И болят ноги, и болят руки. Но надо жить. Надо.
…Егор проснулся чуть свет – ни Наташи, ни Федора. Он крякнул, чтоб не выругаться вслух; поднялся с трудом, как тогда, в Смоленском лесу, и побрел к берегу. Лодки на берегу не было. Прислушался. Где-то за мысочком ударяют по воде весла. Егор поднялся на каменистый увал, оставшийся от прежней Игнатовой горы. Глядит: Наташка его и Федор сидят рядком в лодке; у каждого из них по веслу. Изредка они ударяют ими по воде – нехотя, с ленцой, а свободными руками обняли друг друга за плечи и не поймешь – то ли она его целует, то ли он ее.
– Я вам! – крикнул с берега Егор и шутя погрозил ребятам.
– Пап, мы подпуска ищем… – отозвалась Наташа.
Искали, искали – да и доискались!
Свадьбу играли в самый сенокос. Егор с горя пил три дня. Дарья плакала. А спустя неделю после свадьбы и дочь, как в свое время сыновья, выпорхнула из отцовского гнезда. Не куда-нибудь, не за сотню верст уехала, а на самый аж Дальний Восток.
Так и остались Егор и Дарья на старости лет вдвоем.
16
Прилетал скворец. Приезжали дети. Пахал Егор землю, сеял, убирал хлеб.
И не заметил Егор, как прожил жизнь…
Однажды, как всегда, ранней весной, прилетел Ворчун. День-другой хлопочет возле скворечни – нет, не видать нигде хозяина. Поначалу скворец не обратил на это особого внимания. Разные бывают весны: может, нынче раньше обычного в поле выехали или в мастерских на ремонте машин занят, решил про себя скворец.
Ворчун осмотрел поля. В полях еще лежал снег, и только на увалах и прибрежных откосах чернели проталины. Нигде еще не пахали и не подкармливали озимых. Егоров трактор, всегда чистый и прибранный, стоял поодаль от мастерских, у самой арки, оставшейся от церковной ограды. Капот у него был весь засижен воробьиным пометом; в открытой кабине белел снег. Одно колесо было спущено; скособочившись, машина стояла в стороне от других и казалась забытой всеми и заброшенной.
Ворчун забеспокоился. Наутро, прилетев чуть свет к своей скворечне, он уселся на самую вершину тополя и стал поджидать Егора. Но хозяин за все утро так ни разу и не показался на крыльце избы. Не появился на крыльце и не сел на скамеечку в саду; не раскурил самокрутку и не сказал свое обычное: «A-а, прилетел, разбойник!»
Несколько раз во дворе появлялась Дарья. Достала из погреба кошелку с картошкой, помыла клубни, вернулась в избу, затопила печь. Дарья, постаревшая, сгорбившаяся, в стоптанных подшитых валенках, казалась печальной и чем-то озабоченной. Двигалась она бесшумно, осторожно. Промелькнет, словно тень, – торопливо, не глядя по сторонам, – и снова в избу. Ее не радовало ни солнце, ни капель, ни гомон птиц. Завидя Дарью, Ворчун, обрадованный, начинал петь и щелкать клювом. Он старался хоть чем-нибудь обратить на себя ее внимание. Но Дарья была настолько занята своими мыслями, что не замечала Ворчуна. Она, казалось, не слышала ни его пения, ни посвистывания, так похожего на свист Егора. За все это время Дарья ни разу не подняла головы и не посмотрела на скворца. Не посмотрела, и не улыбнулась, и не помахала ему рукой, как она делала всегда, завидев его.
Скворец расстроился пуще прежнего. Чуткий ко всему, что свершалось в жизни семьи его хозяев, он стал приглядываться, сравнивая быт и порядок теперешний с порядком в недалеком прошлом. И очень скоро Ворчун отметил про себя какую-то небрежность, вернее – запущенность во всем хозяйстве. Обычно к весне, когда он прилетал, хлев, где стояла корова, был уже очищен от навоза. Кучки его – с желтой, еще не успевшей за зиму перегнить соломой – аккуратно сложены были вдоль всего огорода. Возле этих куч копошились грачи и куры; да и сам Ворчун любил полакомиться красными червяками, которых немало было в теплом, неуспевающем замерзнуть даже за ночь навозе. Теперь навоз почему-то не был вывезен в огород; большая разлатая куча его высилась возле коровника. Но она не парила, как всегда, на солнце, а прикрыта была толстым слоем снега. Выходило так, будто Егор заленился и давно не чистил хлев. Как-то Ворчун, осмелев, заглянул в окошечко, в которое выбрасывали навоз, и увидел, что коровы в хлеву нет.
И еще отметил про себя скворец, что во дворе недоставало многих тропинок, которые были тут всегда. Не было почему-то дорожки в омшаник, где стояли ульи с пчелами. В это время, ранней весной, Егор, бывало, в день-то раза три-четыре заглянет к пчелам. Все беспокоится: как перезимовали? да живы ли матки? да не надо ли подкормить пчелок перед вылетом? Бывало, на тропинке, ведущей в омшаник, полно окурков; пока ходил зимой хозяин – бросал, а по весне растает снег – и остатки «козьих ножек» белеют на зеленой мураве. А теперь не было видно Егоровых следов к омшанику, и окурки не белели, и сам этот сарай с низким, в одно оконце, срубом, с горбатой крышей, засыпанной сверху землей, казался забытым всеми. Только ленивые куры, сбившись в кучу, жмутся к стенке сруба с южной стороны, роясь в оттаявшей земле и выбирая блох из пуха.
Заметил также Ворчун, что не было и еще одной тропинки, а именно – тропинки к навесу, где Егор мастерил бабам столы и табуретки. Видно, давно не брал хозяин в руки рубанка и топора. Сиротливо висело ведерко, с которым Егор ходил на рыбалку; на конце удилища, торчавшего из-под навеса, по утрам, отогреваясь на солнышке, сидели воробьи.
Все, что усмотрел Ворчун, очень беспокоило и настораживало его. Не случилось ли беды какой с Егором? Но скворец, хоть он был и великий мастер подражать, не мог все-таки говорить по-человечески. Он не мог окликнуть Дарью, чтобы она остановилась и рассказала ему о том, что случилось с хозяином. А на пощелкивание и на тоскливый взгляд его она не обращала внимания.
Инстинкт жизни у скворца сильнее, чем у многих других птиц: поволновался, поволновался Ворчун да и перестал. Одолели его заботы. Надо было готовить скворечню: вытряхнуть из нее мусор, который натаскали за зиму воробьи, продезинфицировать пахучими травами и листьями, наносить новых веток, сухой травы; потом позвать подругу, чтобы она осмотрела их будущее жилье. Одним словом, начинались хлопоты.
В этих хлопотах, в заботе о корме, в любви, которая из-за ранней и дружной весны подступила к нему раньше, чем в молодые годы, Ворчун не заметил, как промелькнул апрель.
В самом начале мая приехали Егоровы сыновья. Да не одни, а с женами и внуками. Объявилась и дочь Наташа с мужем, и на Егоровом подворье вновь стало оживленно. Внешне все было так, как всегда, когда на праздники приезжали сыновья. Обрадованный этим оживлением, скворец с утра садился на яблоню, что росла возле окна террасы, и щелкал, и пел, подражая то свисту иволги, то щелканью перепела, то щебету ласточки. Ворчуну казалось, что вот-вот на крылечке появится сутуловатая, приземистая фигура Егора. Хозяин выйдет на крылечко, постоит, завертывая самокрутку, потом, закурив и затягиваясь горьковатым махорочным дымом, не спеша спустится по ступенькам и пройдет в сад. Он сядет на свою любимую скамеечку под развесистой, цветущей рябиной и прислушается: не поет ли скворец? А Ворчун – тут как тут! – запоет, подражая соловью, под самым его ухом: «тьют-тють-тю!..» И Егор, щурясь от яркого солнца, отыщет взглядом своего любимца и скажет радостно: «A-а, жив, проказник. Ну, здравствуй!»
Но Егор, против ожидания скворца, так и не объявился на крылечке. Очень скоро Ворчун заметил, что хоть и съехались все Егоровы дети и внуки, хоть с их приездом и стало оживленнее на дворе, однако оживление это было совсем иным, чем прежде. Сыновья ходили молчаливые, словно пришибленные. Выходя в сад, они не любовались ни обильным цветением яблонь, ни солнцем, ни его, Ворчуна, пеньем. Они садились на скамью, где любил по утрам сиживать отец; молча курили, вздыхали; потом, словно по уговору или команде какой, мяли подошвами ботинок наполовину выкуренные папироски и спешили в избу.
То и дело хлопала калитка. Приходили какие-то чужие люди – старики и старухи; долго вытирали ноги и шептались у крыльца. Полкан рвался на цепи и лаял на чужих людей. Тогда Иван, старший сын, упрятал собаку в будку, а лаз прикрыл ведерком, с которым Егор ходил на рыбалку. Пес, непривычный к неволе, скулил и скреб по днищу конуры лапами. И от этого тоскливого, однотонного визга Полкана скворцу стало как-то не по себе. Опасаясь, как бы и его, как кобеля, не замуровали в скворечне, Ворчун забеспокоился, перестал петь. Он то и дело лазил в скворечню; волнуясь звал подругу. Она успокаивала его, но улетать далеко боялась; и они весь день сидели на крыше скворечни и все поглядывали вниз.
Приходившие к Егору люди говорили шепотом; мужики кашляли, снимали картузы у крыльца, а бабы все были покрыты черными платками.
Такие же черные платки вот уже два дня кряду носили Наташа и Дарья.
17
Поднявшись над кромкой дальнего леса, солнце осветило скворечню. Ворчун сидел на ветвях тополя и сверху глядел на землю. Ночью прошел дождь, и тысячи солнц отражались в вешних лужах, в колеях дорог, заполненных водой. Капли дождя висели на каждом листочке тополя, на цветах яблонь, на молодой траве. Любуясь майским утром, Ворчун прислушивался к тому, что происходило внутри скворечни. Скворчиха уже отложила яички и теперь почти не вылезала из скворечни, насиживая их. Ворчун сидел и раздумывал: подменить ее на время или можно еще обождать? Прикинув так и этак, он решил повременить. Бодрый и оживленный, как всегда, Ворчун бесшумно пролетел над огородом и сел на яблоню. Пчелы еще не жужжали, было очень тихо, и потому, наверное, скворец сразу же услышал, как по дорожке от сарая, крадучись, приближался Барсик. Ворчун заметил кота и, не желая рисковать, перелетел в соседский сад.
У соседа вдоль всего забора росли ракиты. Ворчун уселся на ветку и вновь принялся за свои дела: перебрал клювом перья, смазал их жиром. Покончив со своими делами, он огляделся и вдруг вздрогнул и замер от неожиданности.
У крыльца Егоровой избы, рядом с входной дверью, стоял большой ящик: ярко-желтый, с длинными покатыми боками. Так уж от природы заведено, что скворец все ящики принимает за скворечни. И на этот раз Ворчун решил поначалу, что это Егор сделал для него новую скворечню. Старая – та, в которой жил Ворчун, давно дышала на ладан. Крыша от времени потрескалась: в боковинах зияли глубокие щели – того и гляди тесины продырявятся насквозь. Березовая жердь, к которой была прибита скворечня, истлела от дождей и морозов. Ветры наклонили ее, и летком гляделась она уже не на восток, а на север. Дунет посильнее ветер, и скворечня слетит, как слетает пух с одуванчика.
Скворец обрадовался своей догадке, перелетел с ракиты на забор, поближе к крыльцу. С одного бока оглядел Егорову скворечню, с другого… Нет, не может быть, чтобы Егор для него такой ящик сколотил! Уж больно велик. И олифой от короба этого несет за версту, Егор небось знает, что скворцы не переносят дурного запаха.
Краской несет, и главное – летка нет. На месте лаза, вверху, была прибита блестящая железка: что-то вроде лаврового листа – растут такие деревья в южных странах, где скворец проводит зиму. Солнце ударяло в эту латунную железку, и она поблескивала.
Любопытный от природы, Ворчун не мог заняться никаким иным делом, не выяснив все до конца. Он несколько раз перелетал с забора на калитку и обратно, разглядывая необычную скворечню. Он сел бы и рядом совсем, на крылечко, но в калитку то и дело входили чужие люди, и он их боялся. Все-таки скворцу удалось на какое-то короткое время присесть на провод, протянутый от столба, с улицы в избу. Подлетев, он присел на провод и попристальней оглядел этот огромный ящик из крашеных досок. Он с удивлением заметил, что у ящика не было задней стенки. Выходит, что это не вся скворечня, а только половина?!
Скворец сидел на соседней раките в полном недоумении.
Однако вскоре все само собой прояснилось.
Во втором часу пополудни у Егорова дома собрался народ. Такого скопища людей и на свадьбе-то никогда не бывало: мужики и бабы в черном, школьники с цветами, молодые парни с медными, блестевшими на солнце трубами.
Спустя некоторое время из избы вынесли вторую половину этой большой, сколоченной из двухметровых тесин скворечни.
Только почему-то она была открыта.
Только почему-то в ней лежал… Егор.
Поначалу Ворчун не узнал хозяина, настолько он изменился. Лицо желтое, как те доски, из которых сколочен этот необычный ящик; глаза почему-то закрыты, а волосы на голове редкие-редкие, словно их кто-то нарочно повыщипал. Лишь руки были его, Егоровы, большие, заскорузлые. Они лежали поверх белого покрывала, которым был покрыт хозяин, и казалось, руки были еще больше, чем привык их видеть скворец, когда Егор возился с пчелами или строгал рубанком.
Узнав наконец Егора, Ворчун замахал крыльями, защелкал, в надежде, что хозяин вот-вот откроет глаза, поднимется из этого своего чудного ящика и помашет ему рукой: мол, здравствуй, разбойник! Но Егор не открыл глаз и не поднялся со своего ложа. Кто-то взял от крыльца ту, первую, половину скворечни – с блестящей железкой заместо летка – и, приподняв ее над головой, понес в открытую настежь калитку. Тотчас же следом вынесли на улицу, и самого Егора. К калитке потянулись и все остальные люди. Вскоре двор опустел. Остался только один Полкан. Он скулил, запертый в своей конуре. Скулил и бил лапами по днищу ведерка, которым его закрыли. Однако никто не остановился и не выпустил его.
Слегка покачиваясь, Егор плыл деревенской улицей, окруженный со всех сторон черной людской толпой. Товарищи по работе, трактористы, несли атласные подушечки с поблескивающими на солнце медалями; школьники держали в руках цветы. Дарья шла позади, поддерживаемая под руки сыновьями; и внуки ее были тут, возле нее, и Наташа, и Федор.
Егора несли на руках очень высоко. Так высоко, что его можно было коснуться крылом, если пролететь мимо. И скворец полетел. Разрезая своими быстрыми крыльями воздух, он пролетел над Егором, по не слишком низко. Его пугала черная толпа, завывание труб и удары барабана. Пролетев над толпой, скворец взмыл ввысь и уселся на покосившийся церковный крест. Это была самая высокая точка на селе. Отсюда хорошо просматривалась деревенская улица. Крыши изб, черные, соломенные, и белые, шиферные, уже прикрыла ранняя зелень ракит. Крыши едва узнавались по плоским квадратам, проглядывающим сквозь редкую ткань листвы. Зато яркая мурава, высыпавшая вдоль всего порядка, сверху казалась такой же гладкой и чистой, как лента Оки, вдоль берегов которой раскинулось село. И по этой чистой, еще не истоптанной людскими ногами и не изъезженной колесами машин зеленой улице плыла эта необычная процессия.
На какой-то миг вся жизнь на селе, казалось, замерла: не каркали грачи на деревьях, не урчали машины, не горланили петухи; только и слышно было, как бухают, извергая надрывные звуки, медные трубы. Не дойдя до мастерских, толпа остановилась на углу, у колхозного правления. Егора поставили на скамейку перед крыльцом, и кто-то стал говорить речь.
Через четверть часа Егора снова подняли на руки и понесли. Толпа свернула в проулок, ведущий за околицу. И Ворчун все понял: тут, на околице села, было кладбище. Он, конечно, не знал в точности, что это такое, – у скворцов все по-иному, чем у людей, их не погребают. Скворцы чаще всего умирают на лету или, закоченев, падают с деревьев на землю. Они истлевают там, где упали. И никто не насыпает им могильных холмиков и не ставит на месте их гибели дубовых столбов с перекладинами, какие ставят своим собратьям люди на кладбищах.
Скворец, как и другие птицы, хорошо знал сельское кладбище. Место это не огорожено, не обнесено плетнем или частоколом. Был когда-то вокруг земляной вал, но он разрушился, сровнялся с землей. Все лето, огладывая кустарник и выщипывая мохнатую фиолетовую кашку, по кладбищу разгуливают коровы и козы.
Людям, наверное, было тут не по себе от этой заброшенности, от крестов и оград, а скворцу сельское кладбище нравилось. Под охраной акаций тут росло десятка два древних ракит. Они были настолько высоки и ветвисты, что издали их можно было принять за лесную кущу. Весной, кормясь на картофельном поле, Ворчун любил посидеть в тени ракит: отдохнуть, почистить перышки, попеть в свое удовольствие. И не только он, и другие птицы любили эти ракиты, а грачи свили даже на них свои гнезда.
Да и Егор, если ему случалось работать поблизости, любил в минуты отдыха побродить по погосту. Походит, потом вернется к трактору, достанет из-под сиденья молоток, десяток гвоздей, приколотит оторвавшиеся штакетины на заградке, которой обнесена отцовская могила; приведя все в порядок, засунет молоток за голенище сапога, сядет на ближайший холмик и сидит.