Текст книги "Старая скворечня (сборник)"
Автор книги: Сергей Крутилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
9
«A-а, так вот почему она хотела, чтоб я отыскал эту самую вуаль! Она боялась, что всеми ее тряпками завладеет Катя. Завладеет и прочтет… Нет-нет! А может, она хотела, чтоб он прочитал?! Да, да! Она была натура искренняя, но нельзя же рассказать мужу все-все. У каждого человека есть что-то такое, что он стыдится рассказать самому близкому. Или не решается до времени. Или… или просто скрывает…»
Иван Антонович открыл наугад первую попавшуюся страницу.
«Он не обещал меня взять в жены, – читал Иван Антонович. – У него была жена. Он не дарил мне подарков и не унижал меня… (Зачеркнуто два или три слова.) Он попросту был щедр со мной. Щедр тем, чего у него был избыток, – любовью».
«„Щедр любовью“?! – Испарина выступила на лбу Ивана Антоновича. – Уж не про меня ли? Но при чем тут жена? Так кто же этот ОН? Когда, в какое время это было?» Иван Антонович вытер ладонью испарину со лба и, не убирая упавшего на пол белья, побрел от шкафа. Как ни велико было желание сейчас же, немедленно сесть в кресло и листать, листать ее дневник, чтобы найти ответ на все недоуменные вопросы, Иван Антонович переборол себя. То есть и перебарывать-то не надо было: поступив так, Иван Антонович не был бы самим собой. Он считал, что чрезмерно волноваться и переживать вредно для здоровья и что порядок и последовательность в любом деле необходимы прежде всего. Мало того: чем важнее и ответственнее дело, тем более должно быть порядка и последовательности. Поэтому Иван Антонович положил дневник на столик, стоявший в изголовье его тахты, выдвинул ящик, куда на день убиралось постельное белье, разостлал себе постель, переоделся в ночную пижаму, зажег ночник, снял очки, которые он носил днем, и надел другие, для чтения. Потом он задернул занавески на окнах, лег в постель, взбил повыше подушки и лишь после всего этого взял в руки дневник.
На первой странице столбиком – точь-в-точь, как на обложке школьных тетрадей печатают таблицу умножения, – было выписано расписание лекций. «Значит, записи относятся еще к тем временам, когда она была студенткой Строгановского училища», – заключил Иван Антонович. Он перечитал перечень дисциплин: «натура», «лепка», «мастерские», опять «натура» – и перечень ему ничего не сказал. Все эти «натуры» и «лепки» могли быть и на втором, и на третьем курсе. Иное дело у них, в политехническом. Там накопление знаний построено на научной основе: сначала – физика, геодезия, геология, а железобетон, затворы, гидростанции – уже на старших курсах. Да и в освоении самого предмета тот же принцип. Винтики геодезических инструментов крутишь под присмотром Лутца, преподавателя, а лекции идешь слушать к профессору Дитцу. Только после лекций великого Николая Николаевича Павловского, гидравлика, прослушаешь спецкурс у Чертоусова, а там понюхаешь и гидромеханики со всей ее математической заумью, ни разу в жизни не пригодившейся…
«Да-а!» – Иван Антонович вздохнул, вспомнив, сколько волнений доставляли ему эти геодезисты – Лутц и Дитц. А теперь он знает, наверное, не меньше всех Лутцев и Дитцев. Вот этими ногами, которые, хоть час лежи, никак не могут согреться, – своими ногами исходил он зоны затопления чуть ли не всех великих гидроузлов, построенных после войны. Исходил, измерил вдоль и поперек, а потом и вычертил.
Да-а! Лутц – Дитц… Дитц – Лутц… Иван Антонович перевернул страничку. На обратной стороне листка – расписание государственных экзаменов. «Выходит, записи относятся к тридцать пятому году, – решил Иван Антонович. – За год до нашей свадьбы…»
Однако у него хватило терпения не растравлять себя этой мыслью: не можем же мы предположить, что с нами станет через год?
Попутно, разглядывая страничку, Иван Антонович отметил про себя, что, помимо дипломной работы, в Строгановке были еще и государственные экзамены, тогда как они в политехническом госэкзамены не сдавали – защищали только диплом.
Спешить было некуда – никто теперь не отнимет у него ее завещания. И тем не менее Иван Антонович решил, что он сначала бегло перелистает дневник, а затем, на досуге внимательно изучит его весь – от корки до корки. Решив так, он стал торопливо листать страницы, отыскивая первую запись, где появляется ОН – не он, Иван Антонович, а тот, который был так «щедр любовью».
И он очень скоро отыскал это место.
Отыскал и, озаренный тайной догадкой, перечитал это место несколько раз.
«28 ноября. Не дом, а содом! Маша привела вчера смазливого студента и объявила, что это ее муж. У Кати грудной ребенок, а тут эта парочка новобрачных. Родители уступили им свою комнату. Пама, мама, я и Маркиз спали на кухне. А сегодня мама съездила к Н. К. и попросила ее, чтобы эта добрая старуха (надо лучше прятать этот дневник: не дай бог, она прочтет такое! Ведь Н. К. считает себя молодой) приютила меня хотя бы на время, пока наш содом угомонится. Я – с радостью! Подушку, книги – в узел и бегом на Сивцев Вражек. Н. К. еще более постарела и ворчлива – страх! Но, как и в молодости, держит салон. Вечером – общество. Полно каких-то старомодных актрис, актеров, старательно закрывающих свои лысины остатками волос. Никого не помню и не знаю! Из знаменитостей был лишь один В. В. Какой же он вежливый! „Дорогая Н. К.! Это ваша племянница? Разрешите поцеловать ее ручку. Лена? Очень приятно“. Никогда б не поверила. А в кино он совсем другой. Это оттого, наверно, что он часто играет белых офицеров. А в общем – было очень весело».
«Гм! Весело…» – Иван Антонович снял очки, потер пальцами глубоко запавшие глазницы. Вспомнил, что Лена рассказывала как-то, что было такое время, когда она жила у подруги матери, известной драматической актрисы Нины Константиновны Османовой. Он не сомневался, что Н. К. – это и есть та самая «добрая старуха». Иван Антонович знал ее немного. Она была у них с Леной на свадьбе. Седая, полнотелая, в кружевной старомодной накидке, она важно восседала за столом, изредка перебивая шумливую молодежь нравоучительными замечаниями. Актриса была у них за свадебного генерала. Знаменитее ее никого у них не было. И щедрее – тоже. Она подарила молодоженам баснословно дорогой набор серебряных ложек и вилок на двенадцать персон. Этими приборами они пользовались всю жизнь. Гости всегда удивлялись – откуда у них такое дореволюционное серебро? И Лена охотно рассказывала, что у них на свадьбе была Нина Константиновна Османова, знаменитая актриса. Вот она-то и подарила. В войну, когда Лене было очень туго, Иван Антонович, служивший на Севере, писал ей, чтобы она «загнала» серебро: мол, живы будем, разбогатеем, приобретем новое. Но Лена не послушалась.
Этими вилками ели гости и сегодня…
Иван Антонович бывал и дома у Османовой. После их женитьбы Лена пыталась ввести его в «общество». Теперь уж Иван Антонович плохо помнит, в каком доме по Сивцеву Вражку жила актриса. Он помнит только, что всего было слишком много: и мебели, и картин на стенах, и еды. И это обилие, и бесконечные сентенции, которые любила изрекать актриса, ошеломили Ивана Антоновича: он ничего не ел, вертел в руках махры скатерти и – что уж совсем плохо – отвечал на расспросы хозяйки дома косноязыко, как самый раступой мужик. Дня через три после их визита Лена сказала за ужином: «Знаешь, Ваня, я сегодня звонила на Сивцев Вражек». – И улыбнулась как-то затаенно. «Ну и что?» – спросил Иван Антонович, не очень-то понимая значение ее улыбки. «Ты не произвел впечатления на Нину Константиновну», – только и сказала она. Он промолчал, но после этого разговора его не тянуло больше на Сивцев Вражек.
И теперь лишь при одном воспоминании о том их посещении Ивану Антоновичу стало не по себе. «Не произвел впечатления! Еще бы! – в сердцах подумал он. – Салон! Общество…» А он – инженеришка, в стоптанных ботинках и мятых брюках и с этим чертовым языком, доставшимся ему в наследство от сцепщика-молчуна.
10
Потом пошли записи очень длинные – и все чистая ерунда: описание вечеров в клубе ВТО, каких-то диспутов, впечатления от просмотра спектаклей. «Я никогда не ходила так часто в театр, как теперь. До этих пор я не понимала, почему мама так увлечена сценой. Мне она казалась чудачкой. Ведь мы уже были взрослые, а она все еще играла в „Тартюфе“. И только любовь к В. В. открыла мне всю прелесть театра, его романтику…» В записях подробно перечислялось, кто играл, кто что говорил о спектакле в кулуарах или на диспуте. Имена одних артистов и актрис ока писала полностью, других обозначала инициалами. Среди артистов были имена довольно известные: «Прошел Мейерхольд, похожий на Бетховена – гривастый, лобастый и непонятный». И рядом: «К. играла Варвару в „Грозе“. Смешно видеть сестру сводницей».
Однако среди «вензелей» чаще других встречался загадочный «В. В.». «После спектакля подошел В. В. Спешил, даже не до конца снял грим. „Ну, как я играл?“ – „Великолепно!“ – „Да-да! Это вы меня вдохновили. Я видел вас. Я все время смотрел на вас. Вы сидели в четвертом ряду, Я в-и-д-е-л!“ М. б., это начало?..»
«Сегодня вечером забежал В. В. Старухи не было дома. Любезничал. „Извините, извините!“ А сам все поглядывал на кухню – не видит ли домработница».
Читая, Иван Антонович мучительно думал: кто ж такой этот «В. В.»? Кто мог скрываться под двумя этими буквами? Он стал вспоминать имена и фамилии актеров, которых знал. И злился на себя, что знал их мало.
«Может, Василий Васильевич Засекин? – подумал он. – Гм! Но он в ту пору, кажется, играл еще на сцене „Красного факела“. Виктор Витковский?! Нет, Витковский до войны не снимался в кино. Неужели… неужели Владислав Владимирович Мценский?!» – Иван Антонович приподнялся даже – настолько поразила его догадка. Да-да! Несомненно, это был Мценский! Как же раньше-то он не догадался?
Владислав Владимирович Мценский – актер того самого театра, где в свое время играла Османова. Нина Константиновна считала его своим учеником и гордилась этим. Он играл в театре, снимался в кино – одним словом, был в моде. Да и Лена однажды, разоткровенничавшись, рассказала, что Мценский часто бывал у Османовой, что он в ту пору был очень красив, и призналась с затаенной улыбкой, что Владислав Владимирович даже ухаживал за ней. Однако Иван Антонович с его сдержанностью, которую он выдавал за такт, не поинтересовался: когда, в какое время ухаживал за ней Мценский? И Лена не сочла нужным вдаваться в подробности, раз муж ими не интересуется.
Много лет спустя после этого разговора, уже после войны, они встретились – Иван Антонович и Мценский. Было это на какой-то вечеринке: то ли на майские праздники, то ли в День Победы – он не мог вспомнить теперь точно. Все праздники они встречали дружно. Хотя проектный институт, в котором служил Иван Антонович, был разбросан чуть ли не по всей Москве, но ведущие отделы находились на Бауманской улице в старинном особняке, и тут, в этом особняке, и устраивались всегда праздничные вечера. Сначала, как положено, доклад об успехах института; потом – концерт, а уж в заключение – ужин. Лена не любила этих вечерушек и никогда не посещала их. Поглядит на пригласительный билет и скажет: «Если хочешь– иди один. Мне что-то не хочется». А на этот раз она почему-то согласилась. Или она прочитала на пригласительном билете, что на вечере будет выступать Мценский, или просто ей захотелось развеяться. Кто ж знает…
Лена купила себе новое платье, обновила прическу: красива и оживлена была необыкновенно.
Иван Антонович только теперь понял: она шла на вечер, как на встречу со своей молодостью.
Доклад был скучный, да и концерт тоже. Обычно на такие вечера филармония посылает артистов, которые, как принято говорить, вышли в тираж. Однако Сеня Гильчевский, только что выбранный председателем месткома, сумел помимо тех, что прислала филармония, пригласить двух или трех знаменитых актеров. Одной из этих знаменитостей был Владислав Владимирович Мценский. Он рассказал о том, как снимался в кино, причем рассказ его сопровождался показом отдельных кадров. Признаться, особого успеха он не имел. Но знаменитость есть знаменитость: артисточек филармонии сразу же после концерта отпустили, а Владислава Владимировича местком уговорил остаться на товарищеский ужин.
Готовился к сдаче Волго-Дон; строились гидроузлы в Куйбышеве и Сталинграде; к празднику коллектив института получил большую премию – вина и закусок на столах было в избытке. Когда все изрядно выпили, вдруг кто-то подошел к Мценскому и стал просить, чтобы он исполнил что-либо. Все одобрительно закричали: «Просим! Просим!» И Лена – тоже. Она, кажется, даже аплодировала, и Владислав Владимирович, обернувшись на аплодисменты, увидал ее; он встал – высокий, сутуловатый, и все притихли разом.
«Я прочту вам стихотворение в прозе Ивана Сергеевича Тургенева „Как хороши, как свежи были розы!..“» – Он поправил «бабочку», откашлялся и, сжав ладони рук на животе, стал читать. Он читал глухо, с чувством; вернее – не читал, а как бы рассказывал о себе голосом старого, уставшего человека: «Теперь зима; мороз запушил утекла окон; в темной комнате горит одна свеча…»
Все затихли; не слышно стало ни постукивания вилок, ни шепота, ни скрипенья табуреток – все слушали внимательно и напряженно.
И, чувствуя эту слитность со своими слушателями, Мценский увлекся, а может, и в самом деле какие-то воспоминания нахлынули на него; голос его модулировал; когда он говорил о юности, о том, как «две русые головки, прислонясь друг к дружке, бойко смотрят на меня», голос был чист, ясен; и рефрен – «Как хороши, как свежи были розы!..» – Мценский произносил четко и ясно. Зато в самом конце, когда он дошел до слов: «Свеча меркнет и гаснет… Мне холодно… Я зябну… И все они умерли… умерли…» – голос его был едва слышен. Актер склонил голову и как-то сжался весь; он хотел уже сесть на место, как вдруг слушатели, очнувшись, зааплодировали, женщины повскакали с мест и с бокалами подступили к Мценскому.
Даже Лев Аркадьевич и тот счел своим долгом подойти к актеру и поблагодарить его.
«Браво! Браво! – закричала Лена и, схватив за руку Ивана Антоновича, увлекла его за собой – Пойдем, Ваня, я хочу тебя познакомить с Владиславом Владимировичем».
Они подошли. Мценский сразу же заметил Лену, пошел к ней навстречу. «Лена! Какими судьбами?» – Владислав Владимирович захватил ее руку, привлек к себе, и, как показалось Ивану Антоновичу, хотел было поцеловать, но удержался, заметив, что позади нее стоит незнакомый мужчина.
«Владислав Владимирович, познакомьтесь – мой муж!» – Лена высвободила свою руку и представила Ивана Антоновича.
«Очень приятно!» – Мценский и Иван Антонович обменялись рукопожатием. В сущности, в этом рукопожатии и состояло их знакомство. Кроме взаимного «очень приятно!», они не сказали друг другу ни слова больше. Лена тут же начала расспрашивать Владислава Владимировича про каких-то их общих знакомых; Мценский ответно спросил про мать – жива ли? Лена сказала, что мать умерла, и они стали вздыхать и повторять одно и то же: «Да, время-то как бежит! Бежит… да…» Женщины, окружавшие Мценского, стали расходиться; и когда они остались втроем, Лена предложила выпить за встречу и за знакомство. Мценский налил коньяку, они чокнулись и выпили – и Лена выпила всю рюмку до дна, что с нею редко случалось.
«Да, Владислав Владимирович, – проговорила Лена, глядя на Мценского с чувством не то участия, не то сострадания. – А ведь когда-то у нас с вами была любовь».
Мценский вздрогнул, вынул изо рта ломтик лимона, которым он закусывал коньяк.
«Ну, я бы не сказал так, – говорил он не спеша, тщательно обдумывая и взвешивая каждое слово, – но известная влюбленность была».
Она улыбнулась, заметив его замешательство, и в ней появилось желание поиздеваться над его трусостью.
«Любовь! Любовь! – сказала она. – Чего уж тут, Владислав Владимирович!»
Иван Антонович стоял рядом и слышал все, и у него ни один нерв не дрогнул даже. Затуманенное вином сознание его неспособно было справиться со столь быстрой сменой переживаний. Его мучил только один вопрос: почему Мценский сказал «известная влюбленность»? Кому «известная» – им двоим? Во всяком случае, он, муж, об этой их влюбленности не знал. И Иван Антонович с неприязнью оглядел артиста. Мценский, еще пять минут назад, когда он читал «Как хороши, как свежи были розы!..», казавшийся ему красивым, статным, вдруг предстал перед ним жалким, опустившимся стариком. Испитое, морщинистое лицо, погасшие глаза; на отвороте фрака белые полосы – по то перхоть, не то пудра. И уж совсем нельзя было смотреть на волосы актера. Редкие, зачесанные так, чтобы скрыть обширную лысину, они были выкрашены хной в неестественный цвет старинного медного таза, в котором некогда варили варенье, а теперь бросили его, и он, окислившись до зелени, валяется где-нибудь за шкафом на даче.
«Это отвратительно, когда мужчина красит волосы, – думал Иван Антонович, глядя на Мценского. – И что за мода? Всегда считалось, что седина красит мужчину. А подобное омолаживание ничего не может вызвать, кроме жалости».
Крашеные волосы – это было, конечно, отвратительно. Но куда более отвратительным был весь этот недвусмысленный разговор – и где? – на глазах сослуживцев, которые до сих пор считали Тепловых – Ивана Антоновича и Лену – примером семейной добропорядочности и любви.
Иван Антонович не мог перенести этого. Он повернулся и пошел. Ему очень хотелось уйти совсем с вечера, но именно эта добропорядочность, которой он так гордился, не позволила поступить столь опрометчиво. Он прошел и как ни в чем не бывало сел на свое место. И когда минуту-другую спустя вернулась Лена, Иван Антонович даже виду не подал, что обижен; он услужливо пододвинул ей стул, когда она садилась, и, чтобы лишний раз подчеркнуть свою вежливость, предложил ей вина.
«Нет, нет! – она закрыла ладонью рюмку. – Я и так пьяна, милый. Если ты не обижен, то возьми теперь меня под руку и отвези домой».
Он так и сделал: взял ее под руку, и они, не попрощавшись ни с кем, ушли с вечера. В пути, пока шли до метро, Лена все пыталась заговорить с ним. «А правда, Владислав Владимирович хорошо читал?» – спрашивала она. Иван Антонович молчал. Даже не процедил сквозь зубы «да», даже головой не кивнул. Она не отступалась, пытаясь вызвать его на разговор. «Как он постарел – встретила бы на улице, ни за что не узнала бы…» И, потеряв всякое терпение, добавляла совсем жестоко: «Какие все-таки вы, мужики, трусы! Обратил внимание, как он испугался, когда я сказала: „Любовь! Любовь!“».
После этих слов промолчать, не высказать своего отношения к случившемуся было очень трудно. Однако Иван Антонович промолчал. Он молчал всю дорогу; молчал и дома, пока пили чай и укладывались спать. Лена тоже молчала, не пытаясь больше вызвать его на откровенность. Она слишком хорошо знала характер мужа, его принципы. А принципы его состояли, между прочим, в том, что он очень оберегал свое мужское достоинство. Иван Антонович считал, что мужская гордость в том и состоит, чтобы никогда не расспрашивать любимую женщину о ее прошлом и не унижать ни ее, ни себя излишними подозрениями. И хоть злился он неимоверно – и в дороге, и дома за чаем, и хоть горел желанием выпытать у жены все подробности ее отношений с Мценским, но, верный своим принципам, Иван Антонович сдержался. А когда он сдерживал себя, то был подчеркнуто вежлив, но непроницаем и молчалив.
Лена, конечно, знала об этом: о том, что он мучается, страдает, и ей, наверно, хотелось, чтобы он хоть раз в жизни вышел из себя, ну, накричал бы на нее, что ли… Но Иван Антонович был ровен, учтив и холоден, как брусчатка мостовой.
И она погасла…
Постелив себе на тахте – слева, за дверью, Лена легла в постель и, щелкнув выключателем, проговорила со вздохом: «О господи! И сколько же у меня, глупой девки, было переживаний из-за этого крашенного хной столба!»
11
Теперь, отгадав того, кто скрывался за инициалами «В. В.», Иван Антонович: стал поспешно листать страницы, отыскивая записи, в которых инициалы эти чаще встречались. То есть их и искать-то не требовалось: каждая запись была о нем. Но все как-то отрывочно, бегло. И только перевернув несколько страничек, он наткнулся наконец на длиннющую запись и стал читать.
«2 декабря. Старая эта карга, видать, догадалась, что я неравнодушна к В. В. Он почему-то не появлялся дня три, а я буквально не находила себе места. Прибежала из института, поела, Н. К. и говорит: „Звонил В. В. Он пишет статью для журнала, но у него не оказалось под рукой книги Станиславского. Не сочти за труд – отвези, пожалуйста“. – „Пусть сам приедет, если ему надо“. – „Он на даче, и ему не хочется выбираться в город. Кстати, и ты развеешься немного, а то, гляжу, хандра тебя точит“. – „Точит!“ – хотелось показать старухе язык.
Пожала плечами, изображая безразличие, а сама с радостью, конечно!
Стала собираться, глянула на руки – ужас! Побежала к маникюрше. Та покачала головой: „Вы что это изгрызли все ногти?!“ – „Ногти! Хорошо, что не откусила пальцы“, – думаю.
Пока ехала – почти совсем стемнело. Тропинка к поселку узенькая – народу ходит мало. Звоню – в ответ собачий лай. „Проходите, проходите! Рекс, на место! Не бойтесь, он не кусается“. Вежливый. „Извините! Сюда, пожалуйста. Как я рад, что вижу вас! Что Н. К.? Здорова? Слава богу! Она чудеснейшая женщина“.
Кабинет. Тахта, изразцовая печь, портрет Станиславского с дарственной надписью. Стрепетова в черном. Копия. Во весь простенок. Возле тахты – медвежья шкура; на шкуре лежит Рекс. Пес очаровательный, с задумчивыми глазами, качаловско-есенинский.
„Вот книга“. – „Спасибо, спасибо!“ Взял, положил с краю стола. Поглядел внимательно. „Лена, вам кто-нибудь говорил, что у вас замечательная форма рук?“ – „Нет“. – „Ну что вы! Молодые люди смотрят обычно не на то, на что надо смотреть. У вас же замечательные руки“. Коснулся. „О, да они у вас как ледышки! Извините, извините… Мы сейчас сообразим чаю“. Кухня. Кастрюли, чашки, чайник. „Я вам мало положил сахару. Если любите очень сладкий, добавляйте сами“. – „Нет, не люблю сладкий“. – „А кто за вами ухаживает?“ – „Никто“. Безо всякого юмора: „За мной тоже. Хоть у меня есть сын и жена, но меня никто никогда не любил. Будете пить еще?“ – „Нет, спасибо“.
Снова изразцовая печь. Дрова трещат. „Ну как – теперь отогрелись? Ну-ка, дайте сюда, ваши руки“. Привлек.
Абсолютное спокойствие. Амортизация тела и души. Я умерла.
„Рекс, на место!“
Трещат дрова. Я возле печки; он – у стола.
„Статья для журнала – это так, однодневка. Вот годиков этак через десять уйду я совсем из театра и засяду за мемуары. И мир узнает, что в пашем театре был не только Станиславский. Правда, у него система. Но зато у меня – опыт. Я напишу три тома воспоминаний: „Моя жизнь и работа в театре“, „Кино“ и особо – „Мои встречи с великими современниками“. Я на все кремлевские концерты приглашен… Я Горькому читал…“
Поздно уже, пора бы уходить, а я все сижу и слушаю. Наконец собралась с духом, встала. „Я провожу вас“, – сказал и ушел в соседнюю комнату – переодеваться.
Он ушел переодеваться, а я стою, прижалась щекой к теплой печке и думаю: „Никуда я отсюда не уйду! Вернется – скажу ему, что я не могу уйти отсюда, не могу! Я хочу здесь остаться. Быть его рабом, вторым Рексом, помогать ему. Мне страшно возвращаться обратно, жутко…“ Не помню, сколько времени стояла. Сердце колотилось, вот-вот выскочит из груди. Отчаяние, ужас, надежда – все смешалось во мне. Куда же это я пойду одна? Там холодно, темно; там лес, паровозные гудки, чужие лица.
Умная собака смотрит на меня не моргая. Даже ушами не шевелит. Она все понимает.
Вошел В. В.: „Ну-с, пойдемте, я готов!“
Он ничего не понял…»
«Рекс, на место!..» – «Не уйду!..» Иван Антонович пошевелил губами, повторяя про себя эти слова. «Да она была девушка решительная, – подумал Иван Антонович. – Она и со мной обошлась так же. Ведь, по сути, благодаря ее решительности я и женился на ней».
Иван Антонович отложил дневник и полежал минуту-другую с закрытыми глазами, вспоминая…
Сразу же после окончания института его направили в областную контору водного хозяйства. Контора ютилась в подвале старинного особняка на Литейном; даже днем можно было работать только при электрическом освещении. Многие институтские друзья завидовали: остался в Питере, на интересной работе. Чего еще человеку надо? Но сам-то он был недоволен. Не было размаха. Чертил какие-то осушительные каналы для торфяных предприятий да крохотные коллекторы для узбекских кишлаков. Иван Антонович считал, что эти три года, что просидел в темном подвале «Облводхоза», были самыми бесцветными в его жизни. Если бы не любовь Шурочки Черепниной, то и вспомнить об этих годах было нечего.
Шурочка Черепнина пришла в контору на второй год его сидения в подвале. Она окончила мелиоративный техникум и была очень молода и смазлива. Как и большинство смазливых девушек, она не засиделась при матери. В девятнадцать лет была уже замужем. Иван Антонович, хоть к тому времени он и знал, что такое женщины, однако не устоял, поддался соблазну и увлекся Шурочкой, да настолько, что не мог остановиться вовремя. Кончилось дело скандалом – Шурочка ушла от мужа. Иван Антонович, сбитый с толку ее ласками, готов был пойти на все: он готов был даже жениться на ней и привести ее к себе, на Захарьевскую. Однако Шурочка воспротивилась. Она считала, что любовью лучше заниматься на берегу моря, под Петергофом, чем в комнате на Захарьевской, где, как в общежитии, рядами стояли койки отца, Ивана и его братьев. Временно Шурочка поселилась у своей матери. На работе она была весела, щебетала и прыгала, как пташка, а вечером, когда Иван Антонович провожал ее, изводила слезами и укорами. Шурочка научила его всем тонкостям любви, о существовании которых он даже и не подозревал в свои двадцать шесть лет: ласке, лести, обману.
Наступила зима; надо было снимать квартиру, по Иван Антонович, напуганный навалившимися заботами, съедаемый ревностью, все тянул, все медлил. Кончилось тем, что Шурочка «наставила ему рога», выйдя замуж за начальника конторы инженера Кугеля, бросившего из-за нее жену с двумя детьми.
Шурочка сразу пополнела, похорошела, стала еще ярче одеваться; видеть ее такой вызывающе счастливой было для Ивана Антоновича каждодневной пыткой. Он уже серьезно подумывал о другой работе, когда однажды в Москве, на большом совещании по мелиорации, встретил Федю Векшина, товарища по институту, парня оборотистого и доброго. Они обнялись по-дружески, как и полагается однокашникам, и Федя, который работал в одном из московских проектных институтов, стал расспрашивать Ивана Антоновича о Ленинграде, о друзьях – кто да где? После совещания Векшин затащил его к себе домой – Федя только что женился, получил комнату, и ему хотелось похвастаться своим благополучием. Выпили, разговорились; в порыве откровенности, что случалось с ним очень редко, Иван Антонович рассказал Феде о своем романе с Шурочкой и связанных с ее изменой переживаниях. «Знаешь что, давай-ка попробуем вытащить тебя в Москву! – сказал Векшин. – Чего тебе сидеть в этой водхозовской дыре? Завтра же пойдем с тобой к Мезенцеву. Я думаю, что Лев Аркадьевич все уладит».
Иван Антонович задержался дня на два, просрочив время, отведенное ему на командировку, но все-таки встретился с Мезенцевым. До этого они мало знали друг друга– Лев Аркадьевич окончил политехнический года на три раньше. Проектный институт, где Мезенцев руководил ведущим отделом, только что набирал силы. Велись подготовительные работы на трассе Большого Ферганского канала; шли усиленные поиски створов для будущих гидроузлов на Волге. Одним словом, Мезенцеву нужны были толковые инженеры. Они договорились быстро. Тогда еще не требовалось специального решения директивных организаций для прописки нового гражданина столицы; одного приказа Мезенцева было достаточно, чтобы стать москвичом. Некоторая заминка произошла, правда, когда заговорили о квартире. Но и тут все обошлось: строители готовили к сдаче новый жилой дом для сотрудников института, и Мезенцев пообещал выкроить в этом доме комнату и для Ивана Антоновича.
С тех пор прошло более тридцати лет. И хотя за эти годы случалось всякое: были и огорчения, и споры, – но Иван Антонович навсегда остался благодарен Мезенцеву и служил ему верой и правдой.
Тут, в Москве, Иван Антонович впервые почувствовал себя человеком. Ему дали комнату – правда, небольшую, с одним окном, зато в малонаселенной квартире. Теперь он мог собирать книги, приглашать друзей.
Он почувствовал себя человеком еще и потому, что с ним считались: посылали на важные рекогносцировки и изыскания, доверяли выбор площадок для сложных объектов.
И наконец (и это тоже он считал своим большим счастьем), тут он встретил Лену…
Иван Антонович не мог вспомнить, когда он встретил ее впервые. Помнит только, как однажды их группа проектировала Ферганский канал и вдруг от них срочно потребовали чертежи намеченных вариантов трассы для «верха», или, как тогда говорили, для «хозяина». Группа Мезенцева и топографы работали всю ночь. И тогда-то, той ночью, он ее и увидел. Часа в четыре утра, когда все уже чертовски устали, она пришла в отдел, чтобы взять для копирования очередной лист участка трассы. До этого листы постоянно забирала Кира Худякова – тщедушная девчушка, конопатая, остроносая; ее звали в шутку Кира-воробушек. Она и в самом деле была серенькая и безобидная, как воробей.
И вдруг явилась новенькая: «Иван Антонович, ну как – готово?» Иван Антонович еще не успел сверить размеры, проставленные на кальке чертежницей, и очень спешил, и даже головы не оторвал от чертежной доски. Лена как ни в чем не бывало села на табурет напротив его стола и спокойно наблюдала за ним, пока он работал. Ей, знать, наскучило сидеть молча, без дела, и она подшутила над его усердием. «Иван Антонович, осторожней, язык не откусите!»– сказала она и прыснула со смеху. Он глянул из-за края доски, чуть-чуть приподнятой для удобства работы, и увидел только ее глаза: серые и очень-очень большие. Большие-большие глаза на усталом, осунувшемся от бессонницы личике. Он задержал на этом личике свой взгляд и снова склонился над доской.
«Был такой случай, – отозвался вместо Теплова Андрей Ольховский. – Откусил. Глянул раз в корзину, а там чья-то половина языка валяется: „Иван – ты что?“ А он от усердия даже не заметил».
Подшучивая, Ольховский принялся всячески восхвалять Ивана Антоновича. «Наш Теплов работает за десятерых. Не пьет. Не курит. Женщин не любит».
«Такие, видно, попадались ему женщины», – сказала Лена спокойно и не по-девичьи серьезно.