Текст книги "Старая скворечня (сборник)"
Автор книги: Сергей Крутилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
14
По сути, она сказала все. И если бы Иван Антонович был хоть чуточку пооткрытее характером, хоть чуточку повнимательнее к ней, наконец, если бы в ту пору он любил ее побольше, ему стоило бы только спросить: кого любила, когда? Расскажи! И она рассказала бы. Но Иван Антонович не спросил. «Ну что ж, – подумал он, – любила так любила… Ей же, слава богу, не шестнадцать лет!» И еще потому не спросил, что боялся взаимных объяснений. Спросить ее – значило рассказать и о себе, о своих увлечениях, в том числе и о Шурочке Черепниной. А эта рана к тому времени еще не зарубцевалась, и Иван Антонович сделал вид, что он выше всяких предрассудков; он не спросил, кого, когда она любила; он вообще ничего не сказал в ответ на ее слова, а по-прежнему, изображая крайнее нетерпение, приставал к ней со своими глупыми поцелуями; она увертывалась и смеялась, незлобно потешаясь над его мальчишеством. В конце концов ей надоело это; она встала с дивана и, отстраняя от себя его руки, сказала со вздохом: «Ну что ж, надо совесть иметь! Поздно уже. Я пойду», Иван Антонович, как и обещал, пошел проводить ее. «И не до калитки! – подумал он с гордостью, вспомнив о В. В. – А до самого дома». Они шли через всю Москву – по кольцу, вдоль всех Садовых, от Земляного вала и до Крымской площади, вернее, до Неопалимовского переулка. (Теперь он уже знал, где жила семья артистов Благовидовых.) О чем только они не переговорили в ту памятную ночь! И о чем только не расспрашивали друг друга! Но Иван Антонович так и не спросил: кого любила? Когда?.. Он не спросил ее об этом и потом, в течение всего знойного лета, хотя они встречались каждый день и шатались по этим самым пыльным Садовым чуть ли не до рассвета каждую ночь.
«Да что лето?! Жизни всей не хватило, чтобы поговорить хотя бы раз обо всем, обо всем…» – Иван Антонович вздохнул, стараясь собрать воедино, как бы склеить крупицы воспоминаний об их совместной жизни – не такой уж долгой и не такой уж яркой.
Самым счастливым все-таки было то лето. И пусть любовь к Лене была не первой любовью Ивана Антоновича, по с нею, с Леной, все выходило совсем по-иному, чем с другими – чем хотя бы с той же Шурочкой Черепниной. С Леной он чувствовал себя как-то проще; с другими женщинами он был все равно как безъязыкий теля, которого тянут на поводу, а он упирается и поводит головой из стороны в сторону. Те, другие, тянули его к себе или красотой и яркостью одежд, или кокетством и в конце концов доступностью. А тут к Лене он тянулся сам и даже не задумывался над тем, почему, собственно, влечет его к ней? Бывало, пробыть наедине с девушкой, с женщиной было для Ивана Антоновича настоящей пыткой. Особенно – поговорить, объясниться. Пот пробьет его, во рту все пересохнет от сдерживаемого волнения. С Леной же, наоборот, хотелось побыть наедине; хотелось, взявшись за руки, идти хоть через всю Москву и говорить, и говорить… И если не видел ее день-другой, то ему уже казалось, что не видел ее вечность, – так он скучал, так она нужна была ему.
И вот в разгар их любви, когда Иван Антонович и дня не мог прожить без Лены, его вдруг направили в командировку: и не на неделю, и не на две, а на целый месяц. На Маныче велись работы по регулированию стока, и строителям понадобились дополнительные изыскательские материалы.
Ивана Антоновича назначили руководителем бригады, и он уехал в Сальск, где на некоторое время был развернут опорный пункт института. Он пробыл там весь август; Лена писала ему чуть ли не каждый день. Письма ее, которые в войну, к сожалению, потерялись, были такими искренними, в каждом из них было столько заботы о нем, что Иван Антонович понял: она его любит.
В конце августа, когда все дополнительные исследования были закончены, Иван Антонович позвонил Мезенцеву и попросил недельки на две отпуск, чтобы хоть немного отдохнуть на побережье. Лев Аркадьевич был очень доволен работой группы, возглавляемой Иваном Антоновичем, и против отпуска не возражал. Топографы и геологи вернулись в Москву, а Иван Антонович, пораздумав, решил махнуть в Геленджик. Геленджик в ту пору был городок тихий, уютный, с хорошим пляжем и шумным базаром по утрам.
Иван Антонович облюбовал себе домик неподалеку от моря и снял в нем две крохотные комнатки. Потом он протелеграфировал Лене, чтобы она попросила отпуск и приехала к нему. Об их дружбе знали все, знал и Мезенцев, и дело с отпуском уладилось быстро: на той же неделе Лена была в Геленджике. Они провели вместе всего лишь десять дней. Но эти дни были самыми счастливыми в их жизни.
Был конец августа – время, когда курортные городишки вроде Геленджика и Анапы, где по традиции многие отдыхают с детьми, пустеют. Безлюдно на пляжах; и не так уж оживленно на базаре; и хозяйки становятся покладистей, пускают с полным пансионом. И они договорились о пансионе. Хозяйка их, черная и горбоносая, как гречанка, но с певучим украинским говорком, вставала рано и, пока они досматривали свои последние, счастливые сны, накрывала им завтрак в беседке перед домом: кислое молоко в глиняных кувшинах, жареная рыба, фаршированные кабачки. В восьмом часу они просыпались, завтракали и шли к морю. По пути заглядывали на рынок, покупали дыни, виноград, а иногда и бутыль молодого «Каберне» и с нетяжелой поклажей, разделенной поровну, шли далеко-далеко за город. Отыскав тихий уголок меж скал, у самого моря, разбивали бивак и весь день были одни, совсем-совсем одни. Купались, дурачились, как дети, – бегали вперегонки, играли в прятки; пили вино и ели солоноватый, вымытый в море виноград… А вечером, когда в фиолетовые полосы волн ныряло солнце, они возвращались домой – усталые, разморенные зноем, по счастливые.
«Накупались? Ох, добры вы, хлопцы… Вись день на море…» – говорила хозяйка, хлопоча с обедом. Она принимала их за молодоженов, проводящих свой медовый месяц на море. Они сами дали повод так думать о себе. Еще в первый день, когда они отправились к морю, Лена неосмотрительно долго грелась на солнце; пока была на солнце – ничего, но к вечеру она почувствовала озноб и головную боль, а ближе к полуночи вся спина у нее покрылась крупными волдырями. Иван Антонович, всполошившись, побежал в аптеку, однако час был поздний и аптека оказалась закрытой. Он стучал в аптечную дверь, метался туда-сюда по улице, расспрашивая редких прохожих о том, где живет аптекарь, но никто толком объяснить не мог. Наконец встретился местный рыбак, он проводил его к аптекарю и даже уговорил ворчливого старика, чтобы тот помог Ивану Антоновичу. Аптекарь дал ему пузырек с какой-то черной и очень вонючей мазью. И когда Иван Антонович, радостный, вернулся с этой мазью, то, не стучась, влетел в комнату Лены и очень смутился, застав у нее хозяйку, которая растирала ее спину одеколоном.
Хозяйка тут же вышла, и они остались вдвоем. «Спасибо, Ваня. Какой же ты заботливый! – Лена поцеловала его и, откинув простыню, которой она была прикрыта, добавила: – Растирай. И спина, и ноги – все горит, будто жарят меня на огне». Иван Антонович открыл пузырек, капнул на ладонь мази и стал растирать. И тут он как бы увидел ее впервые. На ней был купальный костюм – тот самый, в котором она ходила на пляже. Но там, на берегу моря, он почему-то стеснялся глядеть на нее в открытую; теперь же не до стесненья было, и, растирая, он разглядывал ее плечи с такими милыми родимыми пятнышками: одно – у шеи, а другое – чуть пониже, под лопаткой; и почувствовал упругость ее рук и бедер; и нашел, что она очень-очень хорошо сложена, ничуть не хуже, чем Шурочка Черепнина… И уже тогда, любуясь ею, Иван Антонович решил про себя, что никого-никого ему больше не надо, что вот это горевшее от ожогов тело есть частица его самого, что роднее Лены нет у него человека и не будет. У него даже слезы навернулись при одной лишь этой мысли. И, не удержавшись, он стал целовать ее, и Лена не оттолкнула его, как отталкивала всегда в таких случаях, а, приподняв с подушки голову, улыбнулась ему – благодарно и кротко. Они так увлеклись, что не услыхали, как вошла хозяйка. «Ой, звыняйте, звыняйте! Я принесла покрывальце, щоб эта противна мазь не испортила простыни…» Положила покрывальце и ушла. Она все, конечно, видела, и потому решила, что постояльцы ее – молодожены. Хозяйка так и называла их – не по именам, а собирательно: «Молодята». «Молодята, – звала она. – Сниданок готовий. Доси вам спати!..» Они смеялись в ответ – потому что между ними тогда, в Геленджике, еще ничего не было; и много лет спустя, в войну, когда Ивана Антоновича всего лишь на сутки вызвали из Салехарда в Москву, в Комитет обороны, с данными парома через Обь, и Лена, не ожидавшая его, вся в слезах от радости и от любви, пожалела даже, что тогда, в Геленджике, между ними так ничего и по было. «Всего одна ночь! – вырвалось у нее искренне. – А помнишь, в Геленджике десять ночей спали порознь. А я, признаться, мечтала тогда. Проснусь среди ночи, думаю: вдруг ты придешь. Так мало женщине отпущено счастья, поневоле начинаешь жалеть об упущенном».
То был, конечно, укор Ивану Антоновичу, намек на его нерешительность. Но он никакой вины за собой не чувствовал. Наоборот, он и сейчас при одном лишь воспоминании о том времени преисполнился гордостью и уважением к себе – именно за то, что он был сдержан и не столь навязчив, как тогда, на Земляном валу. Уважение и сдержанность говорили о серьезности его намерений, а Иван Антонович считал себя человеком вполне серьезным.
Отпуск, разрешенный Ивану Антоновичу Мезенцевым, кончился, надо было возвращаться в Москву. У Лены еще оставалось время, и Иван Антонович стал уговаривать, чтобы она задержалась в Геленджике, поскольку тут уже все налажено и хозяева хорошо к ней относятся. Но Лена как-то сразу погасла, когда разговор зашел о расставании, она стала уверять, что ей хорошо и весело только потому, что он с ней, а без него, мол, тут с тоски можно умереть. «Мне грустно будет ходить одной по этим улочкам, где мы были так счастливы! – сказала она. – Нет, поедем вместе. Лучше я проведу остаток отпуска на даче Османовой. Там мы будем ближе друг к другу. Всегда можно позвонить, встретиться».
И они вернулись вместе.
15
В Москве уже сентябрило; моросил мелкий дождик, и хмурые прохожие в плащах недоуменно поглядывали на молодую пару: загорелые, с непокрытыми головами, они, не обращая внимания на дождь, битый час стояли на площади перед Курским вокзалом, не в силах расстаться и разойтись в разные стороны. Тогда, конечно, Иван Антонович спасовал, не по-мужски поступил. Ему надо бы сразу, как только они вышли на привокзальную площадь, взять ее за руку и сказать, глядя в глаза: «Знаешь что, любимая! Пойдем-ка теперь ко мне, на Земляной вал. Чего уж тут тянуть волынку! Будь хозяйкой в моем доме. А вечером явимся к твоим родителям: так и так, мол, уважаемые родители, благословите, и все такое». Но он тогда смалодушничал, проявил нерешительность, и они мокли на трамвайной остановке час, а то и более, не решаясь расстаться. Наконец он заметил, что она продрогла и едва стоит на ногах от усталости; и тогда он взял ее чемодан и ящик с фруктами, вскинул их в подошедший трамвай, помог и ей взобраться и нарочито бодрым голосом сказал: «Ну, до встречи! Звони!» Трамвай тронулся; стоя в конце вагона, на тормозной площадке, Лена протерла ладонью отдушину на отпотевшем стекле, и в этом клочке черного стекла величиной чуть побольше ладони он вдруг увидел ее лицо – грустное-грустное. И ему тоже стало почему-то грустно; он помахал ей, подхватил свои вещи и пошагал домой. Однако грусть, вызванная расставаньем с Леной, занимала его недолго. Едва Иван Антонович поднялся к себе, в свою «келью» (так он в шутку называл свою каморку в коммунальной квартире) – и тотчас же на смену грусти пришла озабоченность: «Что там с Манычем? Как идет обработка данных?»
Наутро явившись в институт, он сразу же собрал свою манычскую группу, чтобы уточнить, как идет работа.
Работа шла хорошо. Иван Антонович остался доволен. Он всегда считал, что главное в жизни – дело, и очень гордился тем, что он инженер. В студенческие годы товарищи поругивали его: отлынивал от общественной работы! Но разве он отлынивал? Он делом занимался! Ему учеба давалась нелегко, и он все свободное время просиживал в читальне. Выучился – специалистом стал. За то и ценит его Мезенцев. Всякие там развлечения вроде игры в преферанс его не интересуют. И интрижки любовные тоже. Правда, была промашка – увлекся Шурочкой. Но теперь крышка, баста!
Так или примерно так рассуждал Иван Антонович в то утро, когда принесли ему данные грунтов. Посмотрел таблицу: песок. И вдруг вспомнилось… Вспомнился ему не берег Маныча, заросший камышом и осокой, а берег под Геленджиком…
Тогда они ушли далеко-далеко за город. Им попалась тихая бухточка, где вместо гальки и валунов, обкатанных морем, был песок, чистый и мелкий. Подставив спины солнцу, они лежали на песке и ели виноград. Потом, когда Лене надоело лежать, купались; потом опять лежали, и Иван Антонович, захватив пригоршни раскаленного песка, сыпал его на спину Лене, и она смеялась и поводила плечами, если песок был очень уж горяч.
«Песок… песок… Что за чертовщина?» Недовольный самим собой, Иван Антонович постучал карандашом по листу ватмана. С ним еще такого не бывало, чтоб во время работы думал о какой-то ерунде! Даже когда Шурочка Черепнина устраивала ему всякие сцены в водхозовском подвале, и тогда он перебарывал себя. А на этот раз – за что б он ни взялся, все мысли о Лене.
Зазвонил телефон. «Иван Антонович, вас просят!» – позвали его.
Аппарат у них был один на весь отдел; он стоял на столике посреди рабочего зала – такой же черный и громоздкий, как и чайник. Оба они – телефон и чайник – стояли рядом; и как нельзя было выпить лишний стакан кипятку, не обратив внимание других сотрудников отдела, так нельзя было и поговорить по телефону втайне от всех. Пока Иван Антонович шел к телефону, молоденькие девушки, сотрудницы отдела, перешептывались меж собой: мол, глядите-ка! Иван Антонович, оказывается, не надоел нашей Леночке за время отпуска!
Они угадали – звонила Лена. У Ивана Антоновича отпуск был короткий, это ему Мезенцев как бы в виде премии отгул двухнедельный дал, а у Лены – нормальный, и она еще не работала.
«Ваня, здравствуй! – услышал он ее грустный голос. – Ну как, ты жив?» – «Ничего. А ты?» – спросил он. «Да так… У нас дома неприятность». – «Что такое?» – «Маму без меня тут отвезли в больницу», – «Заболела? Серьезно?» – «Я потом расскажу… – Помолчала и через мгновение совсем другим голосом добавила – Я соскучилась. Можно, я приду к тебе?»
Иван Антонович обрадовался близкой встрече и весь день работал с большим подъемом. А вечером Лена пришла. Она была очень милая, но необыкновенно задумчивая. Рассказывала о себе. Мать и обе старшие сестры ее – артистки. Отец – художник-декоратор, он считает себя неудачником и частенько запивает. Но в театре отца любят. Обе сестры замужем, у них – свои заботы, и когда отец пьет или, как теперь, заболевает мать, то домой нисколько не тянет…
После этого рассказа она стала как-то понятнее ему и еще милей.
Спустя неделю Лена вышла на работу.
Сентябрь был на исходе; стало холодно, сыро. Шататься до полуночи по Садовым было не очень-то приятно, и они после работы шли к нему, на Земляной вал: пили чай, читали. Поздним вечером, как всегда, он шел ее провожать.
День ото дня Лена задерживалась у него все дольше и дольше.
Однажды – это было уже в середине октября – он вышел ее проводить, но было очень поздно: трамваи не озаряли улиц всполохами огней из-под своих медных дуг, такси тогда ходили редко; они потолкались на перекрестке четверть часа, а то и больше, в надежде, что вот-вот появится какой-нибудь запоздавший трамвай, но тщетно. Лил дождик, и было очень-очень холодно. Идти пешком через всю Москву? Иван Антонович глянул на Лену. Она стояла рядом, прижавшись к его плечу; косынка на голове промокла, и по лицу, такому милому и усталому в этот поздний час, стегал холодный дождь. И вдруг все перевернулось внутри у него. «Хороший хозяин в такую погоду собаку из дома не выпустит, а я любимую вытолкнул», – подумал Иван Антонович. И, подумав так, он взял ее иод руку и, ни слова не говоря и ничего не объясняя, повел ее обратно к себе. И она не остановила его, не выдернула своей руки и ничего не спросила даже, а шла за ним, собранная и спокойная, будто все у них давным-давно решено, переговорено и передумано…
И ничего не было в ту первую ночь: ни буйной страсти, ни запоминающейся на всю жизнь ласки. Если и было что, как он теперь помнит, так это стыдливая растерянность у нее, да и у него, пожалуй. Но вскоре и это все было забыто. Вскоре Лена перебралась к нему насовсем. Просто в чем пришла, в том и осталась в его каморке, не взяв из дому ни платья, ни книг, ни даже подушки. Так и спали первый месяц на одной-единственной подушке. На ноябрьские праздники приехали из Ленинграда отец, мать, братья, собрались ее родители и сестры с мужьями, пришли друзья из института, сыграли они свадьбу, и началась их совместная – не очень яркая и, может, не очень счастливая жизнь.
Та жизнь, которая, хоть и так и этак ее примеривай, кончилась.
Кончилась. Промелькнула. Как, когда, почему так скоро она промелькнула? – не мог понять и объяснить самому себе Иван Антонович.
Он сидел теперь в кресле, вспоминал прожитое, желая докопаться до сути: зачем была дана жизнь ей, ему, и правильно ли они ее прожили? И он подумал: жизнь – она, как вода. Пролилась, как вода сквозь пальцы. Ну что осталось от нее, от Лены? А она ведь родилась зачем-то? Родилась, страдала, радовалась. А что осталось от всех ее радостей и страданий? Ну, остался сын – Миша, Минька… Вот и все. Если бы она занималась своим любимым делом: разрисовывала бы тарелки или создавала бы новые образцы серег и брошей, – то после нее остались бы хоть эти милые безделушки.
В красках, в форме и рисунке на чайных и столовых сервизах проявился бы ее характер, ее восприятие мира, радость и грусть; и эти ее радость или грусть еще долго после нее служили бы людям. Люди брали бы в руки чашку, расписанную мастерицами по ее образцу, и их радовало бы необычное сочетание цветов или рисунка. Какой-нибудь белобородый дед, указывая на чашку, говорил бы внуку: «Вот делали фарфор! Пятьдесят лет из этой чашки чай пью, а позолота, как новая, не стерлась». Или женщина, собираясь в театр, стала бы прикалывать брошь и, залюбовавшись ею, сказала бы мужу: «Эта брошь мне от бабушки досталась. Знаешь, милый, сколько лет этой безделушке? Второй век пошел. Это еще давным-давно, до Отечественной войны, мастера в селе Красном вручную чеканили. Теперь таких уже не делают».
Жила бы память в людях. Но случилось так, что Лене не довелось расписывать столовых и чайных сервизов и чеканить женские украшения. Вместо этого она подметала полы, стирала белье, готовила обеды, растила сына и всячески охраняла покой и благополучие мужа. Иван Антонович с первых же дней их совместной жизни сумел себя так поставить, что-де он, инженер Теплов, и его дело – это дело, а все остальное – яркие броши и чашки – это ерунда! Чего стоят всякие там безделушки рядом с теми сооружениями, которые создает он? И она смирилась. Но так как женщина не может жить без мечты, она стала жить его делом и его мечтой. Случись помереть теперь Ивану Антоновичу, то он покидал бы этот мир с чувством удовлетворения: не прожил бесследно! Оставил след на земле… Он прокладывал трассы новых каналов в Средней Азии и в Сальских степях. Его труд – в десятках электростанций, которые несут людям свет. На очереди строительство плотин на крупнейших реках Сибири, где есть немало им выбранного, им обоснованного. Нет, все-таки он кое-что сделал! Украсил землю… Но потом он вдруг подумал, что в проектировании этих каналов, шлюзов и плотин принимали участие сотни, а может, и тысячи, людей: не один их институт, а десятки институтов. Поэтому вряд ли кто-либо вспомнит его, инженера Теплова, скажем, через пять десятков лет. Но, видно, так устроен человек: пока жив – во всем находит утешение. Один – в детях, другой – в театре или музыке, а он, Иван Антонович, находил свое утешение в деле, в работе. Работа, думы о деле всегда у него были на первом месте. Семья, театр, книги – все это могло подождать.
Дело, дело, дело… Этим он жил. И Лену-то он любил больше всего за то, что она разделяла его увлеченность делом и, как могла, помогала ему.
Иван Антонович работал до самозабвения. Сколько было командировок! Сколько поездок в Сибирь, на Волгу, в Среднюю Азию! Вся жизнь состояла из суеты сборов, встреч, расставаний. А чем жила Лена в долгие дни разлук? К сожалению, он не знал. «Не жизнь, а карусель», – с горечью подумал Иван Антонович. Некогда было остановиться, подумать, хоть раз заглянуть в колодец, из которого он пил всю жизнь, который вычерпал до дна, осушил… И только теперь, в эту вот ночь, вспомнил.