Текст книги "Свет над землёй"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
По лесистому ущелью, ведущему в Родниковскую, проезжали три всадника. Лошади у них приморились и шли неторопливым шагом; было видно, что путники возвращались из дальней поездки. Впереди на низкорослом коне, еще весело державшем голову и пугливо косившемся на кусты, ехал секретарь райкома Николай Кондратьев. Сидел устало, несколько боком, как обычно сидят всадники отдыхая, и рука его, державшая поводья, опиралась на луку высокого казачьего седла.
Второй всадник – редактор районной газеты «Власть Советов» Илья Стегачев, большеголовый и глазастый парень, с худым и горбоносым лицом, узкоплечий и такой же поджарый, как и его тонконогая, горской породы кобыла.
Следом за Стегачевым, немного приотстав, ехал заведующий конефермой Андрей Васильевич Кнышев – в кудлатой шапке и в бурке, такой длиннополой, что она спадала коню на хвост, – тот самый Кнышев, о котором на собрании было сказано: «А Андрей Васильевич Кнышев – чем не академик?»
Андрей Васильевич был уже старик, но в седле держался браво, как только могут это делать опытные конники, хорошо познавшие все приемы верховой езды. Был он знаменит в районе тем, что вырастил новую породу горской лошади, дав ей имя «Кнышевский скакун», за что и удостоен был звания Героя Социалистического Труда. Его конь шел мелкой иноходью. Андрей Васильевич, в косматой шапке и в бурке с острыми плечами, чуть-чуть покачивался в седле. Всадник и конь красиво рисовались на фоне темного леса.
Дорога спускалась в ложбину, под копытами затрещали мелкие камни. Кондратьев, короче подобрав поводья, легонько подбодрил каблуками своего коня.
Секретарь райкома был доволен поездкой в горы к животноводам, хотя от непривычки долго сидеть в седле у него болело и в пояснице и в коленях. На пастбищах, переезжая из стоянки в стоянку, он пробыл неделю. В этом «царстве трав и цветов», как говорил Кнышев, находились стада коров, табуны лошадей, отары овец сорока четырех колхозов. Повсюду маячили шалаши, стояли брички, дымились по вечерам костры, слышались песни, собачий лай, мычание скота, ржание лошадей – обширная долина среди гор жила своей обычной жизнью. И Кондратьеву приятно было и слышать эти звуки, и сидеть у огня, ощущая вкусный запах баранины, и просыпаться под мокрой от росы буркой, и умываться на берегу каменистого и быстрого ручья.
Проект районного плана преобразования природы и реконструкции станиц животноводы обсуждали активно, с деловой строгостью, и это пришлось Кондратьеву по душе. Одно только не нравилось ему – жизнь пастухов была оторвана от станиц. Газеты сюда попадали редко, не было ни кинопередвижки, ни радио, и часто самые важные новости доходили к животноводам с опозданием на две, а то и на три недели.
«Газеты нужно доставлять ежедневно, – думал он, покачиваясь в седле и ощущая боль во всем теле. – Завтра же договорюсь с почтой. В крайнем случае можно выделить верховых лошадей. Радиоузел там бы установить… Еще нужно послать туда лектора. А кого послать? Куницына или Сагайдачного? Лучше Куницына – молодой энергичный, такой и нужен».
Он стал вспоминать встречи, разговоры, свои обещания прислать кинопередвижку, походную библиотеку подбирал по памяти людей, которых можно было бы послать культурными работниками; подумал и о том, что хорошо бы порадовать животноводов приездом артистов… Там, на пастбищах, животноводы настоятельно требовали провести к пастушьим шалашам и кошарам электролинию, – это предложение было записано как дополнение в план, и теперь Кондратьев думал, как бы быстрее и легче осуществить эту задачу. Ему казалось, что лучше всего поручить строительство линии родниковцам: народ боевой, горячий, – а в помощь им выделить людей из соседних станиц. «Запевалой в этом деле будет «Красный кавалерист», надо только подзадорить Хворостянкина», – думал Кондратьев. И тут он невольно вспомнил, что в этом крупном колхозе давно бы следовало заменить секретаря партийной организации, и стал припоминать, кого из хорошо известных ему коммунистов можно было бы рекомендовать общему собранию.
Илью Стегачева занимали совсем иные мысли. В нагрудном кармане его гимнастерки лежала исписанная книжка, и там хранилось столько интересных заметок о поездке в горы, что их хватило бы не на одну газетную полосу. Илья припоминал эти заметки, а вместе с ними и тех людей, с которыми встречался и беседовал, и ему, как редактору газеты, хотелось написать очерк. Он обдумывал план будущего очерка, и все, что он видел в горах, вставало перед ним. И еще ему хотелось многое из того, что видел и записал, использовать в повести, над которой он работал вот уже более года со сладостной надеждой когда-нибудь подарить свою книгу Татьяне Нецветовой. Тут голова его низко склонилась на грудь, и он уже видел милое лицо, то веселое, то строгое, видел и тот смешной завиток ее русых волос, который почему-то всегда выбивался из-под косынки и спадал между бровей.
Были свои думки и у Андрея Васильевича Кнышева. Он опустил правую руку и легонько помахивал плеткой, а сам размышлял над тем, что кони приморились, а ехать еще не только в Родниковскую, которая уже была близко, а и в Рощенскую, к самому дому секретаря райкома. Хорошо было бы, как считал Кнышев, если бы Кондратьев заночевал в Родниковской. «Он бы себе выспался, передохнул, а я бы за это время коней покормил, копыта им осмотрел… А то придется просить у Хворостянкина других лошадей, – только где же в такую пору отыскать Хворостянкина?» Старик так задумался, что не заметил, как въехал в станицу.
Родниковская, растянувшись по балке, светилась огнями. Всадники проезжали по улице мимо столба, на котором сияла лампочка так ярко, что заблестела медь на уздечках и возле потников забелели дорожки засохшей пены. Кнышев, молодцевато привстав на стременах, догнал Кондратьева.
– Николай Петрович! Кони совсем подбились, – сказал он, похлопав своего коня по курчавой влажной шее. – Передохнуть бы нужно…
Кондратьев промолчал, понимая, почему Кнышев заговорил об этом. Тем временем они подъехали к высокому двухэтажному зданию, стоявшему на краю станицы, тоже освещенному так, что блестели темные окна и был хорошо виден балкон, затененный высокими тополями. Лошади, почуяв запах конюшни и травы, потянули поводья, пошли веселее и сами завернули во двор. Навстречу им шел конюх.
– Как оно ездилось, Андрей Васильевич? – спросил он, беря коня за повод и залезая рукой под потник. – Жарко ехали!
– Ты про нашу поездку не спрашивай, – ответил Кнышев, – а лучше скажи, где зараз Хворостянкин.
– Они все на митинге, – сказал конюх, поглаживая коня.
– Что за митинг? – спросил Кондратьев.
– Там, на площади, три станицы в сборе, – ответил конюх, отпуская подпруги.
– Илья, это Тутаринов собрание проводит, – сказал Кондратьев. – Ну вот с ним я и уеду. Андрей Васильевич, ставьте коней на отдых, больше они нам не потребуются.
Кондратьев тяжело слез с седла, отдал повод Кнышеву, потянулся, потом прошелся по двору, смешно раскорячив ноги и прихрамывая. Стегачев спрыгнул на землю и тут же стал притопывать ногами.
– Николай Петрович, а у меня ноги еще действуют! – сказал он, танцуя.
– Молодой, что тебе. – Кондратьев держался рукой за поясницу. – Вот что, Илья. Ты оставайся в «Красном кавалеристе». Поможешь подготовить отчетно-выборное собрание, и присмотрись к местным коммунистам, нет ли подходящей кандидатуры на секретаря партбюро. Если я не увижу Хворостянкина, скажи ему, чтобы завтра приехал в райком, – есть разговор, и, передай, очень важный.
Илья был рад такому нежданному поручению. Ему давно хотелось остаться хоть на день в Родниковской, чтобы повидаться с Татьяной, и вот желание это сбылось. Но, боясь, что Кондратьев заметит его радость, он потоптался на месте и сказал:
– У меня же столько записано… В газету нужно…
– Самое важное передай по телефону, – посоветовал Кондратьев.
Илья утвердительно кивнул головой и решил тут ж пойти к Татьяне домой. «Если она на собрании, я поиграю с Мишуткой», – думал он. Распрощавшись с Кондратьевым, Стегачев вскоре свернул на знакомую улицу. А Кондратьев, прихрамывая и широко расставляя отекшие ноги, вялой походкой шел на площадь.
5По оживленному шуму и выкрикам: «Закругляйся!», «Не словом, а делом докажешь!», «Женщинам дайте, слово!» – Кондратьев понял, что собрание подходило к концу. Он остановился поодаль от президиума, возле молодежи, сидевшей гурьбой на дрючьях. Ему хотелось послушать выступление издали. Здесь было темно. Какой-то чубатый парубок, похожий на драчливого петуха, обнимал девушку и мешал ей слушать. «Андрюша, не балуйся! – шептала девушка. – Ой, какой же ты несознательный! Слушай, что дядько Хворостянкин насчет лесополос говорит…» Кондратьев улыбнулся и подумал: «Так, так его, – бей на сознательность». Затем, с трудом сгибая колени и чувствуя тупую боль в суставах, он расстелил пиджак и сел, привалившись к изгороди. В соседстве с ним, по-горски поджав ноги, сидели два старых казака, в бешметах и в кудлатых шапках.
– Петро Спиридонович, – сказал один, – а какой тебе год?
– От рождества пошел седьмой десяток, – ответил сосед.
– Многовато… Как и мне.
– Это ты насчет чего?
– Насчет того, что не доживем мы до коммунизма…
Старики помолчали. Петро Спиридонович, приложив ладонь к густым и жестким бровям, смотрел на оратора и качал головой.
– Хворостянкин руками машет, – сказал он задумчиво. – И до чего ж мастак языком молоть!
– Все себя возвеличивает, рази его душу, – буркнул сосед.
– Либо и мне высказаться?
Сосед не ответил. Он склонил голову так, что кудлатая шапка легла между ног, и не то дремал, не то о чем-то своем думал. А Хворостянкин, навалившись грудью на трибуну, как бы силясь раздавить ее тяжестью своего тела, взмахивал сильными руками, и его крупное, с шишковатым носом лицо побагровело, пучкастые усы распушились.
– Закругляюсь, граждане! – крикнул он зычным басом. – И напоследок скажу: во всяком деле заглавнее всего – руководитель! По себе могу судить: ежели моя идейность позволяет вести массы вперед, то я и веду, и любые трудности мне нипочем! Все!
Вытер платком лоб, шею, низко остриженную голову, постоял, подождал аплодисментов, но их не было, и твердым шагом сошел вниз. «И откуда у него это никчемное самомнение? – думал Кондратьев. – «Моя идейность позволяет…» И надо же такое придумать! Нет, рядом с этим усатым верзилой должен стоять опытный партийный работник, иначе будет беда…»
Кондратьев снова стал по памяти перебирать, кого бы из коммунистов можно было рекомендовать секретарем партийной организации в «Красный кавалерист», а на трибуне уже стояла Глаша Несмашная – председатель колхоза «Светлый путь», – молодая, статная. Поправляя выбившиеся из-под косынки светлые волосы, она смотрела на людей, и ее живые, быстрые глаза сияли тем задорным блеском, который как бы говорил: «Эй, мужчины! Вы думаете, если я молодая и собой красивая, то и речь сказать не смогу!!? А я скажу!..»
– Мы живем на хуторе, – заговорила она звонким голосом, – и хоть нам такой жизни, как станичникам, по плану не предполагается по причине небольшого населения, а мы не плачем, как тут некоторые… Беднячками прикидываются! Тот же Гордей Афанасьевич… Ему капиталу жалко! А мы, что ж, на ветер его пускать собираемся? Разве ты, Гордей Афанасьевич, не слышал, что говорил Тутаринов: с годами деньги сторицей окупятся! Ты, Гордей Афанасьевич, лучше спросил бы своих колхозников: для какой цели они наживали капитал? Да именно для той цели, чтобы богатство свое повернуть на строительство красивой жизни, потому что это богатство не у капиталистов, а у нас!
– Верно, Глаша!
– Ай, молодец баба!
– В такую и влюбиться не грех!
– Насчет нашего решения скажи!
– А решение «Светлого пути» – вот!
И Глаша положила на стол лист бумаги. Сергей развернул его.
– Читай, читай, – играя глазами, сказала Глаша. – Мы просим одного: распределить задание и начать всем в один день, как, помните, ГЭС строили… А о капитале, Гордей Афанасьевич, плакать нечего: не он нас наживал, а мы его! Вот и вся моя речь!
«Есть в этой Глаше, – думал с радостью Кондратьев, – огонек…»
Зашумели аплодисменты.
– Баба, а отрубила как топором.
Петро Спиридонович, опираясь на палку, поднялся, постоял, посмотрел на своего соседа, который сидел, все так же угрюмо склонивши голову, и пошел к президиуму.
– Граждане, имею слово!
– Погодите, Петро Спиридонович! Слово Ивану Кузьмичу!
На трибуну взошел Иван Кузьмич Головачев – председатель хуторского колхоза «Дружба земледельца». Это был мужчина коренастый, полнолицый, с мягкими светлыми усами. Обычно он выступал редко, а если и случалось ему выйти на трибуну, то всегда речь его текла плавно, а голос был ласковый. При этом в больших серых глазах его таилась какая-то невысказанная мысль, – казалось, что говорил он совсем не то, что думал.
Собрание зашумело:
– Расскажи, как ты трактора обратно в эмтээс отправил!
– Живете в своей «Дружбе» волками!
– Тише, товарищи! – крикнул Никита Никитич. – Дайте ж человеку высказаться!
Головачев не отвечал на реплики.
– Тут все выступавшие, – начал Головачев, – призывали быстрее иттить в коммунизм. И чего нас еще призывать? Мы, слава богу, торопимся так, что за всеми делами и поспеть не можем… А все получается через то, что планы, сказать, и по зерну, и по мясу, и по молоку, и по другим прочим поставкам большие, а мы хлеборобское занятие забыли и рвемся к строительству…
– Запела «Дружба»!
– Ты по существу!
– Довольно прений!
– Дайте слово Петру Спиридоновичу!
– Да я не против стройки! Строить надо, а только уборка на носу, об ней тоже надо подумать… Почему нет совещаний по хлебоуборке? Ведь мы в первую голову не строители, а хлеборобы… Я кончил.
Виновато улыбаясь и скрывая в глазах все ту же невысказанную мысль, сел на свое место. Головачева сменил Петро Спиридонович. Старик снял шапку и, держа ее на груди, поклонился собранию и сказал с упреком:
– И чего вы галдеж подняли? Нужно дело вершить, будет человеку из этого выгода – вершите, а опосля соберемся и начнем хоть до утра разговоры устраивать. – Старик помял в кулаке куцую и совершенно белую бороду. – Где эта красивая жизнь? Ее еще и не видно, а спорщиков собралась полная площадь… Тут не спорить надобно, а за дело приниматься… Слов нет, молодежь нынче горячая, поговорить умеет, ей не терпится, да и сам голова района еще молодой и дюже щирый… Так вы эту молодежь не приучайте к балачкам, а приноравливайте к делу, чтобы горячность зазря не пропадала… Ежели конь горячится, ему попускают вожжу. – Старик усмехнулся: – Вот и наш Хворостянкин, уже и немолодой, а тоже горячая голова, только, как я на него посмотрю, горячится не в ту сторону… Более действует словами, мастак прихвастнуть, себя подхвалить, чтоб все одного его примечали. А ты, Игнат Савельич, и так великан, и завсегда у всех в глазах столбом маячишь…
По собранию прокатился смех.
– Ты мою личность но трогай, – отозвался Хворостянкин.
Старик сжимал в кулаке бородку и, щуря глаза под косматыми бровями, продолжал:
– На мое мнение, граждане, грошей мы дадим, за этим дело не станет, а только одними грошами ничего не сделаешь. Про людей подумайте. Тут требуется всех людей, от стара до мала, подбодрить хорошенько да сгуртовать до кучи. Допустим, на чем бочка держится? На обручах. Сними обручи – и клепка рассыплется. Вот так в любом деле – крепость важнее всего… Тут Хворостянкин не велел касаться личности, а я коснусь. Ты, Игнат Савельич, говорил, будто у тебя чересчур много идейности, а ты ее, эту идейность, людям передай, чтоб они за колхоз болели. А то что ж получается в нашем «Красном кавалеристе»?..
– Петро Спиридонович, – снова не удержался Хворостянкин, – о своем колхозе мы поговорим на правлении… Вы по докладу…
– А я и так по докладу, – усмехаясь, ответил старик. – Мы тут решаем насчет коммунизма, а у тебя в колхозе самого простого порядка нету. Те самые обручи никуда не годятся, рассыпаются! Это и есть по докладу. Людям мы намечаем богатую да удобную жизнь, а ты, Игнат Савельич, присмотрись, может, кто еще непригожий к той жизни, – вот оно и получится аккурат по докладу. Есть же у нас, чума их побери, такие граждане, какие числятся в колхозе, справки и там еще что ты им подписываешь, а они только торговлей живут… Это же не колхозники, а какие-то спекулянты. Об этом предмете и подумать надо. А то построим там всякие научные дома, дороги, леса разведем, водой снабдим, купальня в доме и все такое прочее – вещь стоящая. А только и людей к этому надо подстраивать, сказать – подлаживать, особливо тех, кто еще виляет хвостом – и нашим и вашим… Про это я и хотел высказать.
Старик снова поклонился, надел шапку и, выждав, пока стихнут аплодисменты, сошел вниз.
Затем выступал бригадир тракторной бригады, молодой высокий и худой парень. Говорил горячо, блестя молодыми, жаркими глазами. Во время его выступления Кондратьев пробрался к президиуму, поздоровался и отозвал в сторонку Сергея:
– Сколько выступило?
– Это шестнадцатый… Ты будешь?
– Я с животноводами вдоволь наговорился. – Кондратьев наклонился и шепотом проговорил: – Будешь заключать – старика поддержи: толковый казачина…
Время уже было позднее, когда собрание закрылось и станичная площадь опустела. Кондратьев и Сергей задержались в станичном Совете, поговорили о текущих делах с председателями колхозов и тоже уехали.
За станицей, как только минули мостик через речонку Родники, открывалась холмистая степь, и машина, рассекая огнями фар темноту, освещала то цветущий, выраставший стеной подсолнух, то серебристо-желтые колосья ячменя, то низкое и густое, как щетка, просо. В приспущенные стекла со свистом бился ветер – пахло свежестью трав и зреющих хлебов. Кондратьев сидел несколько боком, наклонясь к Сергею, и держался рукой за поясницу.
– Да, плохой из меня кавалерист, – пожаловался он. – Разбился в седле.
– Это пройдет, – сказал Сергей. – Ну, как там поживают наши «курортники»? Как отнеслись к плану?
– Все приняли и кое-что подсказали… Просят электричества.
– Дело нужное… А еще что?
– Культбазу надо строить.
– Это ты им подсказал?
– Да не в том суть, кто подсказал, – важно то, чтобы построить на пастбищах такое здание, где бы можно было сосредоточить всю культурную работу: радио, кино, клуб, читальню.
Кондратьев закурил, угостил Сергея и спросил:
– А о чем говорил Гордей Афанасьевич? Я его выступление не застал.
– Все о деньгах, – со вздохом ответил Сергей.
– Ты не вздыхай… Это, Сергей, весьма существенный вопрос. – Кондратьев раскурил папиросу. – Этот вопрос надо обсудить детально, и не вдвоем, а с руководителями колхозов. Тут нужны и бережливость, и большая осторожность.
– Я это понимаю.
– А этот старик, как его фамилия? Да, Петро Спиридонович Чикильдин. Интересную мысль высказал. Он, кажется, плотник?
– Бондарь, – сказал Сергей, – и идейный противник Хворостянкина.
– Значит, не случайно упомянул о бочке. – Кондратьев некоторое время курил молча, о чем-то думая, – Да, старик прав… Людские души тоже нужно и строить и обновлять – вот к чему призывал этот бондарь и очень кстати призывал…
Некоторое время ехали молча, смотрели на темные дали степи, каждый размышляя о своем.
– Бедны мы еще хорошими работниками – вот в чем беда! – сказал Кондратьев. – Простой пример. В «Красный кавалерист» нужен партийный руководитель – и такой, который бы стоял на две головы выше Хворостянкина. И вот я не могу подобрать человека.
– А если найти на месте? – посоветовал Сергей.
– Назови, кого?
– Есть там агроном Нецветова.
Кондратьев не ответил. В это время машина спустилась с горы и осветила мост, широкий разлив Кубани, темные кущи садов по ту сторону берега.
– Вот и Рощенская! – сказал Кондратьев. – Быстро мы приехали…
6Днем стояла жара, а ночью над горами веяло свежестью. От реки тянуло холодком, из ущелья дул прохладный ветер, принося слабые запахи скошенных трав и цветов. Тишина и полуночный покой царили вокруг.
– Эх, и что за ночка! – задумчиво проговорил Илья. – Танюша, тебе не холодно?
Татьяна не ответила. Они шли рядом. Разговор не клеился. Улица тянулась по ложбине. Дома прятались в садах, – ночью это были не сады, а густой лес с тревожным шелестом листьев. Ветви затеняли улицу, кое-где горели фонари на столбах, и от этого небо казалось необыкновенно темным и звездным. Илья вел на поводу коня, тишину нарушал мягкий топот копыт. Конь переступал осторожно и, не рассчитав шаг, часто толкал мордой в спину своего хозяина, – тогда скрипело седло и звякало кольцо на уздечке.
– Илюша, ехал бы ты домой.
– А ты как же?
– Что ж я? Тут уже близко.
– Одной страшно?
– Отчего ж страшно? Я не из пугливых…
– Это верно.
– Тебе еще столько ехать! И к утру не приедешь.
– А мне хотелось до утра побыть с тобой.
– Вот ты какой! – Татьяна остановилась, тяжело вздохнула. – Этого нельзя…
– Вот горе! Но почему же нельзя, Танюша?
Татьяна промолчала. И опять они шли молча. На краю улицы, в гуще деревьев, показались плетень, хворостяные ворота и калитка. Здесь жила Татьяна. Илья привязал к изгороди повод и попросил Татьяну посидеть на скамеечке. Татьяна села неохотно, стала не спеша поправлять косу и повязывать косынку. Илья закурил, осветив спичкой свое смуглое до черноты лицо, сухое, с горбатым носом.
– Думалось мне, – сказал Илья, – что ты пригласишь меня в дом…
– В такую пору? Это зачем же тебя приглашать?
– Смеешься?! Посидели, поговорили бы… Сынишку твоего посмотрел бы.
– Сынишка спит, да и все в доме давно спят.
Илья склонил голову, закурил. Татьяна выдернула из плетня хворостинку, поломала ее и сказала:
– Илюша, зачем ты на заседании партбюро завел этот разговор?
Илья молчал, еще ниже наклонив голову.
– Все равно из этого ничего не выйдет, – продолжали Татьяна. – Только Хворостянкина разозлил.
– Я сказал о тебе правду, сказал то, что нужно было сказать, и бояться тебе нечего… А что касается Хворостянкина, то пусть себе злится…
– А что скажет Кондратьев?
– Вот этого я еще не знаю. – Илья посмотрел Татьяне в глаза. – Но думаю, что Кондратьев поддержит… Вот поеду и доложу обо всем…
– Не успеешь. – Татьяна отвернулась и стала срывать листья хмеля на плетне. – Раньше тебя там будет Хворостянкин. Он же грозился ехать к Кондратьеву прямо с заседания…
– Это не страшно.
– Да ты герой! – Татьяна встала. – А все-таки тебе нужно ехать.
– Гонишь? – Илья тоже поднялся. – Ну что ж, поеду. Только на прощание скажи: настроение у тебя плохое?
– Да, радоваться нечему. – Татьяна отвязала повод и перекинула его на гриву коня. – Езжай, скоро рассвет.
Илья подтянул подпруги, отвязал притороченную к седлу бурку, накинул ее на плечи, затем подержал в руке стремя, но в седло не садился.
– Танюша, не печалься. Это же не только мое желание! Слыхала, что члены партбюро говорили… Ну, ты не грусти… Мы поможем… Я помогу! Веришь?
– Хорошо, хорошо. – Татьяна подошла к нему. – И верю, и печалиться не буду… Ну, что же тебе еще нужно?
Илья выпрямился, взмахнул, как крылом, полой бурки и укрыл Татьяну.
– Не балуйся, Илья!
Она хотела вырваться, но Илья удержал ее за руки:
– Веришь, Танюша, ничего мне не нужно! Понимаешь, ничего! А только уезжать от тебя не хочется…
– Смешной, ой, какой смешной!
Илье стало грустно, и он отпустил ее руки. Татьяна постояла с минуту, потом тихонько откинула полу бурки и отошла к калитке. Илья подошел к ней, молча посмотрел на ее грустное лицо, на чуть приметный в темноте завиток волос между бровями, а потом птицей взлетел в седло и с места погнал коня в галоп. Стук копыт постепенно смолк, только тревожно и глухо шумели верхушки деревьев.
Татьяна прислонилась к калитке и еще долго смотрела в темноту грустными глазами. Постояв так, подалась вперед и, как бы уже не в силах устоять, пошла быстрыми шагами не во двор, а по улице. Вокруг было тихо, лишь надоедливо звенели кузнечики за плетнем и слабо шептались верхушки деревьев. Татьяна свернула за угол и, осторожно прячась за ветками, вошла в соседний двор.
Против хаты стоял навес под камышом. Из-под навеса вышла собака, подошла к Татьяне, потерлась у ног, зевнула и ушла в глубь двора. Татьяна смотрела на темную пасть навеса и не могла сойти с места. Преодолевая вязкую тяжесть в ногах, пошла, прижалась к углу и сказала совсем тихо:
– Гриша… Это я пришла…
Никто не отозвался. «Наверно, спит», – подумала Татьяна, чувствуя, как лицо ее горит жаром. Сбив рукой косынку на плечи, она наклонилась и отшатнулась. Кровать, пристроенная к стене в виде лавки, была пуста. Рядно, прикрывавшее сено, пушисто намощенное по кровати, свисало на землю.
– Вот оно как… нету, – сказала она сама себе и испугалась своих слов. – Или со степи не приходил, или, может…
Она не договорила и осторожно, точно боясь споткнуться, вышла со двора…
А Илья в это время спускался по узкой, густо затененной улочке к речке Родники. У берега попоил копя, затем переехал вброд по мелкому перекату и свернул на дорогу, уходившую по ложбине. Конь всхрапывал и косился на кусты, шапками торчавшие по обеим сторонам дороги. Илья покороче подобрал поводья и поехал рысью. Татьяна не выходила у него из головы. «Эх, Татьяна, Татьяна, и радость моя, и горе мое… Сколько стерпел обид! А за что? Чем же я виноват перед тобой? Не знаю… Разве тем, что полюбил?..» Илья задумался и опять, как уже много раз, перед ним возникла Татьяна, все такая же молчаливая, с завитком на лбу и с лукавым блеском серых глаз.