Текст книги "Старая скворечня (сборник)"
Автор книги: Сергей Крутилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
5
Для скворцов наступило самое счастливое время. Теперь Ворчун почти не расставался со своей подругой. Утром они вместе прилетали из-за реки и, убедившись, что их скворечня никем не занята, садились рядышком на самую вершину тополя и пели. Вернее, пел и веселился он, а она лишь изредка посвистывала. Ее уже одолевали заботы: скворчиха готовилась стать матерью. Зато Ворчун чрезмерно весел и беспечен. Он щелкает клювом и машет крыльями, он вытягивает шею и переступает лапками – и поет, поет до самозабвения! То с одной стороны подсядет к подруге, то с другой, а трели так и льются в вышине.
В эту пору скворчиные песни звенят отовсюду. Они раздаются возле каждой избы, среди зелени только что распустившихся ракит, и на яблонях в саду, и на задах огородов, где по берегам стариц зацвела черемуха.
Поют не только скворцы, радуется теплу и весне все живое. С самого утра село наполнено этими звуками радости: свистят скворцы, кричат грачи, заливаются разноголосо петухи. Даже ночью не затихает ни на миг эта неуемная радость жизни: в старицах лягушки задают свои ночные концерты; в кустах бузины и краснотала, что разрослись по берегам Сотьмы, пробуют голоса соловьи.
Однако эта пора всеобщего опьянения любовью длится недолго. Положила скворчиха три-четыре яичка – и уж не до песен Ворчуну. Поначалу, пока подруга насиживает яички, скворец еще посвистывает, особенно на зорьке. Но день ото дня заботы одолевают его все больше и больше.
От неподвижного сидения скворчиха худеет, и Ворчуну все чаще приходится подменять ее на время кормления. Подруга у него беспокойная и, как правило, возвращается из-за реки быстро, но случается нехватка корма, и тогда ему приходится сидеть в душной скворечне по нескольку часов кряду. Неподвижность ему не по душе; он становится вялым; перья, которые ранней весной, когда Ворчун жирует весь день на воле, отливают матовым блеском, теперь блекнут, перестают лосниться. Когда он наконец выпрыгивает из скворечни, его пьянит свежий воздух. Ворчун садится на ближайшую ветку и сидит некоторое время неподвижно. Не до песен ему – лишь бы успеть отдышаться да слетать к речке, – там бабы сажают капустную рассаду, – чтобы поклевать кое-что.
Чем дальше, тем жизнь с каждым днем становится все труднее. Не успел оглянуться, глядь – под тобой уже не тепленькие голубые яички, а жадные клювы птенцов. А раз уж появились на свет божий эти прожорливые крикуны, то лишь успевай поворачиваться. Хоть каждую минуту летай за реку, принося пищу, – им, желторотым обжорам, все мало.
Оттого-то и не поется более скворцу. Пока высидит и выкормит птенцов да пока научит их летать и добывать самим себе корм, глядь, и лето пролетело.
Летом одна радость у Ворчуна – наблюдать за жизнью хозяина его, Егора. Летом они видятся каждый день, и не только утром да вечером. Ворчун летает в поле, где работает Егор, на Сотьму, куда хозяин ходит по вечерам рыбачить. Но чаще всего, конечно, они встречаются дома. С вершины тополя, где любит сиживать скворец, ему видно все, что происходит на Егоровом подворье. Ворчун знает всех обитателей хозяйской избы; даже знает, как зовут каждого, и по-своему воспроизводит имена людей. Как-то, еще года три назад, бригадир Герасим Деревянкин, постучав в окно, крикнул: «Егор, пойма подоспела. Начинай бороновать!» Услышал скворец и, когда через четверть часа Егор, выйдя из избы, сел на скамеечку, чтобы покурить перед работой, замахал крыльями и закричал радостно: «И-го-о-р… И-го-о-р…»
Скворец знает возраст и повадки каждого, знает, кого надо остерегаться, а кого совсем не надо. Вот, скажем, когда в огороде Егор или его жена, Дарья, Ворчун их нисколько не боится. Он расхаживает тут же, выбирая из-под лопаты красных жирных червяков. Даже пытается разговаривать с Егором.
Правда, сам хозяин копается, в огороде редко. Чаще – жена, Дарья. По сути, все хозяйство лежит на ней.
Еще только забрезжил рассвет, а Дарья уже на ногах. Простоволосая, в опорках от Егоровых кирзовых сапог, она идет в хлев доить корову. Подоив корову и проводив ее до околицы, где пастух собирает стадо, Дарья бежит скорее домой, затапливает печь. Растопив печь, снова появляется на улице, открывает дверь погреба, достает оттуда миску квашеной капусты, тарелку соленых огурцов и огромную кошелку картошки. Огурцы и капусту Дарья относит в избу, а картошку моет – тут же, в ручье снеговой воды, бегущем с косогора к Оке. Помыв, половину клубней – те, что помельче, – собирает в чугунок. Это корм курам и поросенку, который в ожидании еды хрюкает в закутке, что по соседству с коровником. Другую же часть клубней Дарья споласкивает водой из колодца и ставит на огонь в кастрюле: это на завтрак хозяину и сыновьям, приехавшим из города.
Мужики еще спят.
Пока варится картошка, Дарья копается в огороде. Весна ранняя. Соседи еще на майские праздники вскопали огороды, а они дождались до Победы. «Одна-то не вот разбежишься!» – думает Дарья. Она берет в руки лопату, которую оставила вчера вечером под яблоней, и начинает копать. Дарья стучит по заплечикам лопаты стоптанными опорками, выворачивает глинистую землю. Майские ветры иссушили почву; земля поддается с трудом. «Не болит у него сердце об огороде, – думает Дарья про мужа. – Одно у него на уме: пчелы да рыбалка. И ребята, кобели здоровенные, тоже дрыхают себе», – вспоминает она о сыновьях.
Дарье становится жарко от работы. Она снимает с себя телогрейку и, отойдя в сторонку, бросает ее на плетень. Возвращаясь от плетня, она замечает вдруг Ворчуна. Нисколько не боясь Дарьи, скворец спокойно расхаживает по только что вскопанной ею делянке и, раздрабливая комья земли, подбирает червяков.
– Кормись, наедайся, – говорит Дарья скворцу. – А то вот скоро выведутся у тебя птенцы, тогда узнаешь – каково с ними, с детьми-то!
Ворчун перестает долбить землю и, переступив раз-другой на лапках, внимательно глядит на хозяйку, будто понимая, о чем она говорит. Черная горошина его глаза неподвижна; но вот, задумавшись, он прикрыл ее серой паутинкой века и тряхнул головой. Дарье кажется, что Ворчун хочет ей что-то возразить, но, видно, не находит, что сказать, а потому только щелкает клювом и переступает с ноги на ногу.
– Да я так, не по злобе, – говорит Дарья, снова берясь за лопату. Она во всю силу нажимает на черенок, норовя копнуть поглубже. Вывернув лоснящуюся землю, разбивает ее; там, внутри комка, белеет какая-то личинка. Дарья подцепила личинку на лезвие лопаты и подала Ворчуну. – На-ка вот, ешь!
Но скворец испуганно встрепенулся и, трепеща крыльями, перелетел на крышу скворечни. Ворчун не потому взлетел, что испугался взмаха лопаты. Нет, он знал, что хозяйка его не тронет.
В это время скрипнула дверь в сенцах, и скворцу показалось, что на улицу вышел кто-то из ребят.
У Егора и Дарьи трое детей: два сына, взрослых, родившихся до войны, и дочь Наташа.
Еще не видя, кто из них вышел из избы, Ворчун предусмотрительно улетел.
Дети, правда, не трогают скворца. Но беда вся в том, что они никогда не ходят в одиночку. Следом за ними бежит рыжий кот Барсик или ленивый кобель Полкан. Их-то пуще всего и остерегался скворец. Оттого-то и улетел он.
Однако в огород вышел Егор. Ворчун, обрадованный, замахал крыльями, закричал что было мочи: «И-го-о-р! И-го-о-р!»
Егор остановился, поглядел на скворца.
– A-а, здоров был, разбойник! – И, припадая на искалеченную йогу, подошел к Дарье. – Ты чего одна тут копаешься? Разбудила бы лоботрясов. Ты из последних сил выбиваешься, а они спят.
– Да пусть поспят, – отозвалась спокойно Дарья. – Они вчерась с речки поздно вернулись.
– Тем более будить их надо. А то вытащит сеть Яшок – ищи-свищи тогда!
– Завтрак сготовлю, тогда уж разбужу. Картошка-то кипит?
– Кипит, – Егор зевнул и почесал спину.
– Дровишек подбросил?
– Подбросил.
– Ну ладно. Сичас еще два штыка копну и побегу на стол собирать.
– Теплынь-то! – сказал восторженно Егор. – Пожалуй, пора и пчел на волю выставлять.
– Смотри, тебе виднее.
– Так я пойду покопаюсь в омшанике.
– А я тебя как будто держу?! – в сердцах сказала Дарья. – Иди покопайся.
И снова склонилась, ковыряя землю лопатой.
6
Егор скрылся в омшанике. Скворец тотчас же переметнулся с тополя на забор, поближе к Дарье, и защелкал, и запрыгал, стараясь привлечь ее внимание.
Дарья улыбнулась скворцу: ей хотелось продолжить разговор о детях. Слова Дарьи о том, что, вот, мол, придет время, выведутся у тебя птенцы, тогда сам узнаешь, каково с ними, слетели с уст ее не случайно: она много и часто думала об этом. Думала, что все как-то чудно заведено на белом свете.
Почему и кем так заведено, она не знала. Хоть те же скворцы, к примеру. Выведя птенцов, они маются с ними только одно лето. А человек, родив детей, всю жизнь ими по рукам и ногам связан и редко радостей от них видит, одни лишь волненья. Но что лучше – не могла сказать Дарья определенно: каждый год начинать сначала, как это заведено у скворцов, или как у людей.
Иногда Дарье казалось, что птичья доля хуже человеческой. Из года в год одно и то же: выкуривай из скворечни воробьиных блох, обхаживай подругу, занимай ее песнями, карауль, пока она насиживает яички; вывелись птенцы – начинаются иные заботы: чтобы повкуснее и досыта накормить их, чтоб они не застыли росной ночью, чтоб не напали на них никакие болезни.
И хлопоты эти повторяются каждый год.
Ворчун пел и щелкал; Дарью его песня чем-то тронула. Она перестала копать землю, выпрямилась, поправила выбившиеся из-под платка волосы и улыбнулась скворцу.
И лицо ее, усталое, рано поблекшее, помолодело на миг от этой улыбки.
«Нет! – решила Дарья. – Все-таки птичья участь лучше людской. Ведь с каждой весной для них, птиц, начинается новая жизнь. С каждой новой весной к ним как бы снова возвращается молодость – и песни, и радости. А что за жизнь у людей, хоть у нас с Егором! Ну, были мы когда-то молодыми. Ходили на круг. Егорка играл на гармошке, а я пела „страданья“ и плясала. Егорка провожал с круга. Как-то раз у плетня обнял, поцеловал… Потом была свадьба. Мужики перепились, горланили песни. Егор был весел, плясал русского и пел вместе с мужиками. Правда, и потом, на первом году их совместной жизни, он хоть изредка, но все-таки брал в руки трехрядку. Бывало, достанет гармошку с полатей, пройдется пальцами по ладам, скажет Дарье: „Пойдем, Даша, тряхнем стариной!“ Дарья наденет новый, вышитый петушками сарафан (в Залужье бабы понев не носили), голову повяжет на городской манер косынкой, и они вместе выйдут на улицу, сядут на скамеечку возле избы; Егор поиграет, Дарья попоет вполголоса. Если подойдут соседние девчата, Егор сыграет им „страданье“, и они попоют и попляшут. Но едва опустятся на село сумерки, Егор, зевнув раз-другой, берет под мышку гармошку и поднимается со скамейки. „Порезвились малость, и будя! – говорит он. – Завтра вставать рано“».
До войны он работал трактористом, а Дарья – дояркой на ферме, а раньше доярки никто на селе не встает.
Но даже и эти редкие вечерние сидения их продолжались недолго. На другое лето Дарья родила сына. Назвали в честь деда – Иваном. А еще через год – второго, Толика. И не до песен стало молодым. Некогда рассиживать на завалинке: пока накормишь да пока обстираешь ребят – глядь, время на ферму бежать. На дойку – бегом, с дойки – бегом. Набегаешься за день – не до песен: ноги не держат.
А тут – война…
Навалилось все на Дарьины плечи: и ферма, и ребята, и огород. Огрубели руки от тяжелой повседневной работы. Поблекло лицо от недосыпания и недоедания, от слез и тревог за мужа. Но слава богу! – все обошлось: Егор вернулся с войны. После ранения правая нога у него оказалась короче левой, и, чтобы выйти во двор, он брал в руки костыли. Но в ту пору многие бабы завидовали Дарье.
С возвращением мужа Дарья словно бы помолодела на десять лет. Кое-какие обновы Егор ей привез, и они снова, как и в пору молодости, начали по вечерам сиживать на завалинке. Правда, Егор уже не брал в руки трехрядку, а Дарья не пела и не плясала. Сидели, грызли семечки, изредка обменивались словами – все о том же, о делах. Через год у них родилась дочка, и новые заботы всецело завладели ими. И на завалинке стало посидеть некогда, не то что плясать или петь.
7
Уже не одну весну живет Ворчун в этой скворечне, но он ни разу не видел, чтобы Егор хотя бы раз, хотя бы ненароком подошел к Дарье и обнял или еще как приласкал бы ее. Ну что ему стоило вот теперь, утром, когда он вышел в огород… Рядом же с ней стоял, разговаривал. Взял бы да и обнял, да сказал ей что-нибудь ласковое. Нет, ни разу! Ворчун не знал, что у людей не принято ласкаться на виду у всех. Это ведь только скворцам все нипочем: сядут парочкой на вершину дерева, и поют, и любуются-милуются. Но если бы люди сказали про то скворцу, он возразил бы: «Э-э, нет! – сказал бы он. – Это вы так думаете, что скворцы – срамники. Любуемся и милуемся у всех на виду? Ничего подобного: скворцы не воробьи. Самое сокровенное свое мы, как и люди, тоже делаем втайне, один на один. Улетим куда-нибудь в луга, за Оку, и там, разнежившись, ласкаемся вдоволь. А то, что видите вы, – это всего-навсего выражение счастья, восторга перед жизнью, которое мы испытываем постоянно».
И любому на эту скворчиную речь нечего было бы возразить. В самом деле, скворец радуется всему: ясному небу, солнцу, снесенному яичку, вновь появившемуся птенцу. А люди, хоть те же хозяева его, редко бывают преисполненными счастья.
Егор и Дарья всегда чем-то озабочены и постоянно куда-то спешат, хотя спешить им вовсе некуда. Дарья с рожденья своего не бывала нигде, кроме как в Алексине да в Серпухове, и то давно, в войну, когда ездила в город менять картошку на соль. Егору теперь и подавно спешить нельзя: с больной ногой далеко не убежишь. Однако они все-таки спешат. Кажется, не замечают ни смены времен года, ни тепла, ни обилия света весной, ни благодатных дождей летом, ни паутинок поздней осенью, когда он, скворец, прилетает сюда, на эту скворечню, чтобы проститься с нею перед дальней дорогой.
Дарья перевела дух, вздохнула глубоко. Все-таки скворцу легче, чем человеку, подумала она. Скворец живет высоко над землей; он всегда в движении. За свой долгий век он повидает столько, что человеку не под силу. Он зимует в южных странах. Возвращаясь домой, пролетает над морями и горами. Сколько всяких опасностей на пути: туманы, бури, дожди, хищные звери и птицы. Ничего не страшится, каждый год преодолевает тысячи верст. И никакие невзгоды не в состоянии испортить ему настроение: каждую свободную минуту он резвится и поет. А у людей один день похож на другой, как капли росы, висящие туманным утром на тополиных листьях.
Скворец, словно угадав, о чем думает Дарья, перелетел с забора на землю и, деловито осмотревшись, пошагал вдоль вскопанной грядки.
– Иди-ка сюда, глупый! – позвала его Дарья. – Посмотри-ка, сколько тут червяков. – И она лезвием лопаты принялась разбивать землю.
Однако скворец не подошел, а продолжал деловито вышагивать, как рекрут на плацу. Дарья, наблюдая за ним, улыбалась. Она знала, что во время любви скворец ухаживает не только за своей скворчихой, но и вообще за всеми особами женского пола. Он поет Дарье песни, кокетничает, стараясь обратить на себя ее внимание. Но на этот раз Ворчун модничал недолго: подлетел и стал поспешно клевать добычу.
Пока он клевал своих червяков, чудно так запрокидывал голову, Дарья наблюдала за ним. Хорошая ты птица, скворец, говорил ее взгляд, а бог знает чем питаешься!
Ворчун перестал работать клювом и посмотрел своим черным глазом на Дарью. «А вы-то чего едите? Каждое утро небось вижу, как ты моешь картошку. Картошечники вы! Я сам хоть и дождевых червей ем, но зато посмотрела бы ты, чем я детей своих кормлю. Каких только разносолов я им не добываю: и комаров, и улиток, и жучков всяких. Все разное и все вкусное. А ты и детей своих на одной картошке вырастила».
Дарья смотрела на скворца. Когда Ворчун был чем-нибудь раздражен или хотел выказать свое недовольство, то он топорщил перья и подергивал головой. Увидев, что он обижен, Дарья улыбнулась. Морщинки на ее лице разгладились. Ворчуну стало не по себе за свою горячность. Хозяйка его жалеет, а он сразу же обзывать: «Картошечники!» – и все такое. И как это часто с ним бывало, недавняя неприязнь к Дарье сменилась вдруг добротой. Глядя на ее рано состарившееся лицо, скворец подумал, что не от плохой еды рано состарилась Дарья, а от непосильных трудов и каждодневных забот.
От трудов, забот и еще оттого, пожалуй, что мало в ее жизни было счастья, радости.
Ворчун осмелел и, подойдя поближе, сказал что-то по-своему.
Дарья поглядела внимательно на скворца. Ей почудилось, будто скворец сказал: «Игор не любит тебя!» Она в сердцах воткнула лопату в землю и прикрикнула на скворца: «Кыш!»
8
Испуганный неожиданным окриком Дарьи, Ворчун стремглав взлетел с земли.
Покружив над огородом, он сел на дикую грушу, росшую за омшаником, и затих. Он перепугался не на шутку и долго не мог прийти в себя.
Дарья не наблюдала за ним. Воткнув лопату, она пошла в омшаник. Через минуту Егор и Дарья вышли оба, неся улей. Егор указал, куда, под какую яблоню поставить колоду, и они понесли, сгибаясь под неудобной, громоздкой тяжестью.
– Буди Ивана, а то снимут сети, – сказал Егор, когда они поставили колоду на место.
Дарья пошла в избу будить сыновей, а Егор продолжал возиться с ульем. Он установил колоду на подставку, открыл леток и долго наблюдал за тем, как пчелы одна за другой вылетали на волю.
Ворчун сидел на недоступной высоте, наблюдал. Конечно, это напрасно он подумал про хозяина, что тот-де не любит Дарью. Совсем напрасно! У Ворчуна для этого не было никаких оснований. Ну, взять хотя бы такое: Егор не пил водки. Пил, конечно, не без этого. Но не так, как пьет сосед его – пастух Аникан Воротников. Тот пьян каждый день. Но как бы ни был пьян Аникан – ему все мало. Придя домой, он требует, чтобы жена ставила ему еще водки или самогона. Та начинала отговаривать мужа, напирая на то, что он и без того едва стоит на ногах. Аникан никаких уговоров слышать не хочет. Он – с кулаками на жену; та, выбежав из избы, плачет и ругает мужика.
А Егор – ни-ни! Он никогда с работы не приходил домой пьяным. Наоборот, возвращаясь с работы, он прихватывает какой-нибудь обрезок доски или пару брусочков. Напилит их так, чтобы они были ближе к делу, завернет в мешковину, сунет сверток под мышку и ковыляет себе потихоньку, будто не товарник, а щепу на разжигу несет. Войдя в калитку, он прямехонько несет свою ношу в сарай и там, развернув мешковину, раскладывает брусочки в зависимости от их размера по разным полкам. За зиму у него накапливалась уйма всяких заготовок: брусков, тесин, листов фанеры. Все это лежало до времени, сушилось. А летом, когда наступал длинный день, Егор, вернувшись домой засветло, мастерил всякие безделушки: табуретки, кухонные столы, рамки для портретов погибших на войне односельчан. Даже как-то шифоньер сам сделал, в приданое бригадирской дочке, вышедшей замуж за его племянника.
Егор мог возиться у верстака до самой темноты. Но иногда, как говорила Дарья, на него «находило». Или он уставал очень, или ему хотелось побыть одному – кто ж знает? Придя с работы, он выпивал кружку молока с хлебом, отламывая от этой же буханки кусок мякиша, смачивал его подсолнечным маслом и прятал в брезентовый мешок. Потом он доставал из печки кастрюлю с пареным горохом или пшеницей, сыпал наживу в банку и, прикрыв газетой, опускал банку в тот же мешок.
Заметив его приготовления, дочка оставляла тетради и книжки и говорила радостно: «Папа, возьми меня с собой!» Егор подходил к дочке, гладил ладонью по голове. «Вот управимся с лугами, поедем вместе подпуска ставить. А сегодня я один. Ладно?» Наташа не обижалась – знала, что раз отец не берет ее с собой, значит, так надо. А спорить с ним в таких случаях бесполезно.
Егор брал наживу, ведерко с прикормом, удочку и, подхватив под мышку кормовик, шел на реку. Он шел сначала садом, стараясь не зацепить леской за кусты смородины, росшей но обе стороны узенькой тропинки; затем – огородом, мимо грядок картофеля и огурцов. На задах, в плетневом заборе, покосившемся от времени, но все же аккуратном, как и все в хозяйстве Егора, была калиточка, тоже плетенная из гибких ивовых прутьев. Егор снимал с колышка сыромятный ремешок, которым запиралась калитка, и открывал ее. Вынеся свои снасти, он тут же закрывал калитку снова на сыромятный ремешок и, как бы отгородившись от суетного мира, переводил радостно дыхание и закуривал. Сделав две-три затяжки, шел дальше. Узенькая тропинка, которой теперь он шагал, спускалась к реке. Она петляла наизволок по каменистому склону, изрытому язвами старых каменоломен. Шагая, Егор держал удочку высоко, опасаясь задеть лесой за репейники.
Сразу же за косогором начинался небольшой, чудом уцелевший от распашки лужок. Тут паслись утки и гуси, накупавшиеся в Сотьме, и лужок весь был испятнан белыми перьями и серыми шлепками гусиного помета. Передохнув, Егор гасил самокрутку и, раздвигая свободной рукой кустарник, начинал пробираться к Сотьме.
Лодка его стояла внизу, напротив церкви. Тут был мосток, сколоченный самим же Егором, на котором бабы полоскали белье. А метрах в десяти ниже, в кустах, оборудовал Егор причал для лодок. Но лодок стояло немного, потому как все мужики, у которых были здоровые ноги, держали свои лодки на Оке, и лишь Егор да еще дед Яшок привязывали лодки за жердины, прибитые к дубовым сваям. Егор ставил свою лодку на Сотьме потому, что с больной ногой ему трудно было ходить далеко. Яшок же – от лени.
Яшок работал до войны ветеринаром в колхозе. Очень любил выпить. Года три назад у него умерла жена, и он от горя совсем спился. Ему определили пенсию, а на его место приехал зоотехник с дипломом. Пенсию Яшок пропивал в первую же неделю, а все остальное время жил чем бог пошлет: резал мужикам поросят, скупал по дешевке шкуры, сам обрабатывал их квасцами и отвозил в город. Летом, когда в Залужье понаезжало полно дачников, Яшок промышлял тем, что ставил верши на Сотьме. Оттого-то и держал тут лодку, хотя она почти всегда была залита водой. Изредка к Егорову причалу привязывал свою лодку и Герасим Деревянкин, бригадир овощеводов. Рыбачить ему было некогда, а лодку он держал на тот случай, если приедут сыновья. Но сыновья приезжали на побывку редко, и лодка Герасима, как Яшкова плоскодонка, тоже все лето была залита водой.
Егор же, не в пример соседям, следил за своей лодкой. Каждую весну он заново конопатил и красил ее. Правда, краска держалась недолго. Бабы полоскали белье с лодок. Когда ни придешь – в плоскодонке полно воды, а борта и сиденья заляпаны мылом и следами резиновых бот. Чтобы не носить с собой черпак для отлива воды и тряпку, Егор в носу лодки устроил потайной ящичек. Теперь, подойдя к лодке, он открыл ключиком ящик; взял черпак, отчерпал воду; вытер чистой тряпкой сиденье и корму; положил снасти и лишь после этого отвязал плоскодонку и оттолкнулся кормовиком от берега.
Течение тотчас же подхватило лодку и понесло вниз, к Оке. Пристроившись поудобнее на корме, Егор толкал лодку против течения, держась поближе к кустам. Метрах в двухстах выше церкви Сотьма делала крутой поворот. Сразу же за этим поворотом открывался Силков омут. По обе стороны его росли вековые ракиты. Когда-то тут стояла мельница. Ее держал залужненский кулак и воротила Прошка Силков. Егор помнит, что еще мальчишкой он ловил пескарей с мельничной плотины. Зимой 1930 года, когда залужненские мужики объединились в колхоз, Прошку увезли на Соловки. Мельница осталась без присмотра. На зиму затворы у плотины не опустили, вешним паводком прорвало дамбу и унесло в Оку деревянные мостки вместе со сливным колесом. С тех пор много воды утекло в Сотьме, занесло илом отводные каналы, заросли шиповником и красноталом остатки дамбы; и лишь ракиты, в тени которых, бывало, мужики ставили повозки в ожидании очереди на помол, разрослись пуще прежнего. Ракиты на берегу да глубокий омут на дне реки, в том месте, где вода падала с мельничного колеса, – вот все, что осталось от старой мельницы.
Когда-то бучило тут было такой глубины, что дна не могли достать. К десятисаженному холсту привязывали пудовый камень и опускали с плотины, но бесполезно. Весенние паводки затянули бучило илом. Только и осталось название – Силков омут. Стоило теперь Егору выбросить за борт четырехметровую цепь с якорем, как лодка тут же качнулась и замерла на месте.
Место это хорошо знал Егор – оно у него было прикормлено. Каждый раз, перед тем как приступить к рыбной ловле, он бросал на дно глиняные шары, куда закатаны были остатки всякой еды: макароны, каша, хлебные корки. Так и в этот раз: убедившись, что лодку не сносит течением, Егор достал из ведерка глиняные «бомбы» с привадой и стал аккуратно опускать их на дно. Потом он набросал во все стороны пареного гороху, уселся поудобнее на скамеечке, лицом к корме, и принялся не спеша разматывать лесу. Разматывая, Егор приглядывался к жизни реки: выходит ли плотвица на поверхность глотать разбросанную им наживу, какой ветер – низовой или верховой. Наконец, изучив все, он насаживал на крючок горошину или распаренное зерно пшеницы и, поплевав на наживу, забрасывал грузильце с поплавком за борт.
Наступали самые приятные минуты. Егор сидел, держа в руке гибкое можжевеловое удилище, и, собранный и расслабленный одновременно, смотрел на поплавок. Он смотрел на поплавок, но видел все сразу: и берег реки с нависшими над водой кустами ив, и церквушку с покосившимся крестом, и черные плетни огородов, спускавшиеся вниз, к Оке, и крыши деревенских изб; он видел все это сразу, и во всем его существе был внутренний покой. Его волновало не столько ожидание удачи: клюнет или не клюнет? – сколько волновали какие-то тихие и порой ему самому даже не ясные думы. Он думал о речке: почему она с каждым годом мелеет. Думал о церквушке; думал, что лучше было бы, если б совсем сняли этот покосившийся крест. А так нехорошо получается. Как все равно что безногий свою культю показывает, так и храм на всю округу своей заброшенностью хвастается.
Но больше он думал о детях. Выучил, вывел в люди; и чисто одеты они, и денег зарабатывают много, и не пьяницы, не дебоширы, а если рассудить строго, нет в них главного. Чего? Егор и сам не мог сказать определенно: то ли гордости какой-то, то ли любви к тому, что их породило и что кормит их, а может… Нет, не мог выразить всего Егор.
Прилетал Ворчун, садился на ветку ракиты, свисавшую над водой, и подолгу наблюдал за хозяином. Чем он занят? О чем думает? Скворец начинал петь, трепыхать крыльями, стараясь обратить на себя внимание. Но Егор, казалось, не слышал и не замечал Ворчуна, а может, просто не узнавал его. Во всяком случае, Егор никогда не улыбнется, не помашет ему рукой. Сидит час-другой неподвижно. Если клюнет, он подсечет и снимет с крючка рыбу. Бывает, что и дернет поплавок, но он упустит момент, не подсечет вовремя, занятый своими думами. Неудачи Егора не огорчали. Он насаживал горошину или распаренное зерно и спокойно забрасывал удочку.
Егор не был жаден к добыче.
У него была жадность только к одному – к делу, к работе.