Текст книги "Свет над землёй"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
На исходе жаркого дня, как бы по команде, то там, то здесь трактористы потянули комбайны, уже с подцепленными хедерами, с вертящимися крыльями и с натянутыми парусами; подъехав к обкосу и медленно свернув с дороги, косогоны с резкими, звенящими звуками врезались в дрожавшую и мягко падавшую пшеницу. Колосья лентой поплыли по парусам, и в ту же минуту на прицепные тележки посыпалась светлая солома. Одна машина прошла всего метров пятьдесят и остановилась; комбайнер и тракторист были довольны пробным заездом…
Между тем дневные краски гасли. Пламя заката охватило добрую половину неба, – снизу выступали багровые, а сверху – розовые и бледно-голубые тона, отчего равнина вблизи горизонта покрылась сизой дымкой. Изменились не только краски, но и звуки: они казались не такими протяжными и отчетливо-звонкими, какими были днем; рокот машин доносился глухо, точно выходил из-под земли; заметно поубавились птичьи голоса, приумолкли сорокопутки, притаившись где-нибудь под листом подорожника, и только в нескошенном хлебе еще охотнее перекликались перепела, тоже, видимо, готовясь к ночлегу. Огни маячили по всей степи, – иные виднелись слабыми точками, иные красовались жаркими кострами, иные взлетали к небу широкими снопами: то прожекторы автоколонны на Усть-Невинском тракте… И долго еще степь жила и людскими голосами, и гулом моторов, и ржанием лошадей, и цокотом колес; по всему было видно – наступила последняя ночь перед страдой.
Утром, как только солнце высушило росу, повсюду началась косовица. И разноголосая песня машин в утреннем воздухе, песня, которая сливается в один протяжный звук; и блестящие вдали крылья комбайна, забирающие под себя густую щетку колосьев; и желтеющее и все расширяющееся жнивье, рябеющее и снопами, и копнами, и валками соломы, – словом, на что ни взгляни, все радовало сердце хлебороба.
Вот уже более недели находясь в поле, Кондратьев хотя и ощущал в груди то беспокойное чувство, которое было ему хорошо знакомо по прошлым годам, но к песням машин и птиц не прислушивался и на краски летнего пейзажа вовсе не обращал внимания; спал мало, ездил много и все это время был занят практическими соображениями: как бы все сделать так, чтобы Рощенский район убрал хлеб раньше и по качеству лучше своих соседей. Поэтому его больше всего беспокоило не то, как выглядят сто гектаров скошенной пшеницы, поэтически или не поэтически, а то, каково было качество косовицы: нет ли обкосов, не валяются ли колосья в соломе и в стерне, хорошо ли сложены копны и пущены ли по жнивью конные грабли. Подъезжая к стану и видя вороха хлеба, полуторку, подкатывающую задом к весам, колхозников, занятых сушкой и очисткой зерна, Кондратьев думал не о том, бронзой или золотом отсвечивают вороха, а о том, сколько за день вывезено зерна на элеватор и сколько его еще осталось на току, хватит ли людей, не простаивают ли сортировки и веялки, быстро ли нагружают машины и подводы, – не уезжал со стана до тех пор, пока сам не убеждался, что дело тут налажено неплохо.
Круглые сутки по дорогам и жнивью мчатся грузовики с зерном, и Кондратьев, встречаясь с ними, любуется не серыми гривами пыли, встающими над полями, а ночью – не иллюминацией прожекторов; нет, днем и ночью он помнит и думает только о том, чтобы машины, обозы конных и бычьих упряжек непрерывно двигались по многочисленным степным дорогам, напоминая собой пчел, снующих сюда-туда во время самого большого взятка.
Любит Кондратьев провожать взглядом автоколонну, идущую по сухой и пыльной дороге. Иной раз, встречая где-нибудь у моста или на пригорке вереницу грузовиков со спящими в кузовах на зерне проводниками – чаще всего это подростки или старики, – остановит переднюю машину и спросит у запыленного, выглядывающего из кабины шофера:
– Откуда зерно?
– Из Белой Мечети.
– Какой рейс?
– Сегодня третий.
– Не простаиваете на погрузке?
– Пока что идем нормально.
Кондратьев, махнув картузом, говорит:
– В путь добрый!
Мимо него с хрустом проезжают тяжело груженные машины, и снова только пыль поднимается к жаркому небу… Эх, шоферы, шоферы – лихое племя! Сколько вас кочует по кубанским просторам в жаркие дни летней страды! Хозяева степных дорог, желанные гости всюду, куда приведет вас путевка, – да какой же стансоветский кучер или возница на быках, встречаясь с вами и видя ваши покрытые пылью лица, не ощутит в своей груди острую боль зависти; кто из них не лелеет в душе тайную мечту если уж не самому сесть за руль, то непременно посадить туда своего сына или внука… Нет, такого кучера теперь уже не сыскать, ибо шоферство у нас, особенно среди молодежи, стало самой излюбленной профессией. Уютная кабина, мягкое сиденье, буграстая снизу баранка руля, порывистый голос мотора и свист ветра в приспущенное стекло, а впереди, сколько видит глаз, дорога и дорога в серой дымке пыли, – это же мечта многих юношей! Побывайте в станице и так, ради любопытства, спросите какого-нибудь скачущего по улице на хворостине мальца, того самого мальца, у которого еще не зашита разрезка в штанишках, кем он хочет быть, когда вырастет, и этот хворостяной кавалерист, не задумываясь, скажет: «Буду шофером!» И, надо полагать, в выборе мальчик не ошибется… Правда, малец еще не знает, что нелегко быть водителем машины, скажем, полуторки или трехтонки, особенно в осеннюю непогоду, когда приходится буксовать и спускаться с горы на моторе, – но зато какой простор всегда лежит перед глазами! А сколько впечатлений и встреч, сколько ночевок у костра, сколько дорожных приключений! На пути – и города с базарами, и вокзалы, и маленькие станции с элеваторами, и комбайновые агрегаты, и овечьи кошары, и молотильные тока; и куда ни прибудет шофер, днем ли, ночью ли, – его встречают лаской и почетом: весь в пыли – ничего, дадут умыться, голоден – накормят! И покамест шофер подкрепляется обедом и набирается новых сил, рессоры трехтонки уже оседают, а скаты чуют новую тяжесть: в кузове лежит либо зерно насыпом, либо шерсть тюками, либо лес дрючьями. И снова птицей летит грузовик по дороге, обгоняя конные упряжки, и снова впереди простор и станицы с хуторами, сады, речки с мостиками и маячит вдали острой головой элеватор.
А какие неповторимые и самобытные характеры уже родились за рулем – вы только посмотрите: тут и бережливый хозяин, любящий свою «дорожную подружку» так, что она не знает ни остановок, ни болезни, именуемой «капитальный ремонт», и бегает все сто тысяч километров; тут и человек дела, для которого нет большего греха, как простой машины, и поэтому, прибывая на ток, где, как на беду, не окажется бригадира и некому организовать погрузку, он сам становится на место бригадира, проявит такую настойчивость и сумеет так убедительно поговорить с колхозниками, что кузов в один миг наполняется зерном, и шофер уезжает; тут и рубаха-парень, весельчак и песельник, не знающий, что такое «трудно» или «невозможно», и не унывающий решительно нигде: нет дороги – едет напрямик, и всегда приезжает к сроку, нет мостка – ищет брод, а все равно едет, и не только себя избавит от беды, но еще и выручит случайно друга шофера; тут и «лихие головы», которым если уж ехать, то с ветерком, если обгонять машину, то с шумом, если разминуться, то впритирочку, – такие натуры живут в постоянной вражде с работниками милиции; тут и работяга, не знающий ни сна, ни отдыха, и если случится спешная переброска зерна, способный просидеть за рулем хоть сутки; тут, скажем к сожалению, и «мастера калыма», то есть натуры, весьма чуткие на рубль: они умеют всегда вовремя «дать газ» и завернуть куда-либо на чужой склад или на базу и, выражаясь деликатно, «попутно, чтобы не ехать порожняком», прихватить с собой «налево» тонну или полторы чужого груза, а по дороге заодно посадить в кузов с десяток «королей» с мешками, – и все у них делается так искусно, что до поры до времени самый зоркий глаз автоинспектора этого не увидит, – словом, среди водителей есть такие характеры, каких, конечно, не имеет ни один кучер или конюх…
4После знойного дня вечер выдался жаркий, а воздух стоял такой душный и тяжелый, что Федор Лукич, сильно потея и страдая одышкой, не находил себе места ни в доме, ни в палисаднике. Он снял нательную рубашку и несколько раз обливал водой волосатую грудь и седую, низко остриженную голову, но избавиться от духоты не мог. Ему думалось, что в темноте будет прохладнее, и он потушил лампу, склонился грудью на подоконник. Старчески слабое его сердце стучало с перебоями – то учащенно, с острыми коликами, то редко-редко, точно совсем затихая, а дышать по-прежнему было тяжело: не хватало воздуха. В эту минуту все ему было противно. Мысленно он ругал и жену, где-то управлявшуюся по дому, и Евсея Нарыжного, который обещал прийти еще засветло, но до сих пор почему-то не приходил.
«И где его там черти носят? – думал Федор Лукич, держась горячей ладонью за грудь. – Можно было бы и в ночь выехать… Ночью еще удобнее – не лез бы каждому в глаза…»
Задумчивым, полным горечи взглядом смотрел он в садок против окна. В глубине деревьев было совсем темно, листья не шелестели, тишина царила вокруг, и Федору Лукичу виделся под деревом покойник в гробу, – вот таким жарким вечером в саду когда-то умирал его отец Лука Фомич… Воспоминания о смерти отца были вызваны не только темным и грустно-молчаливым садом, а и тем приторно-сладким запахом чебреца, васильков и еще какой-то пахучей травы, которым несло из палисадника… Федор Лукич вспомнил – пучки чебреца и васильков тогда лежали на гробу, синие и густо-голубые, и от этого видения дурманящий запах еще больше стеснял дыхание…
«Это что же, может, для меня те цветы приготовлены?» – думал Федор Лукич.
Затем тяжело поднялся, зажег свет и сел на кровать.
– Марфуша, пойди сюда! – позвал он жену.
– Ну, чего тебе? – с досадой в голосе спросила Марфуша, войдя в комнату.
– Что там растет в палисаднике? – трудно дыша, спросил Федор Лукич.
– Разве ты не знаешь? – удивилась она. – Разные цветы… И душистые васильки и хлебная мята.
– Развела под окном всякую чертовщину, – покойником пахнет.
– Господь с тобой, Федя! – испуганно проговорила Марфуша. – Это же цветы…
– Повырывай всю эту вонючку. – Федор Лукич посмотрел заслезившимися глазами, пощипал родинку на губе. – Тут и без этого запаха тошно.
– Тебе нездоровится? Так ты ложись, усни.
– Ложись? – Федор Лукич закусил губу. – А того мошенника с ястребиными глазами кто наставлять будет?
– Да он и сам уедет.
– Уехать-то уедет, а как и что там станет делать? Это тебе не быкам хвосты крутить, а с народом надо говорить.
– Федя, – Марфуша присела на кровать, – вот ты называешь Евсея мошенником…
– Мошенник он и есть, – перебил Федор Лукич, – по глазам видно – не человек, а черт… Из-под суда выскочил…
– Так зачем же ты его посылаешь с такой бумагой? – боязливо спросила Марфуша. – Ведь это же такое дело… Лучше бы ты его не посылал.
– А кого ж я пошлю? – Федор Лукич попробовал расправить плечи и не смог. – Кого? Сам не могу: совсем ослабел… Жара меня терзает… К осени я поправлюсь, а теперь – беда…
– Пусть бы ехал Артамашов, – робко намекнула Марфуша. – Все же Артамашову можно…
– Что можно? – сердился Федор Лукич. – Ты там знаешь… Артамашову сейчас некогда… Награду за урожай зарабатывает. Дажеть и ко мне дорогу позабыл. Пока была у меня власть – всем был нужен, а теперь отворачиваются… И этот, Евсей… Чего не приходит?
– Да, может, его какие дела задержали?
Только что Марфуша сказала эти слова, как послышался скрип калитки и торопливые шаги по двору; затем мимо окна промелькнула голова со сбитым на затылок картузом, и в комнату, не постучавшись, как в свой дом, вошел Евсей Нарыжный. Виновато поглядывая на хозяев, он поздоровался любезно, Марфуше слегка пожал руку, к Федору Лукичу даже наклонился, точно хотел обнять, а глаза его уже играли – то загорались живыми искорками, то потухали и наполнялись грустью.
«Уже, сучий сын, прядет своими бесовскими очами, – видно, что-то в уме замышляет», – подумал Федор Лукич, отворачиваясь от Нарыжного.
– Федор Лукич, да ты прямо как запорожец или какой борец! – сладко заговорил Нарыжный, и чертики в его глазах пустились в пляс. – Одного точно такого голого силача я видел на картине.
Ласково, почти нежно глядя на обрюзглое, рыхлое тело Хохлакова, он думал: «Эге, да ты, старый коняга, уже подбился… Совсем разваливается, скоро, скоро и дуба даст…»
– Ты меня не расхваливай и не строй усмешечки, – сказал Федор Лукич, с трудом вставая. – А лучше говори: где шлялся?
– Не шлялся, Федор Лукич, а разузнавал одно важное дело.
– Важное, важное… – Федор Лукич присел к столу. – Марфуша, мы побудем одни, а ты приготовь чайку с вишней.
Жена вышла из комнаты. Хохлаков молчал и только шумно сопел. Нарыжный стоял, покорно склонив голову.
– Садись, – буркнул Федор Лукич. – Нос твой чует, чем пахнет за окном?
– А как же, чует, – поспешно ответил Нарыжный. – Очень даже ароматично… Запах васильков всегда напоминает благовоние ладана…
– Садись, чего ж вытягиваешься, – уже со злостью сказал Федор Лукич. – Ну, рассказывай, какие новости разузнал?
– Новость, Федор Лукич, она будто и простая, – Нарыжный присел на стул, – а очень важная: Тутаринов возвратился из Москвы.
– Давно?
– Сегодня под вечер. На аэроплане прилетел.
– Ну и что ж с того? Пора уже прилететь.
– Так вот, я встретил Ванюшу-шофера, – продолжал Нарыжный, – он ездил встречать… Говорит Ванюша, что Тутаринов десять ящиков привез одних книг, и Ванюша слышал, будто скоро начнется в районе поголовное обучение электричеству.
– Слава богу, новая затея!
– А еще, говорит Ванюша, вагонами едут машины.
– Эту новость знаю и без тебя, – перебил Федор Лукич. – А не разузнал, вид у Тутаринова какой, веселый?
– Спросил и об этом, – не моргнув глазом, приврал Евсей. – Ванюша говорит, что лицом сильно тоскливый, прямо весь аж мрачный…
– Значит, тоскливый и мрачный? – Федор Лукич потер лоб, усмехнулся. – Еще больше помрачнеет, когда в Москве получат наше письмо. – Федор Лукич хотел встать, оперся локтями о стол, а подняться не мог, и тут на помощь подоспел Нарыжный. – Тише нажимай!.. У тебя, Евсей, руки как железные…
– Силенка еще при себе имеется, – смеясь ответил Нарыжный.
– Ну, теперь давай о деле, – сказал Федор Лукич и, взяв с полочки папку, раскрыл ее. – Вот то письмо, о котором мы не раз говорили. Теперь к нему нужны подписи, и эту задачу я возлагаю на тебя.
– А кто мог средактировать? – беря в руки написанные на машинке листы, полюбопытствовал Евсей. – Или сам все сочинил?
– То не твоего ума дело, – сказал Федор Лукич. – Ну, ты почитаешь опосля, а зараз скажи мне прямо: сможешь добыть подписи?
– А много нужно?
– Чем больше, тем лучше.
– Ежели постараться, то можно изделать.
– Так вот что, Евсей Гордеевич, давай сядем, – дружески заговорил Федор Лукич и, когда они сели, продолжал: – Завтра на зорьке бери Буланого и поезжай. Вот тебе мой совет: в станицы не заглядывай, там тебе делать нечего. Зараз все люди на косовице – туда и ты езжай. Да смотри, Евсей, дело это нешуточное, все делай с умом. Председателям и парторгам на глаза не попадайся…
Нарыжный кивал головой, сощурив так глаза, что между веками образовались чуть приметные щелочки.
– К моим бывшим друзьям заезжай, поклон передавай… Головачева из «Дружбы» разыщи – тот подпишет. В Родниковской есть Афанасий Гордеевич Скиба, к нему заезжай. Хорошо будет, если какого бригадира уговоришь. Побывай у Артамашова – тот тебе еще людей подскажет.
Марфуша позвала пить чай. За чаем они только переглядывались и думали каждый о своем.
«Посылаю тебя, а душа у меня болит, – думал Федор Лукич. – По глазам вижу – схитришь, чертяка… Был бы я здоровее, сам бы поехал…»
Евсей, прихлебывая чай с блюдечка, думал:
«Случится до горя – наклевещет на меня…»
Евсей остался ночевать и почти всю ночь слушал увещевания и наставления Хохлакова, слушал молча, часто тяжело вздыхал и мысленно ругал своего наставителя… Поднялся рано, не стал ожидать завтрака, взял письмо, попрощался и ушел… А через полчаса он уже ехал рысью на Буланом, направляясь той дорогой, которая лежала в Родниковскую.
5Широким и красочно-ярким полем ехал на коне Евсей Нарыжный, и холодный его взгляд был ко всему равнодушен, а на озабоченно-суровом лице не отражалось и тени радости. Он сидел на полстенке, пристроенной вместо седла, спина его горбилась, руки тяжело свисали. И хотя ухо его хорошо слышало и отдаленные звуки моторов и песню жаворонка над головой; хотя глаза его видели комбайны, которые на фоне светло-желтых хлебов выступали своей причудливой формой, и частые копны, которые, как заклепками, усеяли серое жнивье, и молотильные тока с ворохами зерна, – он ко всему был глухим и слепым, ибо голова его была занята совсем иными размышлениями. Ему хотелось уже сейчас представить себе картину того, как он будет разговаривать с колхозниками на бригадном стане или в поле и как люди начнут подписывать то письмо, которое лежит у него на груди, под рубашкой. Бумага шелестит, щекочет тело, а Евсей, попустив коню поводья, низко склонил голову и задумался.
«И что-то у меня в голове ничего не вмещается, – размышлял он, прислушиваясь к шелесту бумаги под рубашкой. – И не могу я себе в уме представить, как все это на деле получится… Этот дряхлый старик поучать мастер, а вот как подойти к людям и с чего начать?.. Человека надо задеть за живое, а чем его заденешь?..»
Возможно, Евсей, подумав еще немного, и нашел бы нужный ответ, но в это время Буланый потянулся к колосьям, оступился и так споткнулся, что чуть было не сбросил через голову седока.
«Не к добру эта спотыкачка», – зло подумал Евсей и всю свою злость тут же сорвал на коне.
– Спотыкаешься, чертяка безногий! Пшенички захотелось, проклятая морда!
К этим резким выражениям были прибавлены толчки каблуков в бока и взмах плетки, и Буланый покрутил головой, видимо, тоже ругнул своего седока, и неохотно побежал рысью.
Поднявшись на пригорок, Евсей увидел сбочь дороги двухколесный шарабан, брюхатую кобыленку в оглоблях и двух женщин, уже смотревших в его сторону.
«Ага, – обрадованно подумал Евсей, – кажись, начало будет… С этими бабочками я столкуюсь…»
Он еще раз угостил коня плеткой, сбил на затылок картуз и молодцевато подъехал к женщинам.
– Здорово булы, казачки!
Тут Евсей осадил коня, который уже заметил брюхатую кобылу, потянулся к ней мордой, видимо желая познакомиться.
– Здравствуй, добрый человек.
– Что это у вас за остановка среди степи?
– Видишь, какая оказия с хомутом стряслась, – сказала женщина, которая на вид была постарше своей подруги. – Супонь лопнула, и через это стоим, а нам ехать надо спешно.
– Эх, любезные бабочки, – сказал Евсей, поглаживая усы, щуря глаза и давая волю чертикам, – как же это вы такую пустяшную поломку не можете исправить. Вы супонь веревочкой свяжите.
– А где ж взять ту веревочку?
– Не станем же мы юбки снимать и ими закручивать.
– Эх вы, красотки, – Евсей добродушно рассмеялся, – такой предмет, как юбки, в таком деле не подмога.
– Не заигрывай и глазами не пряди, – для заигрывания у нас мужья есть.
– Если можешь помочь, помоги.
Тут Евсей, не говоря ни слова, спешился и стал умело, по-хозяйски осматривать хомут, который раскорячился на шее брюхатой кобылы. Покамест он приглядывался к супони, осматривал изорванный ремешок и разговаривал с женщинами, его конь тем временем успел не только понюхать брюхатую кобылу, но и познакомиться с ней и даже расспросить, откуда она, куда держит путь и как ей живется на свете. Видимо, брюхатой кобыле Буланый пришелся по нраву, и она, доверчиво поведя ушами позволила ему даже положить морду ей на гриву, что он и сделал весьма учтиво.
– Подсоблю и могу даже пожертвовать вот этот поясок. – Евсей заманчиво покрутил наконечником пояска в серебряной насечке, которым были подвязаны его брюки. – Только мне надо знать: кто вы и откуда?
– А для чего ж тебе это надо знать?
– Так поясок же я даю вам взаймы, – сказал Евсей и стал снова покручивать наконечником. – А еще я еду из района и везу важное письмо, которое и вас тоже касается.
Услышав о каком-то важном письме, женщины переглянулись, и старшая сказала:
– Мы колхозницы из Яман-Джалги. Меня звать Дарья Яценкова, а ее – Мария Нескоромная… Ну, давай поясок.
– А куда вы едете?
– Видишь, мешочки лежат в шарабане, – угадай!
– Угадать нетрудно, – ответил Евсей. – Зерно везете на пробу.
– Такое безобразие творится с этой пробой! – гневно сказала Дарья, взявшись сильными руками за бока и картинно подойдя к Евсею. – Веришь, третий раз приходится лошадь гнать – все не могут определить влажности, а зерно через это ворохами лежит на токах… Вчера Кондратьеву жаловалась, а сегодня снова туда торопимся.
– А хотите, чтобы во всем районе не было никаких безобразий? – спросил Евсей.
– Да кто ж этого по желает?
– Ты давай поясок, а зубы нам не заговаривай, – вмешалась в разговор Мария Нескоромная.
– Поясок получите. – Евсей нарочно подбросил на руке наконечник, чувствуя, как бумага под рубашкой сползает на живот. – Только подпишите то письмо, которое в один миг ликвидирует все безобразия.
Он полез рукой под рубашку и вынул аккуратно сложенные листы. Дарья и Мария насторожились и недоверчиво посмотрели на Евсея.
– Карандашик у меня тоже есть, – говорил Евсей, доставая из кармана карандаш и подходя к шарабану. – Вы сперва послюнявьте кончик и подписывайтесь вот здесь… Так и пишите, колхозницы-ударницы такого-то колхоза из станицы Яман-Джалга…
– Маруся, а ну, почитай и узнай, против каких безобразиев написано, – сказала Дарья, покосившись на Евсея.
– Не беспокойтесь, решительно против всех.
Мария Нескоромная осторожно взяла из рук Евсея письмо, долго и молча смотрела на лист, и пока она про себя читала, возле шарабана воцарилась такая тишина, что было слышно, как облегченно вздохнул Буланый, все еще о чем-то своем разговаривая с кобылой.
– Даша, отойди на минутку, – сказала Мария и, когда они отошли шагов на пять, прошептала: – Оно написано не против безобразиев, а против Сергея Тимофеевича…
– Помалкивай и бери у него поясок, – тоже шепотом посоветовала Даша.
Евсей, видя, как женщины о чем-то шепчутся, струсил не на шутку.
«Это такие красотки, – мелькнуло у него в голове, – что свалят, отнесут в пшеницу и такое с тобой совершат…»
– Закрепляй супонь своим ремешком, – властным голосом сказала Даша. – А после поговорим о письме.
Евсей снял тонкий ремешок и по-хозяйски умело закрутил им супонь. Женщины уселись на бедарку, и Даша стегнула кобылу кнутом. Евсей, придерживая одной рукой спадавшие брюки, другой успел выхватить у Марии смятое письмо; бедарка с громким цокотом покатилась под гору… Женщины, оглядываясь, задорно смеялись.
– Ах вы, черти в юбках! – злился Евсей, усаживаясь на коня. – Это ты виноват, спотыкач проклятый, – обратился он к Буланому, погрозив ему плеткой, – споткнулся на мою голову…
Помахивая плеткой и ругая то коня, то женщин, а то и Хохлакова, Евсей еще долго бурчал. Увидев пылившую ему навстречу автоколонну, он свернул на жнивье и поехал по направлению к видневшемуся вдали полеводческому стану.