Текст книги "Встреча на деревенской улице"
Автор книги: Сергей Воронин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
ПУТЕШЕСТВЕННИК
Никогда не отдыхал. Всю жизнь работал. Даже по выходным. Деньги были нужны. Нет, не на хлеб. А так, чтоб чего-то еще купить. И вдруг понял – хорошо ничего не делать. Сидеть у калитки, глядеть, как мимо проходят люди. По шоссе. Туда – сюда. До этого некогда было глядеть, кто как ходит, куда идет. А теперь все на виду. Вон Петр идет. Что-то тащит в сумке. Рука оттянута. Тяжело.
– Здорово, Петр!
– Здорово! – Но не остановился. – Отдыхаешь? – спросил на ходу.
– Ага. Сижу вот, гляжу.
– Ну-ну...
Ушел.
Вон соседка, Настасья, вывела телка. Забила колышек, навязала веревку. Пасется бычок. Когда ж это она успела им обзавестись?.. А чего ей бычок, телку бы складнее.
– Здорово, Настасья!
– Здравствуй, коли не шутишь. Чего расселся-то?
– Да вот отдыхаю. Чего это бычком-то обзавелась, а не телкой?
– А куда мне телку-то? Хватит, и так намаялась с коровой. А бычка за лето выращу, на мясо сдам государству, вот тебе и денежка. Что-ничто, а рублей за шестьсот сдам. Так-то, Иван Михайлыч.
«Смотри ты, – удивился Иван Михайлыч, – и то дело баба придумала. Молодца!» Но идеей не увлекся. Сидел, глядел на все, что было перед глазами. Сначала не думал, а потом стал думать о том, как жил, что повидал за прожитые годы, и, перебирая в памяти многое, пришел к выводу, что ничего особенного и не повидал. Все работал и работал, махал топором и махал, то стесывая бревна, то вырубая «лапу» или вгоняя окосячку. И не успевал кончить одно, как наваливалось другое. И опять махал и махал, без перекура, потому что не курил. Тюк, тюк! Тюк-тюк! Тюк-тюк! И все радовался, что деньга идет. А где она, деньга-то? В гарнитур вбита, будто он так уж и нужен. В телевизор, перед которым не раз сидя засыпал от усталости. В холодильник, который без надобности стоит даже и летом, потому что много ли надо на двоих той же еды, хоть и мяса. А еще куда вбуханы денежки? В одежонку, что ли? Так ведь не ахти какая одежонка что у него, что у Пелагеи, не лучше, чем у иных.
Во, Васька подошел к автобусу. В шляпе, в нейлоновой курточке. А мужику за сорок. Чего это он так вырядился? Куда это собрался-то?
– Ты куда, Василий? – никогда раньше не интересовался, а тут не утерпел.
– На Кудыкину гору! – отрывисто крикнул Васька и легко вскочил в подошедший автобус.
«Какие-то дела, видно, у него... Свой интерес», – подумал Иван Михайлыч и снова стал думать о том, что за работой не видал жизни. А жизнь, она ведь не только в работе. Вон сколько всего на земле: и леса, и горы, и реки, и моря, и степи. Все человеку. Значит, и ему. А он-то ничего и не повидал. Все с топором, тюк да тюк. Видал деревья-то больше в бревнах, а не в лесу. А ведь они шумят на ветру...
– Здравствуй, дядя Иван!
– Здорово, Володя! – ответил Иван Михайлыч, провожая взглядом соседского паренька. И когда успел вымахать? Давно ли видал в коляске, одни щеки торчали, а теперь, поди-ка, скоро и в армию. Летит времечко, летит. Пятьдесят годков уж отмеряно. Впереди горушка-то куда меньше, а все чего-то карабкаюсь, будто невидаль какую увижу с нее. А чего увижу? То, что и всю свою жизнь видел. Дальше поселка нос не совал. А мир-то велик. Вон чего другой раз показывают по телевизору. Каких стран и народов только нет. Это ж уму непостижимо, какое количество! Вот походить, повидать бы, поглядеть на другие места. А то ведь этак и жизнь до крайнего часа дойдет и ничего не увидишь. А тут, только выйди за поселок, и вот тебе новое. Шагай и шагай, а оно все будет тебе открываться и открываться. И конца-края нет новому-то...
Иван Михайлыч перевел взгляд за крыши домов, в сторону далекого лесистого холма. И ему представилось, как он шагает по дороге. За плечами у него легкая сумка, можно и рюкзачок, как у туристов. В руке палка. Повеселее с ней-то. Дорога перед ним длинная, без конца. И он шагает и шагает. Можно куда хошь уйти. На Урал или Волгу. А то и в Сибирь махнуть. Сибирь-то, она большая. И рек там не перечесть. Хорошо идти берегом. Костерок развести. Можно шалаш сделать и пожить сколь захочется. А потом опять шагай дальше...
От таких непривычных дум Иван Михайлыч разволновался. Почувствовал, как в груди защемило, от радости ли или от тревоги, но стало приятно.
Из дома вышла жена с миской кормить кур, но он хоть и увидел ее, но не подумал о ней. Она как-то не входила в его мечты. А Пелагея Дмитриевна, заметив его сидящим на лавке у калитки, чего с ним никогда не случалось, – чтобы он сидел и ничего не делал! – медленно подошла к нему и с тревогой стала всматриваться.
– Чего сидишь-то? – спросила она.
– А ничего.
– Уж не заболел ли?
На это Иван Михайлыч ничего не ответил.
– Чего молчишь-то?
– Иди. Думаю...
– Господи, – растерянно прошептала Пелагея и тихо отошла. – Может, за «маленькой» сходить? – спросила у крыльца.
Не ответил. Он даже и не слышал. Ему нравилось пребывать в своем только что им самим созданном мире. Он уже видел степи – они медленно проплывали перед его взором, видел дремучие леса, быстрые, широкие реки, высокие до неба горы – но, что бы он ни видел, ничто не заслоняло дороги. Она так и вилась перед ним, то открываясь до самой дали, то сворачивая вправо или влево. Видя все это, он не задумывался, откуда оно приходит, но видения природы все четче и четче и все заманчивее вставали перед ним, и он, уже не замечая, погруженный в свои мечтания, улыбался, негромко разговаривал сам с собой, шевелил руками.
Это заметила Настасья. Пришла, чтобы привязать бычка на новом месте. Вгляделась и ахнула. Иван Михайлыч говорил сам с собой, кому-то улыбался, шевелил согнутыми пальцами крупных, почерневших от ветров и солнца рук.
– Матушки мои! – тихо воскликнула Настасья и боком-боком подалась к задней калитке шатровского дома. Вбежала во двор и замахала рукой, подзывая к себе Пелагею.
– Чего ты? – подбежала та.
– Глянь, чего с Иваном-то деется! С кем-то все говорит, лыбится, пальцами перебирает, а никого с ним нет... Ведь он тронулся, Палаша, вот тебе крест святой, тронулся... Ты глянь, глянь со стороны-то... – и потянула Пелагею за собой на поляну. И оттуда стали обе глядеть на Ивана Михайлыча. А он в это время видел себя на дороге, и перед ним открывался бесконечный простор и впереди и по сторонам. И тут Иван Михайлыч повел рукой и вправо и влево, как бы показывая этот простор, и неожиданно увидал перед собой плачущую Пелагею и за нею перепуганную Настасью.
– Чего вы? – встрепенулся он.
Пелагея всхлипнула, а Настасья, сложив на груди руки комочком, жалостливо сказала:
– А ведь ты больной, Иван Михайлыч... как есть больной.
– С чего ты взяла-то? – резко вскрикнул Иван Михайлыч. – А ты чего нюни распустила? Чего вы уставились-то на меня?
Они тихо отошли от него.
Иван Михайлыч плюнул с досады и попытался снова войти в прежнее мечтательное состояние, но оно, как сон, уже не вернулось. Его словно тряпкой стерли. Посидев еще немного, он встал и направился в сарай.
Через некоторое время оттуда стало доноситься: «Тюк-тюк! Тюк-тюк! Тюк-тюк!»
1976
ОТЦВЕЛИ УЖ ДАВНО ХРИЗАНТЕМЫ В САДУ...
У Галькиных соседей Ивакиных поселились новые дачники. В этом ничего удивительного не было. Каждый год Ивакины сдавали дом горожанам, а сами жили в летнем пристрое. Но на этот раз дачники попались на других непохожие. Те, другие, были в основном бабушки с внуками и – наездами – родители ребятни. Эти же двое целыми днями бездельничали, загорали на надувных матрацах, ходили по участку в шортах, и часто с их стороны доносилась до Гальки негромкая музыка. Поначалу Галька думала, что это играет транзистор, но однажды, приглядевшись, увидела в руках дачницы маленький магнитофон. Чтобы лучше слышать, Галька подошла вплотную к забору, будто чего-то делая там, повернула ухо к магнитофону.
Женский голос пел грустный романс о любви, о том, что в саду отцвели хризантемы. Что такое хризантемы, Галька не знала несмотря на свои тридцать пять лет. Конечно, догадывалась – цветы, коли отцвели, но какие? От грустного голоса и светлых печальных слов ей стало тоскливо, до того тоскливо, что сами собой навернулись слезы и в голову полезли разные невеселые мысли. И прежде всего о Пашке, о своем муже, пьянице и дебошире. Он пил много и безобразно, и, пьяный, придирался к ней и часто бил. И хоть было бы за что, а то так, к любому слову прицепится и начнет бить. Другой раз и ногами. А наутро ничего не помнит, просит прощенья, клянется больше не пить. Поначалу Галька совестила его, прощала, но со временем перестала, поняла – бесполезно. Да как-то и свыклась, только, если уж очень начинал пускать в ход кулаки, убегала к соседям. Но это в зимнее время. Летом же Ивакины из-за дачников не пускали ее, и тогда она пряталась в дровяном сарае, отчего Пашка еще больше зверел.
Помнила она его ловким парнем, только что вернувшимся со службы в армии. Был он тогда тоненький, прямой, с ясным взглядом. Она сама набилась на знакомство с ним – ночами не спала, так он понравился ей, – и не прошло нескольких месяцев, как сыграли свадьбу. Женившись, Пашка по-прежнему дружил с ребятами, приходил запоздно, другой раз и пьяный, и, если Галинка начинала его укорять, раздражался, махал руками. Она плакала. И это его еще больше взвинчивало.
– Замолчи, куля! – кричал он на Галинку.
Тогда еще жива была бабка. Вместе с матерью они напускались на Пашку, он кричал на них, уходил, хлопая дверью так, что в буфете валилась посуда.
– Только подумать, какого отхватила, – ворчала бабка, – это внучка-то комиссара...
– Он только выпивши плохой, а так хороший, – плача, защищала Пашку Галинка.
– Выпивши! А твой дед маковой росинки в рот не брал. Всем бойцам был примером.
Про деда Галина знала, что он погиб в гражданскую войну. Если бы жив остался, то теперь ему было бы всего семьдесят пять лет. Не так уж и много. Другие дольше живут. Но расстреляли его беляки, а до этого пытали так, что товарищи его, когда отбили Воронеж, еле узнали.
Все рассказы про деда Галина знала, но они как-то мало ее задевали. Не укладывалось у нее в сознании, что у нее такой знаменитый дед. И если она пыталась представить его себе, то всегда являлся он несущимся во весь опор на коне, с шашкой или развернутым знаменем. Такой, как на экране телевизора или в кино.
– Такого ли мужа достойна внучка комиссара?
– А что, другие-то мужики лучше, что ли? – с вызовом говорила Галина уже много позже, когда примирилась с тем, что Пашка взял себе за правило пить в любой день и на свои и на чужие. – На кого ни посмотри в нашем поселке, не лучше.
– А ты в другое место езжай, хоть и в город...
– И в другом не лучше.
– Ну как знаешь, как знаешь... – вздыхала бабка.
Умирая, она подозвала Галину к себе.
– Не забывай, комиссарова внучка ты...
Хотела ей ответить Галина: «А что проку-то?» – но пожалела старуху. А потом призадумалась, и верно – что проку? У деда была своя жизнь. У матери своя – тоже овдовела, как и бабка, молодой. В последнюю войну погиб отец. У нее, Галинки, своя. Каждый по-своему мучается. А Пашка что ж, Пашка как и все – не хуже, не лучше. Другой раз еще и ласковый, дурной становится, только когда перепьет. А так ничего. А что спьяну дерется, так уходить надо, не попадаться на глаза.
– Где шлялась, куля! – хрипел он утром, поводя на нее диким глазом. У него трещала башка от разной выпитой дряни, и самое лучшее, если бы Галька дала ему опохмелиться, но Галька знала – только поднеси, он тут же снова загуляет. А когда гуляет несколько дней кряду, то становится совсем диким. Тогда уж и ногами бьет, если вовремя не увернуться. Мать Гальки, когда еще жила с ними, ввязывалась в драку, хватала зятя за руки, кричала, звала на помощь, как-то даже заявила в милицию, и Пашку посадили за хулиганство на пятнадцать суток, но от этого матери стало только хуже. И Пашка и Галька кричали на нее, чтоб не лезла в их дела, и мать уехала к старшему сыну в Архангельск и даже писем не слала. Как там она, что? Но Галька и не думала об этом. Кто знает, будь у них ребенок, Пашка, может, и остепенился бы, но детей у нее не было и не могло быть, и повинен в этом сам Пашка – бил ее ногами в живот.
И в это воскресное утро он был тяжел. Всю ночь метался по постели, кричал, и еще с вечера Галька ушла в сарай и заперлась на засов. Там и переночевала.
– Опять шлялась, куля! – сразу же накинулся на нее Пашка, как только она вошла в дом. Это было у него уже вроде самообороны. Только упусти момент, Галька начнет свое, и тут ему будет до тошноты худо. И, чтобы не видеть ее скорбных глаз, чтобы умотала она куда-нибудь, а он мог взять хоть подушку, что ли, загнать на опохмелку, Пашка замахнулся. Но Галька не успела увернуться. И так получилось неудачно, что удар пришелся по лицу, по глазу, и в какую-то минуту глаз затек багровым набухом.
Галька закричала и кинулась вон из дому, но запнулась у порога и, ныряя, выметнулась наружу.
На улице или во дворе она всегда себя сдерживала. Не хотела привлекать внимания чужих. Помочь не помогут, а ославят, да еще в милицию или поселковый Совет сообщат. Она быстро пошла в сад-огород, уткнулась в ствол яблони и тихо заплакала, больше по привычке, чем жалея себя или жалуясь на Пашку. Плакала то всхлипывая, то прерывисто вздыхая, растирая ладонью слезы у подбитого глаза. Он уже весь заплыл, так что глядела она только одним. Плакала и вначале не замечала тихой музыки, идущей от соседей. Услышала и тогда поискала щелку в плотном дощатом заборе, и увидала лежавших на резиновых матрацах дачников. Меж ними стоял маленький, не больше ладошки, магнитофон, из которого доносилась песня на каком-то непонятном языке. Дачники, похоже, и не слушали ее, говорили о чем-то своем вполголоса. Галька придвинулась плотнее к забору, чтобы получше их разглядеть. И увидала его, молодого мужика лет тридцати, рыжего, с густой, как ржавая пена, шерстью на груди. Такой она еще ни у кого не видала, у Пашки грудь была голая. Рыжий лежал на спине, с черными очками на носу, в узких красивых плавках. Он лежал на зеленом матраце, она, раскинувшись, на красном – чернявая, тонкая, тоже в очках, только очки у нее были большие, чуть не во все лицо, с выпуклыми синими стеклами. Они о чем-то говорили и негромко смеялись. Галька все с большим любопытством смотрела на них. Они были для нее как люди из совершенно иного мира, как если бы иностранцы...
«Отцвели уж давно хризантемы в саду...» – неожиданно донесся до Гальки грустный голос тоскующей женщины. И сразу словно большой мягкой рукой сжало ей сердце, и тут же навалилась такая щемящая боль и горькая обида, что Галька чуть не задохнулась от слез. Не умея ни понять, ни объяснить, что это с ней происходит, когда поет эту песню одинокая женщина, Галька стала обессиленно никнуть к земле, чувствуя, как ей становится все тяжелее. Так тяжело, что хоть рви на себе волосы, ори диким криком, беги не зная куда – то ли за помощью, то ли за смертью. Она уткнулась лицом в землю, пахнущую лежалым листом, сырыми травами, и забилась в неслышном плаче, тоскливо сознавая только одно – свою погибель.
А от соседей, под их негромкий разговор, с печалью доносилось: «Отцвели уж давно хризантемы в саду...»
1976
БЕЗДОМНЫЙ
Он толкнул носом дверь и вошел, небрежно пошевеливая хвостом. На меня не посмотрел, не взглянул и на жену, только на мгновение задержал взгляд на шестилетнем внуке.
– Да, – сказал он, – хорошенького человека вы воспитываете. Что же это он швыряется в прохожих собак камнями?
– Я пошутил, – тут же сказал внук.
– Хороши шутки – обижать ни в чем не повинных собак. У меня до сих пор ноет плечо.
Он прошел по комнате, обнюхал углы. Вид у него был утомленный и нисколько не злой. Но обида, безысходная и горькая, так и тлела в его больших добрых глазах.
– Не понимаю, что за люди, – продолжал он, – бежит собака. Никого не трогает. И вдруг ее камнями. Ни с того ни с сего. Друга человека! И только потому, что он бездомный, друг-то! – Он помолчал, поглядел на меня. – Мой хозяин умер. Знали, наверно, Багрова. У озера его дом. Так он умер. И я остался один. Дом заколотили, а про меня и не подумали. Три дня я не отходил от дома, караулил. Но голод выгнал. И я побежал чего-нибудь перекусить. А он запустил в меня камнем...
– У тебя не осталось от обеда поварешки супа? – спросил я жену. – Покорми его. Да накроши хлеба.
Жена ушла на кухню.
– Как же тебе не стыдно? – сказал я внуку. – Что это, в самом деле, за мерзость – бросать камнем в собаку? Да и вообще в кого бы то ни было.
– А я боялся, она укусит.
– Сначала ты говорил, что пошутил, а теперь уже боялся, что она укусит. Где же правда?
– Вот именно. Такой маленький – и уже врет. Представляю, что из него будет, когда вырастет большим... Главное – беспородный я. Был бы лайкой или пинчером, быстро бы нашелся новый хозяин, а я дворняга. Но разве это дает ему право бросать в меня камни?..
Жена принесла большую миску супа с накрошенным в него хлебом, и пес стал есть. Ел он вначале деликатно, но с каждым глотком стал есть все жаднее и под конец уже вовсю лакал и глотал еду. Еще бы, не ел три дня. Съев все, облизал миску.
– Спасибо, – сказал он и отошел в сторону, к двери. Постоял, опустив голову, о чем-то думая. И сказал: – Я бы с удовольствием остался у вас. Сторожем. Я еще не стар, всего пять лет. Бегать по улицам не люблю. Зря не лаю. И расходов не так уж много на меня, только кормить. Да и то, что останется от обеда. Как, а? – Он поглядел на меня.
– Может, оставим? – сказал я жене.
– А блох в нем нет? – спросила жена.
– Нет, – ответил дворняга. – Я даже не чешусь.
– Пусть останется! – попросил внук. – Я не буду его обижать.
– Да, оставьте меня. Мне некуда идти. Оставьте, пожалуйста!
– Ну, что ж, иди во двор, там у сарая будешь спать, – сказала жена. – Да, как тебя зовут?
– Шарик, – усмехнулся пес и вяло махнул хвостом.
– Ну, иди, Шарик.
– Слушаюсь, – ответил дворняга, открыл дверь и вышел.
На дворе он встретил петуха, тот озабоченно отыскивал в куче мусора еду.
– Это еще кто тут пожаловал? – недовольно забормотал он.
– Здравствуйте, – сказал Шарик, – как видите, пожаловал я.
– Зачем это?
– Охранять дом и хозяйство.
– До сих пор жили безо всякой охраны, и бог миловал. А тут нате, охрана появилась.
– Вы не так поняли, – миролюбиво заметил Шарик, – я вам не принесу беспокойства. Напротив, отныне будете совершенно спокойно спать, не опасаясь ни воров, ни хоря...
– Смешно, будто мы до сих пор не спали спокойно. Нет, мне абсолютно непонятно, зачем вы появились на нашем дворе?
– Я уже сказал: охранять все, что здесь есть, в том числе и вас, петух, с курами и цыплятами.
– Цыплят и без вас прекрасно охраняют наседки. Можете сами убедиться, только подойдите к ним, они вам покажут. А что касается меня и кур, то для меня всякая охрана есть поползновение на личную свободу. Охраняя меня, вы ограничиваете мои действия.
– Ну ладно, время покажет, – не желая ссориться, сказал Шарик и лег на солнцепеке.
После сытного обеда так хорошо было вздремнуть. Сквозь дремоту донеслось из хлева мычание коровы. «Ах вот как, у них и Буренка есть, – подумал он, – что ж, это неплохо». И он вспомнил, как хорошо было у старого хозяина. Там можно было перекинуться словцом с лошадью Буланкой, на которой хозяин развозил хлеб из пекарни по магазинам. Весьма добрая была лошадка, правда несколько туповатая от однообразной работы. Но все же в собеседники годилась. Конечно, куда было интереснее беседовать с Буренкой. Это была умная корова, хотя, надо сказать, ее мысли носили несколько стадный характер. Ну, это и понятно, коли паслись в одном стаде. Большинство ее мыслей принадлежало другим буренкам, и она выдавала их за свои. Впрочем, такое встречается не только среди коров, бывает и у людей. И все же интересно с ней было беседовать. Но уж кто совершенно не годился для бесед, так это боров Яшка. Он только и знал, как бы побольше съесть, готов был день и ночь чавкать, не сознавая того, что, чем больше съест, тем больше будет весить и тем быстрее его зарежут.
Из хлева донеслось негромкое сытое хрюканье. «А-а, оказывается, и у них есть боровок. Ну что ж, надо будет познакомиться. Может, он не такой дурак, как тот Яшка», – и Шарик пошел в хлев. Вежливо поздоровался с коровой.
– Здравствуй, здравствуй! – ответила она, не переставая жевать жвачку.
– Что-то у вас не очень светло, – сказал Шарик, глядя на маленькое оконце, прорезанное в бревенчатой стене.
– Зато зимой тепло, – ответила корова.
– А зачем нам свет-то? – сразу же вскинулся боров. – Без него спокойнее. Ешь и ешь, мимо носа не пронесу, не бойсь!
– Но все же как без света жить...
– Ничего, живем и не тужим. Вон спроси Буренку, каким я за полгода стал. Был от горшка два вершка, как говорит мой хозяин, а теперь – ого! Хозяина и хозяйку сложи, не перевесят меня.
– Я бы на твоем месте не очень радовался. Или ты не знаешь, что ждет тебя, когда ты достигнешь определенного веса?
– А чего меня ждет?
– Да ведь тебя зарежут на мясо.
– Ври больше. Что они – дураки, что ли, чтобы так меня кормить, а потом убивать? Они меня красавцем зовут. Поглядел бы, как хозяйка меня балует едой, а хозяин чешет шею. Если бы хотели зарезать, так не любили бы.
– Зря вы это, – негромко сказала корова Шарику, – зачем его расстраиваете.
– Да ведь он не поверил мне, а если бы поверил, то меньше бы есть стал и подольше бы прожил. Обжоры-то всегда ведь мало живут. Ну бог с ним, а как вы живете?
– Надои за последнее время снизились. Хозяйка недовольна.
– А почему же это?
– С кормами стало трудно. Покос не дают, а сено, сами понимаете, покупать накладно. К тому же вообще у многих хозяев тенденция освобождаться от нашего брата. Молока в магазинах хоть залейся. И масло, и сметана, и творог есть. Зачем хозяйке такую заботу? Ведь со мной много хлопот: и напоить, и накормить, и подстилку сменить, и хлев убрать. А летом с рассветом в стадо выгнать. Так что вот какие дела...
– Да, – в раздумье произнес Шарик. – А что же у вас телочки нет?
– Была в прошлом году, в совхоз продали. А уж в этом году одна...
– Так-так... Ну, желаю всего наилучшего. Отдыхайте спокойно, теперь я у вас во дворе буду сторожем.
– Очень приятно, – сказала корова, – все как-то повеселее. Заходите.
– Спасибо, непременно.
После этого Шарик обошел весь двор, обнюхал углы, пометил их, чтобы другие собаки знали, что он тут хозяин. И лег, время от времени поглядывая то на клуху с цыплятами, то на заносчивого петуха, ревниво охранявшего своих кур.
Но долго ему нежиться не пришлось. Прибежал внук. Стал его гладить, звать на прогулку.
– Нет, нет, – вежливо отказался Шарик. – Я должен быть здесь.
– Да мы только по улице пробежим.
– А по улицам я вообще не бегаю, тем более что улица не для игр.
– Ну как хочешь, только зря. Поносились бы, а?
– Нет, нет... я тут.
Внук убежал, но вскоре вернулся с оравой ребятишек и стал им показывать Шарика.
– Ну и что, – тут же закричали ребята, – какая это собака?
– Вот у меня овчарка!
– А у меня боксер!..
– Да мы знаем его! Это дворняга! Тоже мне собака!
Шарик лежал, чуть прижав уши. Он понимал, надо переждать. Ребятишки долго одним делом не занимаются. Надоест – и убегут. Так оно и вышло. Убежали.
После этого наступила довольно спокойная жизнь. Шарик честно делал свое дело. Правда, с его появлением мало что изменилось во дворе, но все же как бы стало больше порядка. Был сторож.
Так прошло лето. Шарик никуда со двора не отлучался, только один раз хозяин взял его в лес, и то ради внука. Они пошли за грибами, а зачем его прихватили, честно говоря, Шарик не понимал. Но все же с удовольствием побегал по кустам, понюхал разные запахи и усталый и довольный вернулся домой.
Уже к концу августа исчез внук. Накануне он подошел к Шарику, погладил его, дал кусок мяса из супа и сказал, что уезжает к отцу и матери.
– Учиться мне надо, Шарик... учиться. До следующего лета, прощай!
Потом стала осыпаться листва. Ударили заморозки. И однажды из хлева раздался тонкий короткий визг. Шарик уже знал, что это означает, и сидел опустив голову. Он не поднял ее и тогда, когда хозяин вышел из хлева. К Новому году не стало и коровы, – ее свели со двора.
– Прощай! – промычала она Шарику.
Шарик побежал за ней до ворот.
– Всего тебе доброго! – от всего сердца пожелал он.
И вдруг исчез петух. Куры отнеслись к этому спокойно, но Шарику это очень не понравилось. Сразу стало пусто во дворе. И главное – тихо без петушиного крика. А потом одна за другой стали исчезать и куры.
И Шарик остался во дворе один. Правда, его кормили, не обижали. Но ему было как-то не по себе. И однажды он вошел в дом.
– Разрешите? – сказал он, приоткрыв дверь на кухню.
– Да-да, заходи, – ответил хозяин.
Шарик вошел, помялся и, виновато глядя на хозяев, сказал:
– Вы уж не обижайтесь, но я вынужден буду уйти от вас.
– Это почему же? – удивился хозяин.
– Да делать мне у вас больше нечего...
– Ну, это ерунда. Вон в городе сколько собак, и тоже ничего не делают, а их и кормят, и на прогулку выводят, и чистят, и моют. Так что живи.
– Нет, нет... Я так не могу. Я не привык есть даром хлеб. Это уже не жизнь. Так что прощайте! – И Шарик вышел, притворив носом дверь, чтобы не выстудить дом.
На улице заметал ветер. Было холодно.
1976