Текст книги "Свет над землёй"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
Татьяне давно нравилась Аршинцева – женщина редкого трудолюбия, у которой отдельно от колхоза не было ни жизни, ни интересов, ни забот, – все у нее было здесь. Лишившись в войну мужа и сына, выдав замуж дочь, Аршинцева осталась одна и почти круглый год находилась в поле. В партию вступила еще в тридцатом году, в самый разгар строительства колхозов, и хотя была она малограмотная и не могла подняться выше рядовой колхозницы, но своим бескорыстным трудом и своей постоянной заботой о хозяйстве она принесла колхозу неоценимую пользу… Все это хорошо знала Татьяна, к тому же Аршинцева являлась парторгом в бригаде, и ей хотелось сделать именно ее своей самой близкой помощницей. Оказалось же, что первый серьезный разговор не принес желанного успеха и не только не сблизил их, но чуть ли не поссорил, хотя о лесопосадках они говорили мирно, а расстались все же сухо… «По-своему она, конечно, права, – думала Татьяна, выезжая с усадьбы на дорогу, – но только по-своему… Убрать с дороги Хворостянкина и этого Прокофия легче всего, а заставить их работать – это важнее, сложнее и труднее».
В этот же день Татьяна побывала во всех бригадах, встречалась с людьми, и повсюду – и в обрывочных, случайно оброненных словах, и в беседах, и в обычных разговорах – она замечала, что колхозники ждут каких-то перемен в «Красном кавалеристе». И хотя никто так прямо, как Аршинцева, не говорил о Хворостянкине, но Татьяна и без этого понимала: именно Хворостянкин и был причиной многих недовольств…
Вечер застал Татьяну на сенокосе; обычно в прежние времена на сенокосе агроном колхоза появлялся редко, поэтому косари были удивлены ее приездом. Двое мужчин распрягли ее лошадь, пустили на траву, а Татьяну пригласили к копне ужинать. Повариха принесла полную миску степного супа, ломоть хлеба, и не успела Татьяна сесть на шелестящее, сухое и пахучее сено, как ее уже обступили и мужчины и женщины. Начался обычный разговор: рассказывали, кто о чем мог…
И вот тут, под копной сена, изъездив всю степь, Хворостянкин и нашел Татьяну. Издали увидев копну, чуть приметные в темноте головы людей и огоньки цигарок, Хворостянкин понял: да, именно здесь и шло одно из тех собраний, о котором говорил ему Кнышев. От этой мысли защемило сердце, мучительно захотелось услышать, о чем там они говорят. Злой и встревоженный, он рисовал в своем воображении неприятную картину: вот косари окружили Татьяну, а она стоит и произносит речь, клянет на чем свет стоит Хворостянкина, ругает такими обидными словами, что он, думая об этом, засопел и схватил рукой кучера за плечо:
– Никита! Придержи коней.
– Ты это чего? – спросил Никита. – К ветру?
– Тебе сказано – останови! – Хворостянкин слез с тачанки. – Подожди меня тут, я зараз вернусь.
Осторожно переступая по колкой, недавно скошенной траве, Хворостянкин неслышно подкрался к копне с той стороны, где его не могли видеть. Сердце стучало так сильно, что казалось, его слышно было по ту сторону копны; лицо горело, в ушах стоял противный звон. Хворостянкин затаил дыхание, напрягал слух, стараясь уловить каждое слово, долетавшее к нему из-за копны.
– Допустим, Татьяна Николаевна, ты подвергаешь сильной критике… – послышался бас.
«Так, так, – думал Хворостянкин, – знать, уже откритиковала… А ну, что будет дальше… Это Игнат спрашивал. Он должон за меня заступиться…»
– Его надо не критиковать, а взять хворостину да хорошенько по тому голому месту, – послышался женский голос, и Хворостянкин не мог понять, кто из женщин это сказал.
«Ах ты, бесстыжая морда! – зло думал он. – Ишь, чертяка, уже берется за хворостину!.. Тут только дай бабам волю…»
После этого заговорили все сразу:
– Ты лишнее на себя не бери.
– Женщина правду сказала – побить бы тебя нужно за такое отношение.
– А за какой грех мне такая кара?
– За такой, чтоб жену жалел и уважал!
– Да я ее и так жалею и уважаю.
– А чего она частенько в слезах ходит?
– Потому и плачет, что пошел у нас разлад на почве личного непонимания.
– Какое ж у вас непонимание? – спросила Татьяна.
– Это, Татьяна Николаевна, долгий сказ.
– Ну, все же… Хоть в двух словах.
– В двух – могу… Я ей говорю: «Роди мне мальчонку, какая жизнь без детей», а она – ни в какую… Разве это жена?
– И через это ты ее на собрание не пускаешь?
– Да при чем тут собрание?
– А ты ее спрашивал, почему не хочет рожать?
Голоса в сторонке:
– Гордей, а послухай, здорово новая парторгша наседает на нашего Игната… И за что? За жену…
– До всего дознается.
– Беда!
– А чего ее спрашивать? – угрюмо проговорил Игнат. – И без расспроса знаю.
– Ну, скажи, скажи.
– Да что тут сказывать?
– Ага! Стыдно!
– Чего там стыдно!.. Случилось один раз, по пьянке.
– Бил?
– Да не-е-е… Руку поднял, за косу взял… так только постращал, а она у меня такая характерная, что с той поры и признавать меня не желает, и на почве детей пошел отказ…
– Это и с моим муженьком была такая история… Жили мы со своим Иваном душа в душу, а потом я стала замечать…
Тут Хворостянкин, усмехаясь в усы, тихонько приподнялся и пошел к тачанке. «Тьфу ты, черт знает о чем говорят, какие-то бабские истории!.. Секретарь партбюро – и такие разговоры, уму непостижимо!.. Придется сообщить Кондратьеву…»
Усевшись на тачанку, он сказал:
– Никита! К этой копне подлети птицей!
Тачанка свернула с дороги и с шумом подлетела к копне.
– Здорово булы, косари! – крикнул Хворостянкин, соскочив на землю. – Как идут дела? Сколько дали процентов на сегодня?
Подошел ближе, наклонился и увидел Татьяну.
– А! Татьяна Николаевна! Беседуешь? Политграмоту проводишь… Добре, добре… Только я не ожидал, не ожидал тебя тут увидеть!
Косари молчали, и только кто-то в сторонке негромко сказал:
– И прилетел же не вовремя! Тут зачался такой интересный разговор, а его принесла нелегкая…
34Помню, и хорошо помню то время… Вижу степь под низким осенним небом. Лежит, куда только ни взгляни, обширная кубанская равнина, и плывут над ней рваные тучи так низко, что кое-где влажные клочья цепляются о блекло-серую стерню. Узкими поясками темнеет зябь, пасутся по ней, обычно стаями, нахохлившись, озябшие грачи – такие черные, что их видно только вблизи, издали же трудно отличить цвет пера от чернозема… И еще в этом необозримом просторе вижу трактор: он гуляет один, с песней, блестит новенькими шпорами, пугает птиц и степного зверя, смелый, порывистый и величественный – первый путиловец в степях Кубани! А на взгорье железная бочка, погнутая лейка, старенькое ведро с тавотом цвета топленого масла, балаганчик, солома, полушубок, и тут же вбит в землю колышек, на нем кусок фанеры и жирные, выведенные мазутом с подтеками слова: «Тракторная бригада № 1».
Номер первый… Как же далеко мы ушли и от того памятного взгорья и от того колышка, что маячил, как веха в будущее, вблизи дороги!.. Теперь и степь, та же самая кубанская степь, кажется уютней, и не такой просторной, и не такой сумрачной, какой мы знали ее раньше. Может быть, это произошло оттого, что вместо железной бочки, балаганчика и старенького ведра выстроились у дороги три домика на колесах и в каждый из них ведет, деревянная лесенка? Есть и поручни – вход в вагончик удобный, и у одного из них красуется вывеска: «Тракторный отряд Г. М. Мостового». И кто бы ни проезжал по дороге, непременно остановится, посмотрит, покачает головой и скажет: «Ах, канальские хлопцы, сами чумазые, как чертенята, а погляди ты на них – в жилье какую красоту навели!» И, разумеется, не красочная вывеска и не лесенка с поручнями привлекают взор и вызывают похвальные замечания – ко всему этому на Кубани давно привыкли. Внимание приезжих задерживалось на окопных занавесках: они были такие нежно-белые, что издали напоминали голубей, парующихся на подоконниках. Вот к этому простому украшению на окнах и не мог никто привыкнуть, ибо ни за что нельзя было поверить, чтобы в соседстве с трактористами, людьми, обычно испачканными маслом, керосином и грязью, могла уживаться такая белизна…
Однажды по своим торговым делам здесь проезжал Лев Ильич Рубцов-Емницкий. Остановился, посмотрел, задумался и сказал:
– Культурность! Это же, для ясности, спальные вагоны прямого сообщения!
Мы лишь присоединимся к авторитетному мнению Рубцова-Емницкого, но не станем осматривать все хозяйство Григория Мостового: оно и слишком большое, да и не всякому, надо полагать, интересно видеть, скажем, обыкновенные двухэтажные койки с матрацами, аккуратно, по-армейски, заправленные одеялами, с подушками, на которых лежат накидки, и кое-где коробки папирос, а то и вышитый монистом кисет с табаком; или, сказать, кому захочется осматривать такой предмет, как обеденный стол, длинный, покрытый клеенкой, со скамьями по бокам; шкаф с посудой и повариху, женщину пожилую, но в работе удивительно проворную; или же читальню – опять же шкаф, только не с посудой, а с книгами и с потертыми журналами; или механическую мастерскую с верстаком, тисками и небольшим токарным станком – все это теперь обыденно и всем знакомо…
Между тем есть в одном из вагонов и нечто такое, что не является обыденным и всем знакомым и куда непременно, хотя бы ради любопытства, следует заглянуть на несколько минут. Имеется в виду небольшая комната без окон, с дверью, обитой толстым войлоком… В углу мы видим стол под синим сукном, на котором установлен аппарат, похожий на чемодан. У стола, держа перед лицом, как зеркальце, кулачок микрофона, с надетыми наушниками сидит Григорий Мостовой, а рядом с ним – учетчик, он же радист, худой и долговязый паренек. К столу спущена электрическая лампочка, и свет от нее падает так, что лица юношей кажутся темными и необычно строгими.
– Включаю, – негромко говорит Григорий, глядя на часы. – Приготовь сводку.
Послышался резкий звук выключателя и протяжное гудение в наушниках, – такой далекий звук, какой можно услышать, прислонивши ухо к телеграфному столбу.
– Центральная, центральная, центральная! – говорит Григорий. – Я Мостовой, я Мостовой. Мое время, мое время… Как меня слышите? Прием…
– Я центральная, – пропищал в наушниках девичий голосок, – я центральная… Гриша, милый, это я, Валя!.. Сегодня я дежурю… Здравствуй, Гриша! Не скучаешь там, в поле? Как меня понял?.. Прием!
– За привет спасибо… Да и о ком же скучать? Ближе к делу, Валя. Прием!
– Как о ком скучать? А обо мне! – Тут пискливый голосок преобразился в звенящий смех. – Как меня слышно? Прием!
– Некогда скучать, – пробовал отшутиться Григорий. – Позови к микрофону Чурилова… Принимаю.
– Все ясно, – пищал девичий голос. – Вы интересуетесь более всего вдовами, – и опять голосок преобразился и смех. – Гриша, ты установи рацию в «Красном кавалеристе». Позывными с Татьяной будешь обмениваться… Принимаю.
– Ну, ну, не болтай чепуху… Зови Чурилова, да побыстрее! Прием!
– У Чурилова заседание, – обиженным голосом сказала Валя. – Он велел мне принять. Диктуй, а я буду записывать… Перехожу на прием!
– А мне нужен Чурилов, слышишь? Иди и позови его, скажи – важное дело!
– Какой ты, Гриша, сердитый… Ну, не кричи… сейчас позову.
В наушниках зацокали каблучки, а через некоторое время заскрипела дверь, и уже рядом с дробким стуком каблучков послышались тяжелые удары кованых сапог.
– Ал-л-ле! Ал-л-ле! – загудело в наушниках. – Чурилов у рации, слушаю! Скажи, Гриша, чего ты каждодневно устраиваешь мне эти эфирные доклады… Разве мы рациями обзаводились для этих разговоров? Ну, докладывай, информируй, только покороче, на скорую руку. У меня заседает совет МТС… Давай, давай, что там у тебя… Если сводку, то цифры пусть запишет Валя. Да и то, на каких клетках находятся машины, тоже передай ей, пусть Валя и флажки на карте переставит… Перехожу на прием!
– Афанасий Петрович! Я изобрел новый прицеп для пропашников. Очень выгодно! Обещаю вам пять, нет, шесть норм. Один трактор за шесть тракторов! Но мне нужны пропашники… Принимаю.
– Говоришь, за шесть? – И голос в наушниках помягчел. – Ну ты, изобретатель, скаженная твоя голова, вот что… Того, как его… Мне зараз некогда разобрать все в деталях, такие дела по радио не решают… Да, не решают. Пиши докладную на мое имя – рассмотрю и окончательно решу… Все, все! А сводку диктуй Вале.
Снова в наушниках послышались твердые шаги и тяжелый стук кованых каблуков. Снова скрип дверей, а в наушниках зашуршал ласковый голосок:
– Ну, Гриша, диктуй! Только слушай, Гриша, ты сперва поцелуй меня по радио и успокойся… Как меня слышно?.. Перехожу на прием…
– Стрекоза!
Григорий торопливо снял наушники, надел их на голову смущенно улыбающемуся радисту-учетчику, отдал ему микрофон и отошел от стола.
– Ну и язычок у этой Вали… Ванюша, передай ей сводку и если сумеешь, то и поцелуй ее по радио – девушка сама просит…
Григорий вышел и остановился на лесенке. Внизу, начиная от вагончиков, лежали пары;´. Были они такие черные, а площадь земли такая обширная, что под звездным небом вся низина как бы выгибалась на фоне темного горизонта и напоминала собой огромный залив. Сходство это дополнялось еще и тем, что по парáм ходили гусеничные тракторы с прожекторами, а казалось же, будто водную гладь бороздили катера и на берег долетал мощный и хорошо слаженный хор моторов. «Обещала и не пришла, что же за причина? – думал Григорий, видя, как один из «катеров» сделал поворот и гусеница, попав на свет шедшего сзади трактора, жарко блеснула и погасла. – Вот так и она: то блеснет перед моими глазами, то скроется… Всякий раз так: ждешь – не приходит, не ждешь – является. Нет, такую трудно любить…»
Григорий задумался. И хотя прожекторы все так же играли перед ним и хор моторов не умолкал ни на минуту, он на поле не смотрел и ничего не слышал. На сердце стало больно, а откуда пришла эта боль – Григорий не мог понять. Кто же его знает? Была ли тому виной Татьяна – пообещала парню приехать и не приехала, или же боль причинил Чурилов, а может, эта радистка испортила настроение своим вздорным разговором… Он простоял так, со склоненной головой, минут пять, а когда снова посмотрел на «залив», то увидел мигающие огни – условный сигнал, которым рулевые вызывают к себе бригадира. «Уже какой-то стал на якорь», – подумал Григорий и, сбежав по лесенке, быстрыми шагами направился через пахоту прямо на подмигивающие огни.
И покамест Григорий шагал, глядя себе под ноги, ощущая под подошвами рассыпчатую землю, Татьяна не выходила у него из головы, и казалось ему, что она шла рядом с ним. И тут вспомнились все встречи и вечера, проведенные с ней, и те первые, весенние, которые уже кажутся давними, и эти, совсем еще близкие и свежие… Почти каждый раз, оставаясь наедине с собой, Григорий мысленно был с ней, и почему-то облик Татьяны вставал в его воображении совсем уже необыкновенно красивым, а вся она, в белом, с синими полосками платье, со светлыми бровями и с завитками волос на лбу, в такие минуты казалась ему неземной. И он вспоминал ее поцелуи, прикосновение ее руки, ее улыбку, то восторженную и гордую, то чуточку грустную, ее взгляд, полный женской ласки. Рядом с этим хорошим чувством ютилась и горечь: было обидно, что у нее часто бывает редактор газеты. И хотя Татьяна клялась ему, что Илью Стегачева никогда не любила и не любит, хотя он ей и верил, а горькое, немного даже злое чувство не исчезало. «Вот и сегодня не приехала, наверно, задержал Стегачев», – подумал Григорий, уже подходя к трактору.
– Степа, орел! – крикнул он. – Что случилось?
– Мотор что-то троит, – отозвался Степа, нагибаясь к машине. – Черт его знает, чего он троит… Или я его перегрел…
– А ну заводи, послушаю.
Григорий подошел к трактору, вынул из кармана гаечный ключ и, как врач, приготовился слушать, а видел взволнованное лицо и теплые, ласковые глаза Татьяны.
35Наступал летний вечер. Было тихо и душно. За станицей горел закат, и по небу тянулись багряно-розовые полосы. Под гору, вздымая пыль, спускалось стадо коров… Григорий и Татьяна стояли на кладке, перекинутой через Родники. Внизу плескалась вода, и к ней, как бы желая стряхнуть с листьев дневную пыль и подышать свежестью, склонялись два старых клена; косматые их ветви, как тучки, темнели над рекой… Григорий прислонил к перилам запыленный велосипед и сказал:
– Я был у Чурилова. Пропашники все же получил… А к тебе, Танюша, я летел на крыльях.
– А разве твой велосипед уже имеет крылья? – спросила Татьяна. – Где же они? Не вижу…
– Если едешь на нем к любимой, так имеет! – уверенно ответил Григорий.
– Гриша, ты уже говоришь, как поэт, – смеясь, сказала Татьяна.
– А поэты от чего бывают? От любви… Вот и я скоро стану… – Он не досказал, посмотрел на нее: – Танюша, хорошая моя, дай я тебя поцелую и уеду… Летел же на крыльях!..
– Гриша! Да разве на этой кладке можно?.. Пойдем, я тебя еще немного провожу… Вон до тех деревьев.
Они направились по узкой стежке, петлявшей между кустами.
– Я тебя тогда всю ночь ждал… Ну, зачем же пообещала, а не приехала?
– У косарей задержалась. Туда приехал Хворостянкин, – ну и был длинный разговор.
– Я все ждал, думал…
– Хотел, чтобы я с Чуриловым поговорила? – Татьяна рассмеялась.
– Тебе все шуточки… Танюша, а Стегачев будет на вашем заседании? – вдруг спросил Григорий после некоторого молчания.
– А откуда ему быть? – удивилась Татьяна. – Да и что это тебе пришло на ум?
Она шла, не поворачивая головы и только слегка встряхивая косами.
– Я хотел попросить, – тем же спокойным голосом говорил Григорий, – если он будет, так ты у него…
– Ревнуешь, Гриша?
– …спроси у него, когда же он напечатает очерк о нашей радиосвязи… Обещал же.
– Гриша, милый, забудь ты и Стегачева, и очерк!
Она повернулась и поцеловала Григория, – ее косы, слабо пришпиленные, упали на плечи…
А в это самое время в станице мать Татьяны, Ольга Самойловна, встречала гостя: со скрипом отворилась калитка, и в нее неторопливо, своим грузным шагом вошел Игнат Савельевич Хворостянкин.
Ольга Самойловна, повязанная серой косынкой, стояла посреди двора с ведром в руке. Это была женщина хотя уже и пожилая, но еще собой видная, при здоровье, – из породы тех кубанских казачек, которых не старят ни годы, ни горе. В войну она потеряла мужа и сына. Оставшись вдвоем с дочерью, тоже вдовой, она провела не одну ночь в слезах, но днем ее горя никто не видел. Она была дояркой и там, на ферме, среди таких же колхозниц, как сама, в постоянных хлопотах и заботах находила утешение.
– Проходи, проходи, Игнат Савельевич, – приглашала Ольга Самойловна, повесив на жердь ведро и вытирая руки о фартук. – И что это ты пожаловал к нам? То, бывало, только мимо на тачанке пролетал…
– Да, пролетал… Верно… А зараз вот исправлю свою прежнюю оплошность. – Игнат Савельевич поздоровался с хозяйкой. – Самокритику, Ольга Самойловна, сам себе навел и вот теперь вижу свои недостатки: А как же? Самокритика, Ольга Самойловна, есть наше движение вперед…
– При чем же тут движение? – спросила Ольга Самойловна, скрестив на груди сильные руки. – Есть же и другие дворы, а ты в наш забрел?
«А ничего собой вдовушка, подходящая закусочка», – подумал Игнат Савельевич и стал рукой подбадривать усы.
– Другие дворы – то не в счет, – сказал Игнат Савельевич, веселым чертом поглядывая на хозяйку. – В этом дворе живут две вдовы, сказать – жены геройски погибших воинов, и руководителю надлежит здесь бывать: может, потребуется помощь или какое содействие…
– Опоздал с беспокойством.
– Это почему ж так? Нет, Ольга Самойловна, лучше поздно, чем никогда.
– Ох, по глазам вижу, хитришь! – сказала Ольга Самойловна, предлагая гостю стульчик. – Не воины тебя сюда пригнали, а что-то другое в голову влезло… А вот что, не знаю…
– Поверь, Ольга Самойловна, ничего другого в голове нету… Истинную правду говорю.
– А почему раньше не заходил?..
– Закружился, забегался, – присаживаясь на стульчик, сказал Хворостянкин. – Ты же знаешь, Ольга Самойловна, всюду я один. Все на моих плечах – да тут разве обо всем вспомнишь? Груз же какой несу на себе!
– А теперь тебе полегчало, бедняге? – насмешливо заговорила Ольга Самойловна. – Это, случаем, не дочка моя принесла тебе облегчение?
«Ага, принесла, жди от нее, принесет, облегчит – долго помнить будешь!» – думал Хворостянкин.
Подбодрив ладонью усы и взглянув бесовским глазом на хозяйку, сказал:
– Насчет облегчения, Ольга Самойловна, еще ничего такого определенного не видно… Но идем мы нынче с Татьяной Николаевной в одной упряжке.
– Кто ж из вас подручный, а кто бороздный? – со смехом спросила Ольга Самойловна.
– Ты лучше спроси: кто из нас, в случае какой неуправки, будет в стороне, а кто в бороне? – тоже смеясь, сказал Хворостянкин. – Как всегда, я во всем в ответе… Груз несу на себе один.
– Да, в паре с тобой Татьяне трудно придется.
– Это почему же?
– Погляди на себя, какой ты здоровило, а она и женщина и собой малосильная…
– Эге! – Тут Игнат Савельевич даже приподнял палец, узловатый и сильно поросший серой щетиной. – У нее теперь такая должность, что сила в расчет не берется… Требуется голова, умственность, сказать по-простому – башковитость.
– И кто ж из вас в умственности дюжей?
– Еще мы этим не мерялись. – Хворостянкин задумался и негромко проговорил: – Не мерялись, но вскорости, как я вижу, доведется померяться… А где же будет дочка?
– Зараз должна заявиться… Пошла проводить Гришку…
– Мостового?
– Угу…
– Что же это у них?
– Какие-то дела… Радио, техника и все там такое… свое.
– А может, это «свое» к свадьбе поворачивает? – Хворостянкин даже наклонился к хозяйке и, играя глазами, сказал шепотом: – Самойловна, ежели что будет намечаться, дай знать заранее… Мы на новый лад такую колхозную свадьбу сыграем!.. Э! Это же парторг замуж выходит – тут нужно показать нашу жизнь во всей ее красе!..
Ольга Самойловна отвечала, что она ничего такого определенного не замечает, а если что-либо серьезное и будет намечаться, то из этого никто секрета делать не станет… И покамест они так разговаривали, вернулась Татьяна. Косынка с широкой голубой каймой лежала у нее на плечах, и концы ее были слегка связаны на груди. Походка у нее была быстрая, живая, и радость так и играла и в глазах и на улыбающихся губах. «И по лицу видно, что миловались и целовались, – подумал Хворостянкин. – Ишь какая веселая, вся сияет, а вот зараз насупится и на меня чертом будет коситься…»
И в самом деле, Хворостянкин был прав. Войдя в калитку и увидя во дворе нежданного гостя, Татьяна сразу помрачнела, белесые брови ее нахмурились, лицо потемнело.
– Самойловна, – сказал Хворостянкин, – ты нас оставь… Тут у нас с Татьяной Николаевной пойдут свои, так сказать, партийные разговоры.
– Если мама нам мешает, так пойдемте в хату.
Татьяна пошла в соседнюю комнату. Следом за ней ушел и Хворостянкин.
– Значит, ты твердо решила завтра проводить заседание партбюро? – спросил Хворостянкин, опускаясь на стул.
– Твердо, – сказала Татьяна, прислонясь спиной к окну.
– Так вот что, Татьяна Николаевна, – подчеркнуто строгим тоном заговорил Хворостянкин, – ежели заседание завтра, то я хочу сегодня решить все вопросы… Да, именно сегодня! За этим я к тебе и пожаловал.
– А как же ты решишь? Один? Не понимаю…
Татьяна пожала плечами.
– А чего ж тут понимать!.. Бывало, мы с Иваном Ивановичем… Конечно, не полностью, а вроде как бы предрешить, так сказать, заранее все между нами согласовать, чтобы нам, как руководителям, иметь на партбюро единое мнение…
– А зачем же все предрешать?
– Эх ты, горе! Ну, что ты есть за женщина! – Хворостянкин развел согнутыми в локтях руками. – Да я вижу, что у тебя нету никакого партийного опыта… Пойми, Татьяна Николаевна, на партбюро будут решаться мои вопросы… На мою голову камни будут валиться… Партбюро все может решить, но нам с тобой надо вести нужную линию… Направлять! Вот так, бывало, Иван Иванович… Погоди, один простой вопрос. Ты с райкомом все вопросы согласовала?
– А зачем же согласовывать? Мы и сами, без согласования, должны правильно решить…
– Да это все так, я понимаю… А Кондратьев в курсе дела?
– Пошлем протокол – вот он и будет в курсе дела.
– Опять свое! Ты не усмехайся. Ты же знаешь, что все эти вопросы моего авторитета касаются! Ты мою личность затрагиваешь!
– Эх, Игнат Савельевич, не об авторитете надо печалиться и не о личности, а о деле.
– Нет, вижу, что ни черта ты не смыслишь в партийной работе! – Хворостянкин встал и подошел к Татьяне: – Пойми, Татьяна Николаевна, что это тебе не агротехника, а политика!.. Да ты знаешь, что предколхоза и секретарь партбюро должны жить душа в душу, чтобы промежду ними завсегда хранилась дружба и согласие?! Тогда они сумеют повести за собой массы… А ты куда поворачиваешь? Вразброд?
– Ты хочешь жить со мной в мире и согласии?
– Хочу, – чистосердечно сознался Хворостянкин.
Татьяна усмехнулась:
– Не сумеем… И я вижу, что мира между нами не будет.
– Да как же так не будет? Сама жизнь того требует!
– Смотря по тому, как смотреть на жизнь. – Татьяна отошла от окна и, усмехаясь, сказала: – Игнат Савельевич, видел ты ржавчину на металле? Чтобы снять ее – чему учит нас жизнь?
Хворостянкин насупился, поросшее застаревшей щетиной его лицо побагровело.
– Умничаешь! Ржавчиной меня считаешь! – крикнул он. – Так знай: по-твоему не будет! И не мне, а себе голову сломаешь! Игната Хворостянкина ржавчиной не испугаешь! Я уже стреляный!
Он резко повернулся, опрокинул ногой стул и не вышел, а выбежал из комнаты.