Текст книги "Старая скворечня (сборник)"
Автор книги: Сергей Крутилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
18
За обедом Тутаев и словом не обмолвился с Аннушкой о своем разговоре с директором картины. Но по тому, что сразу же после обеда Семен Семенович засобирался на рыбалку, Анна Павловна догадалась, что муж не в духе. Он всегда спешил на реку, когда ему становилось не по себе. Аннушка решила, что муж расстроился из-за скандала, случившегося вчера у Зазыкиных. Он очень уязвим, и каждая такая драчка переживается им более тяжело, чем самими участниками скандала.
Так уж заведено в этом доме: вечером все переругаются, подерутся, а новый день настанет, каждый убегает по своим делам. Бывало, дебоширил сам хозяин, дядя Миша, требуя у жены водки или самогона. Прошлой осенью Михаил Кузьмич, как говорит тетя Поля, слава богу, убрался. Отец убрался, а на его место заступил меньшой сын: у Митьки те же причуды, которые были и у старика.
Один лишь шофер-москвич выказал свой характер. Тогда же, вечером, сразу после скандала, Славка забрал из избы постель – раскладушку с матрасом. Он ночевал в своем фургоне. Машина у него крытая; в ней тепло, и дождь любой нипочем, только бензином здорово пахнет. Утром, когда Анна Павловна шла в лес, она видела Славку. Он купался в Быстрице, возле самого мостка, перекинутого на ту сторону. И ему, знать, ссора эта нипочем.
Только один Тутаев в расстройстве. Пообедав, Семен Семенович вылез из-за стола и, ни слова не сказав Аннушке, направился к сараю. Тут, под пеленой сарая, на гвоздях, вбитых в стену, хранились его рыбацкие спасти. Тутаев долго копался в снастях, выбирая. В середине июня, в жару, в Быстрице лучше всего ловится мелочь: пескарь, уклейка, подуст. Причем держится мелочь на быстрых местах. На перекатах лучше ловить не очень длинной удочкой – леса не так путается.
Семен Семенович выбрал легкое, несоставное удилище; он проверил леску, сменил поплавок – вместо белого, из пенопласта, поставил красный. На перекатах вода пенится и белый поплавок не так приметен. Затем, поразмыслив, Тутаев решил, что одного удилища мало, и взял еще одно, составное, с проводковой катушкой. Взял не без тайной надежды. Как и всякий рыбак, Семен Семенович каждый раз, собираясь на рыбалку, мечтал поймать крупную рыбу. Самую большую в своей жизни!
Крупных щук в Быстрице не было – выбили острогой, взрывами толовых шашек; судака тоже извели. Остался лишь голавль. Но голавль лучше всего клюет в пору цветения черемухи, на майского жука. Пора эта давно прошла: черемуха отцвела, майский жук отлетел – голавль стал разборчив. Теперь подай ему кузнечика да бабочку-капустницу: только ради такого лакомства этот красноперый красавец выйдет из своего укрытия в зарослях осоки. Но за кузнечиками и бабочками надо идти в луга. Не будет же, право, Тутаев на виду всей деревни, как мальчишка, гоняться с сачком за шустрыми прыгунами!
Семен Семенович решил попробовать мучную наживу: хлеб и кашу. Ну, с хлебом просто: взял мякиш, полил его подсолнечным маслом, добавил ваты для связи, помял все это хорошенько – и наживляй на крючок. С хлебом мало суеты. С кашей посложнее. Надо вскипятить воду, засыпать крупу, потом варить ее четверть часа, а то и более, когда она загустеет, выложить из кастрюли и обдать холодной водой; затем вывалить на стол и мять ее до тех пор, пока она не станет липкой и тягучей, как шпаклевка.
Семен Семенович возился с наживой часа два. И лишь к вечеру, когда спал зной, он надел резиновые сапоги, соломенную шляпу, подхватил мешочек с наживой и, закинув на плечо удочки, пошагал, вниз, к реке.
К реке можно было спуститься тут же, возле дома. Спуститься, перейти по мостику на ту сторону Быстрицы и опушкой леса, спрямляя изгиб реки, выйти к Черному омуту. Чудное место! Река там широка; в омутах, меж зарослей осоки и кувшинок, охотятся голавли и окуни. И самое главное – далеко от селения, можно посидеть одному, без людей.
Однако косогором Тутаеву идти не хотелось. Тропинка, ведущая к мостику, петляла мимо его дома. Проходить мимо него, зная, что он уже не твой, было выше его сил. Поэтому, выйдя из калитки, Семен Семенович свернул влево и пошел деревенской улицей.
Дом покойной Американки стоит посреди деревни, он как бы делит ее на две части: на Бугровку и Низовку. На Бугровке десять изб, и на Низовке столько же. Выходит, в Епихине вместе с «белым домом» всего-навсего двадцать одна изба. А колхозников – и того меньше: в деревне немало посторонних людей, дачников. Епихинцы недолюбливают их и зовут только по-уличному, прозвищами. Одного тутаевского дружка, тоже рыбака-любителя, зовут «полковником». Хотя он вовсе не полковник, а всего-навсего майор интендантской службы. Уйдя в отставку, он купил избу у Дарьи Прохоровой, которую сыновья взяли к себе в город; майор развалил старую Дарьину избу и на месте ее за одно лето поставил новый щитовой дом. Поставил, выкрасил его в желтый цвет, и это яркое пятно выделяется среди серых епихинских изб.
Но дом «полковника» – на том, противоположном конце, на Низовке; и дом лесника Сольтца – не то латыша, не то немца, мужика крутого, замкнутого и хозяйственного, – тоже там; а на этой стороне, что ближе к лесу, тут все колхозники, и всех их Тутаев хорошо знал, так как общался с ними каждый день.
Избы в Епихине на вид невзрачные. Окна без ставней и без наличников; на фронтонах и карнизах – ни одного украшения: ни резьбы, ни балясин. Уж на что дом бригадира Игната Тележникова хорош – всего на нем в избытке: и красок и стекол. Лаку много, а балясины ни одной. Этот аскетизм, который словно бы подчеркивал временность жилища епихинских мужиков, объяснить было трудно. Скажем, где-нибудь в степных селах – оно понятно: там не до резьбы и балясин – каждая доска, что называется, на вес золота. А вокруг Епихина, куда ни погляди, всюду лес, а вот вкуса к украшению своего жилища у мужиков нет.
Видимо, дело тут в прошлом, в истории.
Тутаев вычитал как-то в одной старой книжке, что Епихино возникло в конце шестнадцатого столетия. Первоначально это было ссыльное поселение монахов серпуховского Владычного монастыря. Монахи, совершившие проступок или пожелавшие снова жить «в миру», ссылались в эту глухую лесную колонию, названную Епихиной пустошью. Однако уже столетие спустя, сразу же после избрания царем Михаила Романова, Епихина пустошь была пожалована Анкудину Стопкину «за его верность в нужное и прискорбное время».
Впоследствии деревенька неоднократно перепродавалась. Последним владельцем Епихина, как уверяют старики, был отставной генерал Жигарев. В ту дореформенную пору он слыл либералом. Определенного размера оброка у него не было: сегодня получено сполна, а завтра, когда мужикам нужны были паспорта, чтоб идти в отход, с них требовали новую дань. К старости генерал сделался на редкость скуп. Никто у него никогда не обедывал, а епихинские мальчишки были обязаны носить ему диких голубей, которых он замораживал впрок на зиму и этим питался, без покупки провизии в городе.
Сыновья Жигарева, дожившие до революции, промотали все состояние, нажитое покойным генералом. Они держали пышную псовую охоту и к обеду за шампанским посылали нарочного не в Поляны, а в Калугу, за шестьдесят верст.
В революцию мужики сожгли поместье Жигаревых. От барского дома и многочисленных псарен сохранились лишь замшелые камни да еще десятка полтора вековых лип, которые чернеют и поныне в километре от Епихина, где берет свое начало Погремок.
19
Шагая вдоль улицы, мимо мрачноватых изб и глиняных мазанок, Тутаев по привычке перебирал в уме каждого обитателя избы – кто чем живет и промышляет.
Рядом с Зазыкиными – изба Николая Петровича Котова, или просто Петровича, как его зовут в деревне. Наверное, нехорошо так о соседях, но почему-то Тутаеву, когда он подумал об избе Котовых, пришло на ум такое сравнение, что изба их чем-то похожа на Фросю – жену Петровича: приземиста, аккуратна, и все норовит выставить себя наперед других.
Петрович рукодельник. До войны в маленьком их хозяйстве он был кузнецом: подковывал лошадей, ремонтировал плуги и повозки. Всю войну проработал на Тульском оружейном заводе. По металлу он любое дело умеет – и сверлить, и строгать. Оставляли его при заводе и квартиру обещали, но он не согласился, вернулся в колхоз. Каждое утро за ним приезжает машина и отвозит в Лужки, где колхозные мастерские. Отвозит и привозит. А в уборочную – ночь-полночь – сам Шустов за ним на своем «газике»: то у комбайна полотно порвалось, то у трактора задний мост полетел – без Петровича не обойтись.
И сыновья в отца пошли – деловые, выучились, стали инженерами.
Только Нина, дочь, не поступила в институт: продавщицей в Полянах работает.
Пока росли ребята, Фрося держала и корову, и овец, а теперь в ее хозяйстве только одна птица – куры, гуси, утки, и тех она кормит ради интересу, потому как, если нужно им мясо, то Шустов всегда Петровичу выпишет с колхозного склада.
Петрович первым в Епихине купил телевизор. Возле крылечка, ведущего на террасу, стоит высоченный шест; на нем – паутина антенны; а вершины лип подрезаны, чтоб не мешали приему изображения.
Следом за домом Петровича – владенья Тимофея Манина.
До войны Тимофей работал шофером. Разъезжал на единственном в колхозе грузовике. На ней, на старенькой полуторке, уехал в первый же день войны по вызову военкомата. На фронте, где-то в окруженье, он потерял свою машину, служил и минометчиком, и сапером, был ранен, лишился руки и теперь пасет колхозное стадо.
Детей у него много, но все они, как говорится, разлетелись кто куда, в разные концы. Лет пять назад у него умерла жена, и Тимофей совсем было сбился с панталыку: пил, буянил, овец и корову свел со двора. Прошлым летом его подобрала Котька Истомина – овдовевшая в войну доярка из Селищева. Теперь они живут вдвоем. Живут тихо, мирно, безбедно. Снова обзавелись хозяйством. У них корова, подтелок, овцы, десятка два гусей.
Тимофей мужик старательный. Каждое лето он нанимает Митьку, и тот мастерит ему то сени, то террасу, то кухню. Потому Тимофеева изба похожа на корабль. С улицы по всему фасаду красуется этакое загадочное сооружение: крыльцо не крыльцо, терраса не терраса. Высоко на дубовых столбах – помост. Наверх ведут две лесенки с перильцами; подниматься по ним – все равно что всходить на капитанский мостик.
Внизу, под помостом, аккуратно сложены дрова. Много дров! На всю жизнь, до скончания века хватит.
На заборе, на кривых березовых горбылях, висят кринки, сушатся.
Дом Маниных стоит свободно. Дальше за ним – обширный пустырь. Когда-то тут стояли еще две избы: Кубаркиных и Салопенкиных. Кубаркины перевезли свою избу в Поляны давно, сразу же после войны; от сада их и пней не осталось. А избенку стариков Салопенкиных развалили года три назад. Сам-то старик умер, а бабку Ульяну забрал к себе сын, шофер автобазы в Полянах. Шофер разобрал избу родителей, перевез ее в райцентр, а из уцелевших бревен прилепил к своему дому кухню.
За пустырем – крохотная избенка бабки Курилки. Ни сарайчика возле бабкиной избы, ни погребка – лишь старая липа, разросшаяся перед крылечком, прикрывает скудную ветхость жилища одинокой старухи. Соломенная крыша от времени поросла мхом, шляпки лишайников на ней чернеют, словно заплаты.
Старуха всю жизнь проработала в колхозе и получает пенсию от колхоза и от военкомата за кормильцев, погибших в войну.
Года два назад, в эту же пору, летом, бабка Курилка приходила к Тутаеву, и он сочинял ей прошение райвоенкому, чтобы тот похлопотал перед Шустовым о крыше: изба у бабки течет, а самой перекрыть крышу сил нет, пусть, мол, военком заставит председателя. Судя по всему, прошение не помогло: крышу Домне Сошниковой колхоз по перекрыл.
Но бабка Курилка – человек веселого нрава, она не любит жаловаться на свою судьбу. Она и в избе-то своей мало сидит – привыкла бывать на людях; придет, сядет – и ну рассказывать всякие были-небылицы про старое житье-бытье.
Изба Курилки производит грустное впечатление. Отчасти такое впечатление создается потому, что рядом с ее избой – дом бригадира Игната Тележникова.
Игнат в войну служил танкистом. Прошел с полком всю Европу, много пережил и повидал. Парень он башковитый: что увидел в чужих землях интересного, все норовит завести и у себя дома. Начал он с избы. Старую, отцовскую избу разломал и на месте ее поставил новую. Только новую уж никак избой не назовешь. Низ кирпичный, шесть окон по фасаду. Тут тебе и кухня, и столовая, и зала. А наверху – мансарда, рубленная из сосновых брусков. Окна венецианские, на юг, к реке, а посреди окон – балкон. Многоскатная крыша покрыта оцинкованным железом и в ясную погоду блестит, как самовар.
Сын Игната – студент, учится в Москве; дочки-двойняшки бегают в Поляны, в седьмой класс.
Бригадир любит повозиться в саду, с машиной. У него мотоцикл с коляской, своя циркулярка. Воду его баба не носит с реки: Игнат соорудил канатную дорогу с двумя бадейками. Перед домом, на краю обрыва, ворот; крутишь ворот – трос тащит бадью; та бежит вниз, к реке, черпает воду и тихо, мирно плывет вверх. Рядом с воротом под тенистым дубом стоит чан; из ведра вода выливается в чан. Вылил, глядь, пустая бадейка побежала вниз, под гору, а полная – вот она! – снова плывет вверх.
Так ловко все получается!
В тот день, когда Игнат впервые пустил эту дорогу, со всего Епихина собрались бабы поглядеть на чудо. Радовались, хлопали в ладоши – думали, что наконец-то отмучились с этой водой.
Только напрасно радовались бабы: Игнат наполнил чаи, тут же на ворот замок повесил. Закрыл, значит, ворот на замок, ключик в карман спрятал – и все, на этом смотрины окончились…
Проходя мимо Игнатова дома, Тутаев с грустью вспомнил об этой истории. Семен Семенович невольно глянул на громоздкое сооружение. Ворот по-прежнему был закрыт на замок; над чаном с водой кружились и чирикали воробьи.
Тропинка, ведущая на околицу деревни, огибала палисадник, разбитый перед бригадировым домом. У калитки, с угла палисадника, стояла собачья конура. Добротная, сколоченная из струганых досок в четверть, конура эта внешне походила на дом хозяина, только поменьше: и покрыта тем же оцинкованным железом, и покрашена той же голубой краской. Собака у Тележникова злая, и хотя ее не видать было возле конуры, Семен Семенович – от греха подальше – решил обойти Игнатов дом стороной.
Тутаев пригнулся, узенькой тропинкой, выбитой скотом, стал спускаться вниз, к реке.
По сути, Бугровка-улица тут и кончалась. За бригадировым домом было всего лишь три избы: сестер Моисеевых, работавших доярками, и деда Шумаева, который сторожит стадо.
20
Тропинка, петляя по откосу, вела вниз, к Быстрице. Река в этом месте отступала, делая излучину. Слева вдоль всего косогора росло десятка два дубов и осин – все, что осталось от леса, который, судя по пням, черневшим на лугу, еще совсем недавно подступал вплотную к деревеньке. Луг в этой речной излучине заболоченный, низина местами заросла осокой, и из-под дерна сочится ржавая вода.
На этот низкий лужок, к самой воде, дед Шумаев в полдень пригоняет стадо. Тут, попросту говоря, стойло. В жару коровы отдыхают на берегу Быстрицы, в тени низкорослых и горбатых ракит, зайдя в реку, пьют воду. Место тут хорошее: река широкая, противоположный берег – крутой, весь истыкан конюшиными норами. Когда смотришь в воду с крутого берега, то видны большие косяки голавлей и подуста, трущегося о камни. Однако из-за близости стойла на лугу всегда много овода и мух, и рыбалить тут неприятно.
Тутаев пересек излучину и вышел к Погремку. Суходольный овражек этот начинается в лесу, за деревней. Он гремит и бушует только в пору весенних паводков, а теперь, в середине июня, на дне овражка белели лишь плиты известняка, обмытые дождями и вешними водами.
У самой Быстрицы, где каменистый овражек соединялся с рекой, чернел истоптанный пятачок луговины. Выбито было почище стойла: знать, киношники долго топтались на этом месте.
Оно и попятно: в окрестностях деревеньки нет места вольготнее и красивее. Берега реки с обеих сторон бугристые, овражистые, и овраги эти поросли непроходимым лесом. Быстрица, выбегая из этих мрачных лесов на свет, на простор, бьется от радости, шумит, переворачивает камни, которые набросал на ее пути Погремок.
Как только Тутаев перешел овраг, на него дохнуло сыростью и лесной прохладой. На взгорке просторно, не мешая друг другу, росли дубы. Мало сказать – вековые. Многовековые! Стволы в два обхвата, курчавые ветви вскинуты высоко, горделиво, и там, в вышине, кроны смыкаются в единый зеленый шатер. Видимо, только из уважения к этим красавцам епихинские мужики перестали вырубать лес дальше. Теперь под защитой дубов по оврагам теснились березы, осины, клены.
Стадо в лесу не пасли; люди сюда забредали редко. По зеленой мураве, пригретой солнцем, прыгали кузнечики. Тутаев поймал штук пять прыгунов и засунул их в припасенную спичечную коробку. Он шел, то и дело пригибаясь и оборачиваясь из опасения зацепить за кусты тонкой лесой удочек.
Наконец впереди засветлело. Раздвигая руками кусты черемухи, Семен Семенович вышел к самому берегу. Берег был тут каменист и крут. Боясь ушибиться при спуске, Тутаев решил пройти подальше. Выше, метрах в двухстах, был Знаменский омут. (По преданию, когда-то тут одному епихинскому мужику вышло знамение, что он утонет на этом месте. Будто вышло так, что он и в самом деле утонул в полую воду, бросившись спасать овцу.) В этом месте, помимо Знаменского омута, было еще три или четыре омуточка поменьше, отделенных друг от друга зарослями осоки и каменистыми перекатами.
Тутаев облюбовал один из этих омуточков и спустился к воде.
Омуток был небольшой, но глубокий. Повыше его на мелководье, рос тростник, а посреди реки дно было каменистое, чистое. Вдоль всего противоположного берега росли низкорослые кусты ветел; в тени их, на воде, желтели цветы кувшинок. Разматывая удочки, Тутаев поглядывал на воду. У самого берега, на мели, стайками ходили пескари. Возле зарослей камыша, норовя схватить поденку, выпрыгивали из воды уклейки и голавлики-однолетки. Вода возле камышей ходила кругами, то и дело слышалось: чох, чох, чох…
Семен Семенович не успел еще разобрать снасти, как вдруг во всех концах омута заходили круги и вся мелочь скрылась в камышах. Что за оказия? Неужели они испугались его? Тутаев привстал и тотчас же увидел стаю больших голавлей. Их было не менее десятка; тупоносые, продолговатые, они шли по самому стрежню. Впереди вожак; красные плавники его неподвижны, лишь изредка он лениво поводил хвостом. Те, что плыли за вожаком, старались точь-в-точь повторять его движения.
Тутаев растерялся от неожиданности; он присел и, стараясь не упустить из виду красноперых красавцев, стал возиться с насадкой. Руки его дрожали; впопыхах он чуть было не запутал леску ногами, но, слава богу, все обошлось. Он приладил на крючок хлебный мякиш, отмерил глубину и, когда все было готово, встал и забросил насадку с поплавком на самую бырь метрах в трех выше стаи.
Ни присутствие человека, ни удар поплавка по воде – ничто не смутило голавлей. Они все так же спокойно дефилировали, держась в тени ракит. Крючок с наживой с каждым мгновением становился все ближе и ближе.
Вожак остановился, перестал поводить хвостовым плавником. Хлебный мякиш с белыми, едва приметными ворсинками ваты уже поравнялся с вожаком. Голавль нехотя повернул голову; одно движение плавников – и вот он рядом с наживой.
Тутаев замер, боясь пошевельнуться.
Но голавль, ткнувшись носом в наживу, тотчас же отошел от нее. Семен Семенович хотел было выбрать удочку, чтоб сменить наживу, как в тот же миг один из голавлей, замыкавший стаю, с ходу, резко схватил хлебный мякиш и потянул его в сторону, к кувшинкам.
Тутаев инстинктивно взмахнул удилищем. Однако оно, против его ожидания, не изогнулось дугой от тяжести и сопротивления рыбы. Каждый рыбак не раз переживал подобное состояние разочарованности. Разумеется, и Семену Семеновичу это было не вновь. Несмотря на это, он выругался с досады: не надо было спешить с подсечкой. Делать нечего, отыскав крючок, Тутаев обновил наживу и снова забросил удочку.
Напуганные его неудачной подсечкой, голавли отошли. Но Семен Семенович не терял надежды: он знал, что поклевки еще будут. Он снова и снова забрасывал удилище, наблюдая за поплавком; поплавок подхватывало течение и несло от камышей через весь омут. Как только грузильце начинало цепляться за камни, Семен Семенович поднимал удилище и, проверив наживу, вновь забрасывал снасть. Прошло немного времени, и в тени кувшинок опять завиднелись красные плавники. Голавли были более осторожны: не выплывали из укрытия, но не уходили. Не теряя надежды, Тутаев еще и еще раз перезабросил удочку. Неожиданно один из голавлей, осмелев, приблизился к наживе. Шустро перебирая плавниками, он погнался за хлебным мякишем, ткнулся в него тупоносым рылом, раскрыл пасть. Еще миг – и…
Сердце захолонуло, перестало биться. Тутаев замер в ожидании.
И в этот же миг– шлеп! шлеп! – в соседнем омутке раздались всплески воды. Камыши вокруг заходили; голавль ударил хвостовым плавником и скрылся в глубине.
«Тьфу, черт! – выругался про себя Тутаев, – Принесло кого-то не вовремя!» Он выбрал удочку и, приподнявшись на цыпочки, заглянул в соседний омуток.
В соседнем омуточке, за непролазной стеной камышовников, полоскала белье Галя Зазыкина. Подоткнув за пояс полы халата, она стояла по колено в воде; на берегу белела большая корзина, плетенная из ивовых прутьев; на камнях разбросано белье, приготовленное для стирки. Нагнувшись, Галя шлепала ладонями по воде, смачивала белье, потом намыливала и, намылив, с еще большим ожесточением принималась шлепать ладонями по воде, отполаскивая.
Постирав кое-какие мелочи с себя и девочки, Галя достала из корзины Митькин «парад» – его белые чесучовые штаны, в которых он волочил вчера бредень. Она намылила их и стала споласкивать, шлепая штанинами по воде. Шлепки отдавались, как выстрелы. От такого шума не то что голавли, но и ленивые вьюны под камни с испугу забьются!
Что делать? Судя по всему, Галя расположилась надолго. Ее не переждешь. Тутаев собрал коробочки с наживой, подхватил под мышку сачок, удочку – в руку и, пригнувшись, чтоб не зацепить головой за кусты черемухи, стал пробираться вверх по течению. Не успел он сделать и десятка шагов, как вдруг что-то дернулось сзади. Оглянулся – конец лесы вместе с поплавком болтается на суку. Чертыхнувшись и ругая себя почем зря за поспешность, за то, что не смотал леску, Тутаев сорвал с черемухового побега поплавок и, опустившись на землю, принялся заново снаряжать снасть. Сколько он провозился, пока заново привязал крючок и приладил грузило, сказать трудно.
Настроение у Тутаева было вконец испорчено. Лазать по кустам в поисках нового места не хотелось, он пристроился поблизости с прежним омуточком и стал раскатывать мякиш из манной каши. Хотелось испробовать новую наживу.
За соседними камышами плескалась вода. Тутаев поглядел туда. Галя купалась. Работая «саженками», она проплыла к противоположному берегу, нарвала стеблистых цветов кувшинки и на спине, выбрасывая длинные ноги, поплыла обратно.
«Ничего: сейчас она искупается и уйдет», – решил Тутаев; он успокоился, надеясь переждать. Однако, решив так, он не спешил забросить снасть – продолжал наблюдать за Галей.
Выйдя из воды, она положила кувшинки на камень, взяла мочалку, мыло, начала мыться. Терла себе ноги, руки, плечи; намылившись, бросилась в воду, смыла с себя пену. Наконец вышла из воды, растерла себя полотенцем и стала одеваться.
Груди у нее были маленькие, как у девочки, и без загара, белые…
Галя уже оделась, отжала купальник, бросила его в бельевую корзину и только было повернулась, чтобы уйти, как вдруг с крутого берега, под которым она стояла, посыпались камни и чьи-то руки раздвинули кусты черемухи.
– Ой! – Галя испуганно вскрикнула и отступила назад.