Текст книги "Встреча на деревенской улице"
Автор книги: Сергей Воронин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
ОХОТНИЧЬЯ СТРАСТЬ
Теперь-то я уж точно знаю, что настоящим охотником никогда не был. И метким стрелком не был. Но скажи мне это в сорок лет, обиделся бы, и довольно крепко. Тогда я шнырял по лесам и болотам с двустволкой шестнадцатого калибра марки «Перно Шуман» и не знал, что такое усталость. И патронташ на двадцать четыре патрона туго обтягивал мой впалый живот. И красиво висел с правого бока зелено-коричневый ягдташ с кистями и крючками, чтобы подвешивать дичь. Мало чего я приносил домой, но видеть дичь видел. И стрелял по ней. Только уж больно неожиданно вылетала она из кустов и быстро исчезала в зарослях. Но все же бывали и удачи.
Однако лучше все по порядку.
Когда-то давным-давно, в юности, я увлекался охотой. В день шестнадцатилетия обзавелся «фроловкой» двадцать восьмого калибра, заряжавшейся четырьмя патронами. Славное оно было, мое первое ружьецо. Из него я убил ласточку и бекаса. Ласточку убил влет. С ней дело было так. Шел я на охоту за утками вместе со своим приятелем и его старшим братом. Шли вечером, полем. Где-то за спиной догорала зорька, а впереди все больше густели сумерки. И над полем в лучах заходящего солнца вовсю носились, прорезали воздух ласточки в погоне за мошкарой.
– А ты умеешь стрелять-то? – усмешливо спросил меня брат приятеля.
Ростом я был невелик, да еще малокалиберное ружьишко, – это, наверно, и вызвало у него такой недоверчивый вопрос.
– А как же! – с вызовом ответил я, еще не зная, к чему приведет мой ответ.
– Ну, если умеешь, попади в ласточку.
Я вскинул ружье и, почти не целясь, выстрелил в пролетавшую мимо. Она упала. Я подбежал, схватил ее и показал ему.
– Смотри ты, вот это да! – ошарашенно поглядел на меня брат моего приятеля.
Я тогда и не знал, что сбить ласточку влет почти невозможно даже опытному стрелку. А тут – я, впервые идущий на охоту.
– Ну-ну, – сказал брат моего приятеля. – Мо-ло-дец... – И поглядел на брата. – Вот как надо стрелять, Вася. Ты-то навряд ли в ласточку попадешь.
– А ты?
– Не знаю...
Я, конечно, был преисполнен чувства напыщенной гордости.
На болоте было несколько небольших озер, скрытых тростниками, и просто лужиц среди кочек, в которых ютились утки. Я там выпустил несколько зарядов по сидящим чиркам, потом стрелял влет. Лупил направо и налево. Израсходовал все патроны и ни одной не убил. А Васька со старшим братом унесли пять штук.
– Чего ж ты ни одной не убил? – спросил меня брат приятеля. В его голосе мне послышались усмешка и пренебрежение.
– Не знаю...
Я и верно не знал. Нажимал на курок, как и в тот раз, когда подбил ласточку, но почему-то мазал. Мне и невдомек было, что попал я в нее чисто случайно. Уж такая, видно, была ее судьба.
Очень обидно было возвращаться пустым домой. Даже не столько обидно, сколько стыдно. Ну-ка, Васька несет трех уток, его брат двух, а у меня ни одной. «Жадюга он, – поглядывая на Ваську, думал я, – нет чтобы дать одну утку, по-товарищески... Им и четырех хватит. А мне бы хоть одну, самую маленькую. Может, еще догадается, даст?» – подходя к поселку, все более скорбно мечтал я. Но нет, не догадался Васька. Он даже и не глядел на меня. Все говорил брату, как это он ловко стрелял да как подбил своих уток...
Потом я не раз ходил на это болото, раным-рано, когда еще туман стоял неподвижно над ним, и застывал, зачарованно слушая, как в этой рассветной тиши просыпаются птицы. Приходил и поздним вечером, но так, чтобы еще можно было различить мушку. Но уток ни утром, ни вечером ни разу не видал. Может, перебили их, может, разогнали. Свою первую неудачную охоту на уток я связал с тем, что ласточек нельзя убивать. И больше уже никогда не стрелял по ним.
Бекаса я убил тоже влет. Был на охоте со своим другом Левой Ведерниковым на Знаменке. Там у нас был свой челн, старенький, но еще ничего, выдерживал нас даже в волну, и не очень уж тек. С Левой мы работали на Адмиралтейском в заклепочном цехе токарями и каждую субботу уезжали на Знаменку охотиться. Другой раз прямо с вечерней смены. Что это была за дивная пора! Всю неделю мы готовились к этому дню. С дробью было туго, так мы сами ее делали – нарезали и катали на сковороде. Порох в то время был только дымный – «медведь». После выстрела не сразу и увидишь, что делается впереди.
После «фроловки» я обзавелся «японкой» – двадцать четвертый калибр. И болотными сапогами я разжился. Правда, они протекали, но об этом знал только я один. У Левы сапоги были простые, до колен, зато ружье у него было двенадцатого калибра, «утятница», с таким длинным стволом, какого я ни тогда, ни позже ни у кого не видал.
Приезжали мы на Знаменку вечером. Не теряя ни минуты, садились в челн и отправлялись по протоке в залив, отталкиваясь длинной пропешкой. Обычно один из нас сидел на носу и время от времени негромко произносил: «Гоп, гоп», если видел впереди силуэты уток. Это для того, чтобы нам не ляпнуть по чужим подсадным. В ответ на наши позывные сидевший в тростниках в своей замаскированной лодке охотник почему-то всегда недовольным голосом отвечал: «Гоп, гоп». И мы с замирающим сердцем, преисполненные священного охотничьего трепета, продвигались дальше в сторону Малого Золотого острова. А то и к Большому Золотому шли и там сидели, затаясь за тростниковым укрытием, слыша в темноте особенно четкое кряканье уток.
У других охотников челны были затянуты парусиной, наподобие крыши, так что под нее можно было забираться и не только спать, не боясь дождя или осеннего холодного ветра, но даже кипятить на примусе чай. У нас же ничего такого не было. Сидели на ветру под дождем. Грели друг друга своими спинами, накрываясь клеенкой. И поэтому ночь тянулась бесконечно. Все было вокруг черно. Только далеко-далеко мерцали, как звезды, портовые огни. Было так нудно и неуютно, что даже не хотелось разговаривать. Но наступал рассвет. И начиналась по всему взморью пальба. Бедные утки всполошенно, одиночками и стаями, проносились то над водой, то забирали в небо. Мы палили, нисколько не заботясь о том, достают их наши заряды или нет. Чертыхались, когда из патронника не вылезали гильзы, проклинали все на свете. И снова палили. И, как всегда, мазали. Но это нас не особенно огорчало. Мы были друг с другом на равных и поэтому неудачи переносили легко и безобидно. Тем более что надеялись свои дела поправить на берегу – стрелять по близкой цели.
Берег был болотистый, кочковатый. На нем водилось изрядно дупелей, турухтанов и бекасов. «Царская дичь!» – восхищенно говорил Левка. И этого было вполне достаточно, чтобы уже пренебрежительно относиться к уткам и воспылать новой надеждой на удачу. Что-что, но надежд у нас всегда хватало. И мы палили со всем азартом восемнадцати лет по вылетающим бекасам, дупелям и турухтанам. И, о чудо! – бекас летит на землю. Еще секунду назад строчил стремительный зигзаг. Я бью – и он упал! Бегу. Боюсь оторвать взгляд от того места, куда он уткнулся. Нашел! Он у меня в руках!
А у Левки лицо начинает темнеть, наливаться тяжелой завистью.
– Какой выстрел!
– Да... ловко ты его... – это Левка, друг мой, раздавленный моей удачей. – Только больно он маловат...
– Ну да, почему же?
Я растягиваю бекасу крылья. Ого, какой большой! Но крылья сжимаются, когда я кладу его на ладонь. Да, он маленький, не больше детского кулачка. И все же бекас.
– Царская дичь! – говорю я. И снова растягиваю, крылья, и в таком виде привешиваю к ягдташу. И радости и гордости нет конца. Я каждую минуту проверяю и взглядом и рукой – тут ли он? Не потерял ли я его, моего первого (теперь уже можно сказать – и последнего!) бекаса?
Я думал, дома будет ликование. Еще бы, первая дичь, добытая мной, да еще какая! Но мама и смотреть не стала на окровавленный смятый комочек. А отец с укором сказал:
– Зачем же ты убил, Сереженька? – взял бекаса и захоронил где-то во дворе.
«Японку» сменила одностволка шестнадцатого калибра. Это когда я уже ехал в свою первую изыскательскую экспедицию в дальневосточную тайгу. Кроме ружья у меня были трубка с прямым мундштуком, капитанский табак, отрастающие бакенбарды и, конечно, ястребиный взгляд. Я сам себе нравился!
Как-то во время продвижения по таежной реке Амгуни к началу участка мы остановились полдничать на песчаной кривой косе. Ружье у меня всегда лежало в лодке наготове поверх поклажи, чтобы схватить его и выпустить заряд по цели. Каждую минуту я ждал зверя или птицу. На то и дикий край, где еще не ступала нога человека! И вот из-за кривуна летят две утки. Летят прямо на нас. На наш бивак. И геологиня – самая красивая во всей экспедиции, а может, и во всем мире, потому что очень нравилась мне – говорит громко, с вызовом, при всех изыскателях, а их было с полсотни:
– Если охотник, так стреляй!
Я хватаю ружье, вскидываю, бью наугад, – потому что я тогда еще не умел бить влет. И, как в легендах о бароне Мюнхгаузене, утка падает к ногам моей геологини. (Может, это и определило окончательно и мою и ее судьбу. Она стала моей женой.) Все потрясены, глядят на меня как на сказочного героя. Ведь надо же так ловко: бах! – и утка на земле. Ко мне подходит старший техник Всеволод Леманов и говорит:
– Сережа, давайте договоримся. Вы будете добывать дичь, мы будем по счетам оплачивать ее вам.
Жадным я не был, но, черт побери, почему бы мне не подработать еще и охотой? Эту утку я отдаю бесплатно на итээровский котел, а другие, которых я настреляю, пойдут уже по счетам. Мечты одна заманчивее другой мелькают у меня в голове. Горы уток набиты мною... масса денег... Но в дальнейшем, как я ни старался, больше ни одной утки не убил. Почему? А этого никто не знает. И я не знаю. Старался, да еще как! Но не получалось. И патронов не жалел, а вот не выходило. Зато как-то подстрелил двух рябчиков. И опять Леманов полез ко мне со своими счетами, и опять я сглупил – согласился. И, конечно, больше ни одного рябчика не убил. Кончилась моя охота в тайге тем, что я продал ружье одному рабочему со всеми боеприпасами, патронташем и ягдташем. Правда, ягдташ работяга не хотел покупать. Он вертел его и так и этак, рассматривая, как диковину. «Зачем он мне? – бурчал он. – Надо, так я птицу и в мешок суну». Но я сказал – иначе не продам ружье, если он не купит со всеми причиндалами, и работяга, вздыхая, купил и ягдташ. И в тот же вечер от костра рабочих потянуло вкусным запахом вареной дичи, в то время как мы, итээровцы, ели пресные лепешки с консервами.
Как пишут в романах – время шло. И вот наступило то мирное, послевоенное затишье, когда можно было подумать и о себе. Стал я писать роман. Написал. Появились у меня деньги, и купил я ружье «Перно Шуман», то самое, о котором говорил в начале рассказа. Двустволка, с пистолетной ложей, с тонкой, прямо девичьей шейкой. Я мог бы запросто выходить с таким ружьем на дуэль. Легко держал его на вытянутой руке, и она не дрожала. Ну и, конечно, опять патронташ и сумка для дичи. И я крадусь к краю поляны. Там на ветках березняка сидит тетеревиный выводок. Это было на Карельском перешейке, на высоком мысу, охваченном быстрыми водами Суванта-ярви.
Бью! И на земле кувыркается, хлопает крыльями молодой тетерев. Первый в моей жизни тетерев. Я бросаюсь на него. Вонзаюсь пальцами, словно боюсь, что он улетит. Сую в ягдташ, заталкиваю на самое дно. И только после этого перевожу дыхание. Сердце бьет ударов двести в минуту, не меньше. Радости нет конца. Но уж так, видно, устроен мир, что радость в чистом виде, да еще надолго, никогда не приходит. Как с неба сваливается человек, и не какой-нибудь, а егерь, и требует путевку, А ее у меня нет и никогда не было. Охотничий билет есть, а путевки нет. Начинается разговор. С его стороны крупный, с моей – мелкий. Он мне одно, я ему другое. Он мне грозит штрафом, я прошу прощения. Он не хочет прощать. Но я настойчиво заверяю его, что больше так делать не буду. Он требует деньги. А у меня их нет. Он тянет руку к моему ружью. Хочет ухватить его за тонкую девичью шейку... И вдруг гроза! С громом, с ливнем! И мы бежим в укрытие, в землянку. В ту пору их было много после войны, полуобвалившихся, с лягушками на земляном полу, с запахом тления и плесени. Снаружи вовсю хлещет ливень, а нам хорошо. Егерь хлопает себя по карманам. Во рту у него папироса. Но спичек нет. Зато спички есть у меня. Сидим, курим. Говорим о том о сем. И ему как-то уже неудобно снова заводите разговор о штрафе. А я, конечно, помалкиваю. И к концу грозы мы уже друзья.
– Но путевочку-то все же возьми, – говорит он. – Нехорошо.
– Это верно... Возьму, – обещаю я.
Но уже конец августа. Дочке пора в школу собираться. Так что можно в оставшиеся дни и не охотиться. Проживем на молоке да на молодой картошке. Да еще грибы. Необязательно есть каждый день тетеревов. Съели одного, и ладно.
В следующем году я жил в другом месте, в Отрадном, на берегу озера Кима-ярви. Так вот там, неподалеку от этого озера, я убил зайца. Это получилось здорово! Но сам бы я не убил, помог Ральф. А с ним вышло так. Кроме меня и моей семьи, в Отрадном жили поэт Александр Решетов и прозаик Иван Уксусов. Жили только летом. А я из-за здоровья дочери вынужден был остаться там и на зиму. На зиму остался и Ральф. Не думаю, чтобы по своей воле. Но Уксусов уехал, а он остался. Это был довольно занятный пес – помесь овчарки с таксой. Голова и туловище от настоящей овчарки, а все остальное, особенно кривые короткие лапы, от таксы. И, когда Ральф бежал даже в низкой траве, казалось, что он продирается в каких-то пампасовых зарослях.
То ли потому, что мы приютили его, то есть кормили и в дождь пускали в сени, то ли в самом деле у него был охотничий зуд, докатившийся по генам от далеких предков, но только стоило мне выйти из дому с ружьем, как Ральф тут же вскидывал на меня свои влажные глаза орехового цвета и устремлялся вперед, как бы зная те места, где меня давным-давно поджидает дичь. И я поспешно шагал за ним. И каждый раз закаивался брать его с собой: тетерок он сгонял раньше, чем я успевал увидеть их исчезавшими в гуще леса, утки срывались, как только пес начинал бесцеремонно шлепать лапами по воде. И однажды не взял, но он увязался. И отличился – выгнал из кучи валежника зайца. Было время чернотропья – это когда земля черна, а заяц бел. И вот летит неведомо куда белый комок, а за ним с визгом, с подвывом, которого я никак не ожидал от Ральфа, несется мой гончий пес. Но где ему, бедняге! Заяц мгновенно удрал от него. Но Ральф не растерялся, взял след и, гавкая, стеная, скуля, – вперед, вперед, в чащу, в гущину, в заросли. Я остановился и стал ждать, зная, что заяц должен выйти на старое место. Даст круг, запутает след и заляжет опять в кучу валежника. Что-что, но книжек про охоту я начитался. Стоял у валежника, ждал и дождался. Заяц вылетел прямо на меня. Я выстрелил. Он промчался мимо. Хорошо, что ружье двуствольное. Я положил мушку на заячий помпон, нажал курок. Выстрел грянул, и заяц тут же свалился замертво. Я подбежал, схватил его за уши, поднял. Он был тяжел, этот беляк. Я держал его на весу, и верил и не верил такой удаче, и любовался им. И в это время, запыхавшийся, подбежал ко мне на своих кривых Ральф. Как безумный он начал растерянно вертеться вокруг меня, не понимая, куда исчез заячий след.
– Вот он! – крикнул я Ральфу.
Ральф вскинул голову, увидел зайца, подпрыгнул и, словно бритвой, распорол своим клыком заячье брюхо. Я тут же отдернул беляка, чтобы Ральф не вырвал его у меня из рук, стал лягаться, крутиться. Еле-еле отогнал. И вспомнил, что в таких случаях для поощрения надо дать охотничьему псу заячью лапу. Я тут же отрезал одну из четырех и кинул ее Ральфу. Но он только понюхал и отвернулся. Ему, наверно, нужен был весь заяц. Но я показал ему шиш и, закинув беляка за спину, ликуя, направился домой. Ральф, как и полагается в таких случаях, подскакивал и все норовил достать зайца.
Чем ближе я подходил к дому, тем быстрее шел, так мне не терпелось похвастать своей удачей. И это мне вполне удалось, потому что жена не поверила, чтобы я без чьей-либо помощи мог убить зайца.
– Может, это не ты?
– Ну а кто же еще?
– А он не больной был?
– Да ты что! Видела бы, как он несся! Только помпон взлетал.
– А почему у него три лапы?
– Это я отрезал одну Ральфу. Таков обычай на охоте.
– И ты не промахнулся?
– Как видишь! – и я ткнул рукой в зайца.
– А почему у него живот разодран?
– Ральф постарался. Не успел я отнять.
Потом мы ели его и выплевывали дробь. Пожалуй, я весь заряд в него влепил.
– Отличное ружье, – сказал я, – очень кучный бой.
– Лучше бы оно не было таким, чтоб поменьше попадало дроби, а то и зубы можно сломать.
– А ты не торопись...
Дочка зайца не ела. Сидела грустная в углу и нежно гладила заячью шкурку. Я старался на нее не смотреть.
Последней жертвой моей охоты была утка. Подстрелил я ее с берега того же Кима-ярви. Она была от меня метрах в сорока. Плавала, может отдыхала. Дробь плотно накрыла ее. И она осталась на месте. Я тут же вскочил в лодку и поплыл, все время оглядываясь, чтобы она не исчезла. Но она сидела на одном месте как привязанная. Я подплыл, взял ее и увидал у нее на виске густую каплю рубиновой крови величиною с вишню. И впервые за всю свою незадачливую охотничью жизнь не обрадовался, а с печалью и болью глядел на эту застывшую каплю, на мертвые потускневшие глаза и не знал, что делать с уткой. Оставить нельзя, и домой нести не хотелось.
С того, собственно, дня я и перестал ходить на охоту. То запуржит, то дождь польет, то еще какая причина, и постепенно погасла во мне охотничья страсть. А была, была когда-то... Была!
1978
НА СОРОК ДЕВЯТОМ КИЛОМЕТРЕ
– Он обманет тебя. Вот увидишь. Уж мне-то поверь. Потреплется и бросит. Не ты первая у него, не ты и последняя. Знаю таких, видала. А ты еще девчонка, много ли понимаешь. Что ни скажет, всему веришь. А ему только того и нужно. Девчонка ты смазливая. Чего ему не потрепаться?.. И не плачь. Господи, в твои-то годы. Да плюнь на него, еще два-три месяца – и экспедиция кончится и поедем домой. И все у тебя пройдет, как ветром сдунет. И не расстраивайся.
– Люблю я его.
– Это только кажется тебе. Потому что тайга, одиноко, а в городе и не вспомнишь о нем.
– Ой, не знаю, тяжело мне... – плакала Надюшка и прикладывала к глазам кулаки. И от этого еще больше казалась девчонкой, лет семнадцати, хотя на самом-то деле ей было больше.
А Галина была уже немолода, двадцати семи лет. И по сравнению с Надюшкой совсем некрасива. Ах, как это несправедливо – одной дать много, даже губы и те с изгибом, а тут редкие волосы, близко посаженные к носу глаза, да и нос... Почему так? И особенно обидно, что сердце-та доброе. Не глаза добрые да доверчивые, как у Надюшки, а сердце. Что глаза могут дать? Ничего. А сердце, оно все отдаст. Все! Только полюби...
– Я ведь тебе как старшая сестра говорю. Только добра желаю. Вот уеду на сорок девятый, ты, смотри тут, не глупи. Как придет, так сразу и скажи ему, чтоб больше не вязался. Пускай других ищет, но только не таких, как ты... – Галина посмотрела на Надюшку, на ее склоненную светловолосую голову внимательным взглядом и негромко сказала: – Только тебе, как самой себе, скажу, но ты никому, а особенно ему, ладно?
Надюшка с любопытством взглянула на нее.
– Ты человек новый в нашей экспедиции, многого не знаешь. Так вот, в прошлом году в соседней партии работала лаборанткой Тамара, вроде тебя, тоже хорошая девчонка. Он потрепался с ней и бросил. Знала бы ты, как она переживала. Чуть не повесилась. Ладно, я в то время с ней вместе работала, не отходила ни на шаг, тем и спасла. А ему хоть бы что. Как с елки дождик. Теперь вот с тобой. Так что уж знаем этого Витечку... Неужели ты думаешь, что он на тебе женится? Да и не подумает, трепач проклятый! Ведь ему уже тридцать, если не больше. Уж он истрепался весь... Разве такие женятся? У тебя ничего с ним не было?
– Нет.
– А целовались?
– Ага...
– Эх ты, глупышка... Гони его, старого кота. Такого ли найдешь себе. Вот я увижу его, все выскажу. Чтоб не лез к тебе. Мало ему несчастной Тамары, так тебя еще хочет загубить. Все выскажу!
– Не надо! – Надюшка жалостливо поглядела сквозь слезы на Галину. – Я сама ему все скажу.
– Ну смотри. Пока ничего не было, так и рвать легче. А то завязнешь, вроде той Тамарки, так в петлю полезешь. Да ты только в глаза ему посмотри, – блудливые, как... а, неохота и говорить!.. Ну ладно, пошла я.
И она ушла, оставив Надюшку в горестном раздумье.
В зимовке было тихо. Только слабо, сквозь неплотно прикрытую дверь, доносилось снаружи монотонное пение, это повар-татарин напевал свои протяжные родные мотивы. Да еще где-то в углу ныл комар. Все были на трассе. На трассе был и он, тот самый тридцатилетний, в которого влюбилась Надюшка. Тот самый, который обманул Тамару, а может, и не только ее одну.
К вечеру пошел слабый дождь. Зашелестел по крыше. И от этого стало еще уныло-спокойнее. Надюшка, сжавшись в комок, сидела у окна. Смотрела, как уходит день, забирая с собой слабые тени. За ним вплотную пришел вечер, сразу с густыми сумерками, с безмолвием, с птичьими снами.
Вернулись с трассы изыскатели. Зашумели у костров рабочие, устраиваясь на ужин. Дождь уже перестал, и только мокрой еще была листва, тяжело отвисшая на густом ольховнике. Она глянцевито отблескивала красным от высоких всполохов костров.
Вдруг неподалеку от зимовки раздался громкий голос Виктора. Надюшка вскочила с постели и тревожно выпрямилась, не зная, что ей делать, – закрыть ли дверь на крючок или пусть войдет...
Он вошел, шагнул к ней, рослый, в мокром ватнике, схватил за руки, крепко сжал их и приблизил свое крупное лицо к ее маленькому девчоночьему, с широко раскрытыми глазами.
– Слушай, Надюша, а ведь я в тебя влюбился! – радостно смеясь, сказал он, и его узкие, как у калмыка, глаза, придавленные широкими навесами бровей, стали веселыми и добрыми. Таким и знала его Надюшка, а не тем злым обманщиком, про которого говорила Галина. Вспомнив про Галину, она хотела отнять руки, но он сжал их еще крепче.
Тогда она сказала:
– Не надо.
– Как это не надо? Я ведь только и думал весь день, как приду к тебе, схвачу вот так за руки, и не выпущу, и буду глядеть на тебя. – И он глядел на нее, и в сумеречном свете она казалась ему такой славной, что у него даже голос перехватывало. – А ты говоришь: «Не надо». Надо, Надюша, надо! Я так влюбился в тебя, что вот что хочешь со мной делай, а я от тебя уж не отстану, и никуда не уйду, и никому не отдам! – Он обнял ее и стал целовать. И она не отталкивала его, только замерла, позабыв все, что говорила ей Галина, и уже сама целовала его.
– Ну зачем ты... – слабея, сказала она.
За окном уже было черно. Только по-прежнему ярко полыхал костер, выбрасывая вверх кучи искр да изредка, при особенно сильной вспышке, выхватывая из тьмы сидящие неподалеку от огня фигуры изыскателей. И в зимовке было темно. Сюда не достигал свет огня.
– Не надо, – отводила от себя сильные руки Надюшка. Потом плакала.
– Ну чего ты, чего? – утешал ее Виктор. – Я ведь всерьез с тобой. Считай, что мы как муж с женой теперь.
– Если бы...
– Так и есть.
– Наобещаешь, а потом бросишь.
– С чего это ты взяла? Нет уж, теперь-то я тебя никак не брошу. Хочешь, сейчас всем объявлю, что ты моя жена? – Он подсунул свою крупную руку под ее тонкую шею, приподнял ее голову.
Она не ответила.
– Ну, чего молчишь-то? Может, я не нравлюсь тебе?
– Нравишься.
– Вот это и есть то, что надо. А остальное мура.
– Обманешь...
– Вот дурная! Да зачем же я тебя буду обманывать?
– Дурная и есть...
– Ну-ну, ладно. Ты не дурная, а хорошая. Ах и молодец я, что неженатый. Был бы женатый, вот теперь, как хошь, так и развязывай. Если влюбился-то! Такого у меня никогда не было. А тут – свободная птица, как и ты. Вот нас и пара, – и он опять стал ее целовать.
– Не знаю, чего-то я не верю тебе, – вздохнув, сказала Надюшка.
– Ну, хватит, чего не дело заладила. Говорю – значит, точка. Я твой, ты моя!
– Ага, пока не надоем.
– Не надоешь.
– А другие надоедали?
– А чего ты в карман, не спросясь, лезешь? – начиная уже сердиться, сказал Виктор. – К тому же, таких, как ты, никогда у меня и не было.
– Ну, конечно... – Теперь Надюшка вспомнила все, что ей говорила Галина, и в голосе ее прозвучало недоверие.
– Что «конечно»? Если говорю – не было, значит, не было.
– А Тамара? – Надюшка пытливо взглянула на него, совсем забыв, что Галина просила ее не говорить об этом.
Виктор отстранился от нее.
– Какая Тамара?
– Будто не знаешь? – Она думала, он смутится, растеряется, но его лицо, кроме недоумения, ничего не выражало.
– Ей-богу, не знаю.
– Ой ли, а кто был в соседней партии в прошлом году?
– В какой соседней партии?
– Тебе лучше знать, в какой.
– Да чего ты несешь-то? Никакой я Тамары не знаю и не знал!
– Как же не знал, зачем врешь-то?
– Да ты что? С чего ты взяла все это?
– А вот узнала.
– Откуда?
Надюшка затаилась.
– Ну?
Она молчала.
– Ну, чего молчишь-то? Откуда взяла-то? – Это он сказал уже злясь, и Надюшка испугалась: а вдруг он рассердится и уйдет, и поспешно ответила:
– От Галины.
– От Гальки? От этой плоскорожей? Да что она, ошалела, что ли? Никакой я Тамары не знал и не знаю, – ответил он и нервно закурил. Закурил оттого, что вспомнилось...
Это было в прошлом году на Аянских изысканиях. Он и не думал о ней, но она сама набивалась. Тайга, зима – и сошлись. Без любви, без радости с его стороны, – уж больно она была некрасива. Ладно, хоть ненадолго. Вскоре ее перебросили в дальний отряд. А там и изысканиям конец. И вот теперь увидала в этой экспедиции, кинулась к нему. Но его даже в жар бросило от стыда, что связался с такой «красоткой». И, сказав ей «приветик», тут же и отошел, давая ей понять, чтобы на продолженье не рассчитывала. А она вон чего затеяла, решила пакостить? Ну, добро!..
– Наврала тебе плоскорожая.
– Как же наврала, если Тамара даже хотела повеситься, да она ее отговорила?
– Так ты что, не веришь мне, что ли? – опять злясь, сказал Виктор.
– А зачем же ей так говорить?
– А черт ее знает зачем. Может, хочет порушить нашу любовь. Завидки берут. А ты веришь. Даже обидно. Ты должна мне верить. Веришь иль нет?
– Верю, – все еще сомневаясь, прошептала Надюшка.
– Эх ты, малышка моя, – он прижал ее к своей широкой груди и поцеловал так крепко, что у нее захватило дух, после чего она уже совсем поверила. Потому что ей хотелось ему верить. Особенно теперь, когда он стал ей так близок. Она даже слышала, как бьется его сердце.
Оно еще несколько минут стучало громко, потом стало тише. Виктор успокоился, хотя и думал о том, как повстречается с Галиной и поговорит с ней так, что она закается вставать на его пути.
Случилось вскоре, что ему пришлось бурить две скважины на сорок девятом километре, и он решил поговорить с ней.
* * *
И в этот день Галине было тоскливо. Думалось – лучше и не жить. Оборвать все разом – и не страдать и не мучиться. Теперь, когда узнала от Надюшки об их любви, стало совсем невмоготу. До этого еще была надежда... «Господи, как я его люблю! За что мне такое мученье?..» Она плакала, хватала небольшое круглое зеркальце, всматривалась в свое лицо, круглое, как тарелка, с приплюснутым носом, – и в отчаянье падала головой на стол...
И в этот день было так же. Может, еще тяжелее. Ночью болело сердце. От любви. От тоски. Оттого, что оно ненужно ему.
Виктор застал ее в слезах. Увидя его, она слабо вскрикнула, но не поднялась навстречу, так и осталась сидеть с зеркалом в руке. Исстрадавшаяся, жалкая, глядела на него полными слез глазами. И он сразу понял, отчего она такая. По глазам ее понял, по дрожащим губам, по взгляду, просящему пощады. Понял, потому что так же безмерно любил, только не ее, а другую. И ушел гнев, ушла злость. И он ничего не сказал. Опустил голову и тихо отошел, как уходят от тяжело больных.
Шумела тайга. По небу медленно плыли серые облака, подбираясь к солнцу, чтобы закрыть его и пролиться на землю осенним дождем.
«Витя!» – то ли послышалось ему, когда он пересекал полянку, то ли на самом деле негромко позвала она. Но он не обернулся.
1977