355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семён Шуртаков » Несмолкаемая песня [Рассказы и повести] » Текст книги (страница 24)
Несмолкаемая песня [Рассказы и повести]
  • Текст добавлен: 23 марта 2017, 17:30

Текст книги "Несмолкаемая песня [Рассказы и повести]"


Автор книги: Семён Шуртаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)

11

Только здесь, в нашей комнате, я испытываю хоть какое-то, хоть и весьма относительное, но все же чувство свободы. Воспитанная Альбина Альбертовна почитает за непреложное правило при нас не заходить в комнату, а в случае необходимости зовет меня или Маринку через дверь. Здесь можно без помех заниматься делом, можно дурачиться, слушать магнитофон. Здесь же мы принимаем и своих друзей.

Едва я закрыл дверь, Маринка, как и в вагоне, кинулась мне на шею. Я качнулся, потерял равновесие, и мы повалились на диван, который служил нам и кроватью.

– Фу, от тебя тайгой пахнет, – Маринка сделала вид, что толкает меня в грудь.

– Какой там тайгой – вагоном.

– Тогда – марш в ванну. А я тем временем разберу постель.

– А не рано?

– Что рано?

– Ну… спать-то.

– Спать-то совсем и не обязательно… Дурачок, я же по тебе соскучилась…

Когда, после ванны, я в пижаме вхожу в комнату, Маринка уже лежит в постели: голые руки выложены на одеяло, и в них какой-то – то ли французский, то ли итальянский – журнал мод.

– Как тебе нравится, Витя, вот этот купальничек? Здесь такая узенькая полоска вместо лифчика, а трусики в ансамбле с коротенькой юбочкой…

– По-моему, это слишком старомодно. В таких юбочках, ну разве чуть-чуть, самую малость подлиннее, сейчас уже ходят по улице Горького…

– Так что же, ты бы хотел, чтобы и здесь была одна полоска?

– Это не так уж и важно, что я бы хотел, важно, что хотят женщины. А женщины в последнее время, как я понимаю, бьются над разрешением, в сущности, неразрешимой проблемы: они хотят одновременно быть и одетыми и раздетыми…

– То есть?

– Ну, каждая женщина понимает, что ходить голой и не совсем удобно и малоинтересно. Она одевается. Но одевается так, чтобы не дай бог какие-то ее женские прелести оказались скрытыми от стороннего, а точнее сказать, мужского глаза.

– Да ты забыл, что двести лет назад дамы света обнажались чуть не до пояса.

– Все-таки только до пояса. Хоть какая-то, ну, что ли, тайна оставалась. А нынче – вот тебе плечи, вот тебе грудь, а вот, пожалуйста, и ноги до самого того места, из которого они растут…

– А не попахивает ли от этих твоих слов, Витя, ханжеством?

– Вот-вот, любимая присказка, любимый жупел!.. Только самые примитивные, самые пустопорожние модницы могут видеть в голых коленках этакий дерзкий вызов ханжеству. Непроходимая глупость все это. Да можете укоротить свои юбки еще на сколько вам хочется, можете вообще один блезир от них оставить, как у фигуристок, – на здоровье!

– Так что же тебе не нравится, что-то я не пойму?

– А то мне не нравится, что уж очень низко себя ваш брат – или как там надо говорить: ваша сестра? – ставит… Ты знаешь, как обижает женщину, когда мужчина видит в ней прежде всего и только женщину. Она же сама возмущается: а, ты во мне только бабу видишь, а не человека…

– И правильно обижается.

– И я считаю, что правильно. Но зачем же тогда одеваться так, что за версту видно, что мне навстречу идет женщина, зачем всем своим видом кричать на всю улицу: я – женщина! Еще когда я разгляжу, да и сумею ли разглядеть в ней человека! Согласись, не так просто что-то там разглядеть, когда тебя стараются еще издали ослепить. Ослепить теми же коленками или чем другим… Так, спрашивается, чего же тут обижаться-то? Пеняй на себя, если сама же так высоко ставишь в себе женщину и так низко – человека, если женское в тебе идет как бы впереди человеческого. Надо бы в ногу!..

– Ты, Витя, какой-то злой приехал.

Маринка точно сказала: говорил я если и не зло, то сердито. А ведь, разобраться, речь зашла всего-то о купальных костюмах… Откуда у меня этот сердитый запал, зачем он? Кому ты и что хочешь доказать?

– Так ты считаешь, что мне надо юбки подлинней?

Детская Маринкина логика: говорили о женщинах; я – женщина; значит, говорили и лично обо мне.

– И совсем я ничего не считаю. Разговор-то шел вообще. Носи, какие тебе нравятся.

– Все равно ты злой.

Я не вижу Маринкиного лица, но по ее тону мне легко представить, как обиженно надула она губы, и сейчас, наверное, демонстративно отвернется от меня.

– Как тебе не стыдно? Я по тебе соскучилась, а ты…

Я оборачиваюсь к Маринке. Ну, конечно, как же иначе! В глазах у нее – не очень хорошо, но все же видно – стоят слезы. Как же иначе! Кто еще умеет вот так – в какую-нибудь минуту – переходить от бурной радости к горькому горю! Обычно у людей это проходит вместе с детством. Маринка осталась ребенком и по сей день. Ее переживания, ее чувства как бы еще не успели уйти в глубину, все еще на поверхности, все открыто, как и в пять или десять лет. Хорошо это или плохо? Не знаю. Но мне эта Маринкина открытость, эта ее детскость очень нравится. Мне нравится утешать ее и потом видеть столь же быстрый, переход от горя к полному счастью.

Я поцеловал соленые Маринкины глаза.

– Ну чего ты огорчилась, глупышка? Разве ты не видишь, что и я по тебе соскучился… Чуть не на неделю раньше вернулся.

– А я уж подумала, может, кого встретил.

– Ну вот еще глупости! Кого я мог встретить…

Говорить-то я так говорю, а про себя думаю: ты смотри, наивная Маринка – ну прямо читает мои мысли!..

Еще в вагоне я долго раздумывал над тем, говорить или не говорить ей о встрече с Валей. И первой мыслью было: ну, конечно же, сказать – что ж тут такого. Видеть Валю Маринка не видела, но когда мы поженились, я ей рассказывал про нее. Так что все очень даже просто: неожиданная встреча через много лет – забавно!.. Однако же я понимал, что не могу сказать Маринке, как, прощаясь с Валей на той таежной станции, целовал ее, потому что не только Маринке – самому себе и то я не смог бы объяснить, зачем и почему это сделал. Не мог я рассказать и еще многое. А говорить полуправду – наверное, лучше совсем не говорить…

Но и совсем не говорить тоже нехорошо. Получается, я что-то скрываю от Маринки. Вот сейчас думаю, а мысли эти скрываю. Да и если бы только сейчас – я знал, твердо знал, что теперь часто буду думать о Вале, вспоминать ее. А Маринка – разве я не знаю свою Маринку, не знаю, какая она чуткая? – она вот и сейчас чувствует, что не весь я с ней, и всегда будет знать это, знать не умом, а сердцем… Так что лучше сказать. Да и чего такого, если сказать? В конце-то концов Валя ведь тоже замужем, у них даже ребенок есть… Но как я себя ни уговаривал, сказать о встрече с Валей мне что-то все-таки мешало. Может, как-нибудь потом, к слову… К слову! Зачем хитрить, будто тебе не ясно, что чем дальше, тем сказать об этом будет труднее…

– Я тебя больше не буду отпускать так надолго, – Маринка обняла меня и крепко-крепко стиснула, словно хотела показать, как крепко она будет теперь держать меня около себя. – Ты меня тоже обними… Еще крепче… А теперь поговори со мной.

– Давай поговорим…

Я сказал «давай поговорим» и осекся. О чем? Нет, вообще-то мало ли о чем можно поговорить. Обязательно найдется, о чем поговорить – вон сколько не виделись. Но, оглянувшись на нынешний день, я, к немалому удивлению своему, не мог вспомнить из наших с Маринкой разговоров ничего такого, что бы хоть как-то, хоть каким-то боком выходило за рамки обыденности, если не сказать обыденщины. Наши разговоры, в сущности, мало чем отличались от тех, которые велись за столом и направлялись мудрой рукой Альбины Альбертовны. Я стал вспоминать и не вспомнил, чтобы за день высказал хоть какую-то – пусть даже совсем не великую – мысль, если не считать разговора о женских купальниках. За весь день мне попросту не представился такой случай, такой «предлог», когда надо было высказывать какие-то свои взгляды или мысли. Про Маринку и говорить не приходится.

На какую-то секунду я увидел себя в вагоне. Я вспомнил, как мне хотелось скорее очутиться рядом с Маринкой, я даже не раз мысленно представлял себе, как мы будем с ней валяться на нашем диване, как она мне скажет: «Давай поиграем в нашу игру…» Но я не мог вспомнить, чтобы мне мечталось к тому же еще и поговорить с Маринкой о том или о сем.

– Что же ты молчишь, Витя?

– Что?

Оглушенный своим «открытием», я не сразу понял, о чем меня спрашивает Маринка.

– Я говорю, что молчишь?

– Да вот думаю…

Я думал. Я думал, как же это получается: с чужими людьми мне было интересно часами, целыми вечерами говорить о самом разном. Я ждал этих вечеров. А вот с близким человеком я не знаю, о чем разговаривать, я спрашиваю себя: о чем бы поговорить. Как же это так получается? Это же очень нехорошо получается…

Сейчас ужасно модным стало словечко «информация». Его склоняют и так и эдак, ему уже приписывают значения, которые еще недавно числились вроде бы за другими словами. Теперь несовременно говорить про каких-нибудь языкатых кумушек, что они сплетничают – они обмениваются информацией. Студенты уже не учатся, не слушают лекции – они получают информацию. От романов и картин и то норовят получить не эстетическое наслаждение – это старомодно! – а все ту же информацию. Всем хочется в минимум времени получить максимум информации, а потом сами же жалуемся на ее переизбыток… Так вот неужто весь наш разговор с Маринкой сводится к этой самой информации? Не к обмену мыслями, а к информации о том, где, что и с кем из родных и знакомых произошло, кто, что и почем купил, кто и в чем преуспел…

– Расскажи, как ты там жил, что интересного видел. Там холоднее, чем в Москве, или так же.

Все правильно. Маринке хочется получить информацию о моей поездке. Что же, пойдем навстречу ее пожеланиям.

И я начал рассказывать, как я там жил и что видел…

12

Несколько дней ушло на всякую беготню, на различные согласования в инстанциях, и вот только теперь я сел за свой проект. Сел с удовольствием и даже некоторым нетерпением. Не то чтобы мне хотелось поскорее выполнить работу – не терпелось поскорее ее начать.

Пока что дело подвигалось медленно. Начало всегда – самое тяжелое. Ты еще не столько чертишь, сколько думаешь. А когда ты и час и три просидел над чистым листом и лист этот так и остался чистым – тебя уже один вид сто начинает если и не пугать, то во всяком случае настраивать не самым лучшим образом. Тебя начинают одолевать сомнения, тебе уже начинает мерещиться, что лист этот останется чистым и завтра и послезавтра…

Трудно, очень трудно делать первый, самый первый набросок! Когда он уже сделан – ты можешь его исправлять, переделывать и переделывать так, что от него потом мало, а может, и вовсе ничего не останется, а получится что-то совсем другое. Но это другое, хоть оно и будет лучше, совершеннее первого – иначе зачем бы переделывать?! – это другое всегда легче. Даже самая дальняя дорога, говорят, начинается с первого шага, и первый шаг этот всегда труден. Особенно если дорога тебе еще неведома, если идти можно на все четыре стороны и ты еще не выбрал ни одну из этих сторон. Первоначальный набросок – это и отправная точка, и выбор направления твоей мысли. Потом-то мысль может пойти очень далеко, но кто укажет эту исходную точку, кто должен указать направление?!

Осложнялось дело еще и тем, что, думая над проектом, я должен был постоянно держать в своей памяти Медвежьегорск, должен был ясно видеть своим мысленным зрением и пейзаж, и ландшафт, и улицы города. Проект проектом, но надо было еще думать и о том, чтобы дворец не торчал белой вороной, а по возможности вписывался в окружающие его здания и вместе с тем сообщал городу определенный и наиболее выразительный силуэт.

Но, думая о Медвежьегорске, как я мог не думать о Вале, о наших с ней и Владимиром разговорах, как мог не вспоминать наши вечера?! И воспоминания эти, конечно же, мешали. Они уводили мои мысли от проекта далеко-далеко, и каждый раз приходилось делать над собой усилие, чтобы вернуться к своему чистому листу.

А еще размышляя над проектом, делая первые прикидки его на местности, я как бы постоянно ощущал на себе пристальный, требовательный взгляд Владимира. Придумаю что-то, прикину, и тут же будто кто во мне сидящий спрашивает: а как бы поглядел на это Владимир? Интересно, ему бы это понравилось?.. Поначалу меня даже сердили эти мысленные оглядки на Владимира: подумаешь, профессор архитектуры, подумаешь, авторитет! Однако же, утихомирив потревоженное самолюбие, я должен был честно себе признаться, что многое из того, что услышал от Владимира, мне не приходилось слышать и от самых высоких авторитетов. Тут важен был не какой-то там теоретический уровень мысли, а ее направление, важен был новый взгляд на хорошо знакомые, казалось бы, вещи.

Нынче наконец дело сдвинулось с мертвой точки. На путающий своей нетронутой белизной лист легли первые, пока еще робкие, но уже как-то определившиеся и что-то выражающие линии. И хотя пока еще не ясно, как и куда они пойдут, неизвестно, где, в каких точках пересекутся с другими линиями, – все равно начало положено. Как белый снег отражает, отбрасывает обратно то ли шестьдесят, то ли семьдесят процентов солнечных лучей, так и чистый лист обладает способностью отбрасывать, отражать твои мысли: не за что зацепиться глазу – не за что зацепиться и мысли. Потому-то с такой легкостью она и летит от листа то в окружающую Медвежьегорск тайгу, то в дом Вали и Владимира. Теперь все пойдет по-другому. Теперь есть за что зацепиться глазу, теперь есть отправная точка и для мысли.

…Рабочий день кончился. По и собрав бумаги со стола и заперев их в шкаф, я все еще продолжаю думать над проектом. Я буду думать о нем и по дороге домой и дома. Я знаю: теперь мне уже не придется насильно возвращать свои мысли к проекту, теперь они будут возвращаться к нему сами. Нет, я вовсе не собираюсь все время думать о деле, и только о деле. Я сейчас просто пойду по улице и буду думать о самом разном: о том, к примеру, что день нынче солнечный, а при солнце очень уж здорово горят купола кремлевских соборов, когда смотришь на них с набережной из Замоскворечья, и особенно хорош Иван Великий…

С Москворецкого моста глядятся теперь и отреставрированные церковки бывшего Зарядья. Но куда бы естественней, куда бы лучше они гляделись не рядом с тяжелой громадой новой гостиницы, а на фоне тех домов и домиков, среди которых и были в свое время построены. И вообще Зарядье – это же уникальный, единственный в своем роде уголок старой Москвы. И пусть тут не много выдающихся памятников зодчества – все в целом оно было исключительной ценности памятником, потому что через века и века дошло до нас почти в неизменном виде. Тут тебе и Посольский двор – что-то вроде министерства иностранных дел при Иване Грозном, и боярские хоромы, и Китайская стена, и церковь «Анны, что в углу», и храм «Всех святых на кулишках»… Само названье-то дышит историей: За-ря-дье – значит, были торговые ряды, а это – то, что за рядами…

Какими высшими соображениями руководствовался архитектор, у которого не дрогнула рука навсегда, безвозвратно вычеркнуть, а точнее сказать, выдрать из каменной летописи Москвы не одну, а сразу несколько страниц, целую главу?! Мешало кому-нибудь Зарядье? Нет, не мешало. Напротив, своей плоскостной, неброской архитектурой оно как бы подчеркивало, оттеняло величественный ансамбль Кремля и праздничную нарядность собора Василия Блаженного. Даже если бы и вовсе чистое место тут было – можно ли ставить этакую громадину в непосредственной близости от Кремля? Не только уцелевшие церковки Зарядья кажутся теперь рядом с этой махиной игрушечными – сам Иван Великий уже перестал быть великим. Каменная громадина начисто заслонила собой Кремль и Василия Блаженного со стороны Устьинского и Краснохолмского мостов…

Один мой институтский товарищ только что вернулся из поездки в Польшу. Так его в Варшаве чуть ли не прямо с вокзала повезли в знаменитое Старо Място. Варшавяне показывают эту часть города всем приезжим, и показывают с нескрываемой гордостью… Старо Място, если перевести, – это не что другое, как Старый город, то место, с которого, собственно, и пошел город. А что, как не Старый город, наше Зарядье? Никакой разницы. Разница разве в другом… Всему миру известно, что Варшава была почти вся разрушена. Не пощадила война и дорогого для варшавян Старого Мяста – от него тоже остались руины да щебень. Поляки посчитали необходимым восстановить старую часть города точно такой, какой она была. По чертежам, найденным в парижских архивах, и фотографиям Старо Място было по кирпичику вновь воссоздано. И как же тут не гордиться?! Есть чем гордиться! Мы же со своим старым городом, с Зарядьем, сделали нечто обратное: уцелевшую до наших дней старину снесли. Снесли своими же руками… А ведь нам за добрым примером не обязательно бы и к соседям-полякам ходить. Мы тоже восстановили и памятники Новгорода, и заново отстроили разрушенный Крещатик в Киеве, мы воссоздали во всей прежней красоте Петергоф с его знаменитыми фонтанами – нам тоже есть чем гордиться!

Мне вспомнился наш разговор с Владимиром об исторической памяти народа. Конечно же, она не только и не столько в учебниках по истории. Кремль и Василий Блаженный, Китай-город и Зарядье – вот она, живая и наглядная память, живая связь времен! И не святое ли дело всеми силами беречь, укреплять ее?!

Как-то прочитал я прекрасные стихи:

 
Во мгле и суете ревущей
Дай бог, чтоб в нас не прервалась
Минувших, нынешних, грядущих
Времен возвышенная связь.
 
 
Ты слышишь тени чьих-то крыльев?
Тревожит душу трубный глас.
Ты слышишь их:
и тех, что были,
И тех, что будут после нас?..
 

А нынче в газете – вот она, эта газета, у меня в кармане, – другой поэт, сначала вроде бы вторя тому, говорит:

 
С закономерностью глубокой,
Познанья жаждою полны,
Мы нынче тянемся к истокам
Своей российской старины.
Ну что ж! – имеет право каждый,
Обязан даже, может быть,
Ту искупительную жажду
Хоть запоздало утолить, —
 

но тут же и спохватывается: а хорошо ли это? А как бы чего не вышло?

 
Не позабыть бы, с обольщеньем
В соборном роясь серебре,
Второе русское крещенье
Осадной ночью на Днепре.
 

Какое такое соборное серебро? При чем тут оно, да и где оно? И почему память о Киевской или Московской Руси вдруг может заслонить память о недавней битве на Днепре или битву под Москвой?!

Какая-то странная логика! А не правильнее ли было сказать, что сознание причастности к великой истории своего народа, сознание того, что стоит за нашими плечами, помогало нам – так оно именно и было! – и в битве под Москвой и во втором крещении на Днепре?!

Разве наша старина – это какое-то серебро, а не героическое прошлое русского народа, не его гениальное художественное творчество?! И надо ли бояться, что мы потянулись к истокам?!

Времен возвышенная связь… Как это точно сказано и как это прекрасно звучит!..

Вспомнив Владимира, я ловлю себя на мысли, что ведь и до поездки в Медвежьегорск приходилось мне хаживать Москворецким мостом и видеть разоренное Зарядье, однако же воспринимал я все это куда спокойней. Общение с Владимиром словно бы обострило мое зрение… А сколько еще, сколько людей идет рядом со мной и смотрит вокруг все теми же спокойными глазами!.. В газетах как-то промелькнуло сообщение о том, что в одном селе разобрали и распилили на дрова резную деревянную церковь семнадцатого века. Распиливали ее учащиеся старших классов под руководством директора школы. Так вот, если эти школьники приедут на экскурсию в Москву и их директор, показывая на Зарядье, скажет, что здесь, на месте стареньких домишек и церквушек, возвели вон какую новую, созвучную веку железобетонную красоту – ребятишки ведь легко и просто уверуют в это…

Со Спасской башни словно бы упал на литую брусчатку площади и рассыпался окрест такой знакомый и все равно всегда волнующий перезвон курантов. Обтекая Василия Блаженного, сверху лилась и лилась нескончаемо пестрая людская толпа.

Теперь, с открытием новой гостиницы, как-то суетно стало и на Красной, святой для всех нас площади. Раньше сюда приходил только тот, кто хотел видеть именно Красную площадь, видеть Кремль, Мавзолей. Сейчас многотысячный контингент обитателей гостиницы с утра до позднего вечера буднично снует по ее священной брусчатке транзитом к центральным станциям метро и обратно…

«Россия!» Написано это слово на гостиничной стене крупно, издалека видно. Только много ли в ней русского – такие или похожие здания можно чуть ли не в каждой европейской столице встретить… Погляди на любой плакат, приглашающий иностранных туристов в нашу страну, – увидишь Кремль или сказочный храм Покрова, как был назван при постройке Василий Блаженный. И, конечно же, не зря он стал чем-то вроде нашей национальной эмблемы…

Где-то уже на сходе с Москворецкого моста мысли мои вдруг перескакивают на тот самый лист, который я закрыл в шкафу. С чего бы это, с какой такой стати? А вот, оказывается, с какой. Пока я шел по мосту, сначала подымаясь на его выгнутую спину, а затем спускаясь с нее, я заметил, как с изменением точки постепенно менялся и силуэтный рисунок попадающих в поле моего зрения зданий, и Василия Блаженного в том числе, как силуэтные линии вступали во взаимодействие друг с другом и вновь распадались. И мне подумалось, что на мой дворец тоже ведь люди будут смотреть с самых разных точек, и надо обязательно учитывать это. Надо, чтобы общий силуэт здания был интересным, своеобразным, и в том случае, когда на него глядеть снизу, от вокзала, и сверху, с таежной опушки…

И тут, как заноза, которую сразу не вытащили, потом забыли, шевельнулось вдруг смутное видение медвежьегорской церквушки. Он а-то определенно сообщала центру города свой особый силуэт, и хотя виделась с нижней и верхней части селения по-разному – эта разность была лишь плюсом, а не минусом. Будет ли иметь эти плюсы мой дворец? «Заменит» ли он в этом смысле старую церковь? Мне хочется надеяться, что заменит. Мне даже так думается, что дворец сделает общую картину центра города более цельной и выразительной. И все-таки… и все-таки гляжу я сейчас на церковки Зарядья, и мне становится жаль ту, медвежьегорскую. Жаль и часовенку при ней. Пусть бы себе стояли. Ведь они тоже не что иное, как Старо Място Медвежьегорска… Я даже начинаю прикидывать, а что и как можно сделать, чтобы сохранить их. Поставить дворец рядом с ними? Но это будет впритык, нехорошо. Перенести его на край города, ближе к таежной опушке?..

Ну, размечтался, парень! Да ты что, забыл, что место под твой дворец уже окончательно утверждено? И участь церквушки с часовней тоже еще полгода назад решена. Там, где они стояли, уже чистое место! Место под твой дворец. Да и не сам ли ты ратовал за то, чтобы убрать эти остатки старины, поскольку они своим видом портили всю картину?! Taк что не забивай голову всякой маниловщиной, думай не о том, где поставить дворец – этот вопрос уже решен, – думай о том, как лучше вписать его в окружающие строения…

Уговаривать-то себя так я уговаривал, а все равно облупленная, почерневшая от времени церквушка не шла из головы. Все равно то место, где она стояла, не виделось мне чистым местом. Она была – как гвоздь посреди стола, и ничего большого на этот стол поставить я не мог.

Прошагав Красной площадью, я свернул в Александровский сад и подземным переходом вышел на Калининский проспект. В самом своем начале, от библиотеки Ленина до Арбатской площади, он тесен, узок, и тут, как в горловине, всегда битком и машин и людей, не протолкнешься.

Арбатская площадь. Она тоже многолюдна в любой час дня, а сейчас, вечером, особенно. Из станций метро, из подземных переходов, со Старого и Нового Арбата на площадь текут и текут нескончаемые потоки людей, сливаясь у кинотеатра «Художественный» в сплошную шумную, говорливую толпу.

С площади хорошо просматривается новая часть проспекта, прорубленная напрямую через узкие арбатские переулки, тупики и Собачью площадку. По ту и другую сторону широкой магистрали высятся многоэтажные светлые здания, и даже неопытному глазу видно, что возведены они по единому плану. И было время – нравился, и даже очень нравился, мне Новый Арбат. Правились широта, размах и, что ли, свобода архитектурного мышления. А еще мне нравилось, что в начале Нового Арбата, на правой его стороне, была оставлена небольшая старинная – то ли XVI, то ли XVII века – церковь. Церковь эта на фоне сплошного стекла и бетона была как-то очень неожиданна и мягкостью своих форм и совершенством пропорций давала как бы особую древнюю запевку идущим за ней ультрасовременным зданиям.

Да что я заладил: нравилось, нравилось… Все это – и с размахом спланированные здания, и маленькая церковка – нравятся мне и по сей день. Моему глазу с некоторых пор стало не хватать дальней перспективы у Нового Арбата. Такие высокие – выше тридцати этажей – здания как бы «подразумевают» большую протяженность улицы, на которой их поставили. А тут вся протяженность каких-то восемьсот метров. И вот торчат эти огромные ультрасовременные красавцы в окружении низких – в три, четыре или пять этажей – старинных особняков, как чужая вставная челюсть. Поставить бы их на каком-то новом проспекте, подале от центра, – как бы они хорошо и «читались» и смотрелись – одно загляденье! А так – нет, не вписались они в эту старинную часть Москвы. Вон новое здание университета: хорошо оно или по нынешним вкусам не очень хорошо, но место для него выбрано самое что ни на есть подходящее. Ну-ка поставь его на месте старого, казаковского, да… да такое даже и представить себе невозможно. Мало, мало спроектировать прекрасное здание, надо еще его сообразовать, согласовать с местом, на котором оно будет стоять! Истина, конечно, не новая, а только частенько мы забываем ее…

Что-то ты нынче уж больно расходился: то не так и это не этак. Легко критиковать со стороны, легко философствовать. А еще надо посмотреть, как ты согласуешь с местом свой дворец, как он будет смотреться жителями Медвежьегорска.

Проходя мимо церковки, я приостановился. С пригорка, на котором она стояла, спускался седенький, в старомодном полотняном костюме старичок. Старичок тоже остановился недалеко от меня и, обернувшись лицом к памятнику старины, проговорил:

– Все бы хорошо, если бы еще тот стиляга возвышался не так близко и не подпирал плечом эту красоту.

Старичок говорил, прямо не обращаясь ко мне, но, конечно же, это было – явным приглашением к разговору.

Я вспомнил, какой была эта церквушка, когда еще только начали строить Новый Арбат. На нее было жалко смотреть: кровли вовсе не было, на каменных обсыпавшихся карнизах росла трава, а над алтарем укоренилась даже березка. Словом, родная сестра медвежьегорской. И, проходя мимо, я тогда не раз спрашивал себя: ну почему не пустят бульдозер и не очистят место – она же одним своим видом наводит грусть-тоску…

– Надо радоваться, что сохранили эту красоту, – отвечаю я старичку. – Хотя, конечно, новый дом – в нем поди-ка этажей двадцать будет – можно бы отодвинуть и подальше. Тут архитектор явно промахнулся.

– Да нет, никакой промашки нет, – тихонько сказал старичок. – Когда он проектировал свою башню – тут было чистое место.

– То есть как это: чистое место? – не понял я. Странно: понять не понял, а та заноза опять шевельнулась, опять напомнила о себе.

– А очень просто: еще задолго до того было принято решение о сносе памятника. Это только по чьей-то халатности его не снесли. Тогда было принято еще одно решение: снести. И опять кто-то проявил халатность. Ну, а тем временем общественность голос подняла: архитекторы, художники, писатели. Отстояли. А башня уже наполовину была построена… Так что правильно: надо радоваться… Будьте здоровы!..

С последними словами старичок приподнял кепчонку и легко зашагал по улице. А я, ошеломленный таким странным совпадением, даже не нашелся сказать ему «до свидания» и как стоял, так и остался стоять у церковного пригорка…

Чистое место!.. Чистое место!.. Но почему, почему места, где стоят памятники истории, должны обязательно очищаться от них?! Почему при новой планировке городов эти памятники – помеха для планировщиков, а не украшение, не историческая ценность, не золотой фонд города?! И разве вопрос должен обязательно стоять: или – или?! Разве так уж антагонистичны старина и современность и не могут мирно соседствовать, или, как сейчас принято говорить, сосуществовать, сочетаясь друг с другом и дополняя друг друга?!

До сих пор мне было неведомо состояние человека, сделавшего открытие. Теперь, вот сейчас, я познал его. Мне захотелось взбежать на пригорок и во все горло прокричать на весь Арбат:

– Дол-жны!

В сущности, я открыл уже давно открытую Америку и ломился в дверь, которая тоже была не затворена: да вот же оно, перед тобой, это сочетание! С накладкой, правда, – башню, конечно бы, следовало поставить подальше, а то и вовсе обойтись без нее – но сосуществование было налицо.

Но, видно, уж так устроен человек: когда он до чего-то доходит сам, «своим умом» – для него это всегда открытие, и совсем не важно, что истина, которую он открыл, уже давно открыта.

Теперь мне даже казалось удивительным, как я ходил мимо этой церквушки и не очень-то задумывался, как «сочетается» она с окружающими ее строениями (хотя, как архитектору, и следовало бы об этом задуматься). А удивляться нечему: сочетание это было для меня некоей отвлеченностью, сталкиваться мне с подобными вещами в своей практике не приходилось, да – я думал – и не придется. А вот теперь пришлось, и у меня сразу обострился интерес к этой церквушке.

Но как, как сочетать мне со своим дворцом ту, медвежьегорскую?!

Опять ты за свое! Опять забыл, что тебе и сочетать-то нечего – той церквушки, считай, нет, там, где она стояла, – чистое место. Или ты тоже рассчитываешь на халатность? Но даже если церквушка и стоит, – что из того? Все равно для твоего дворца планом никакого другого места не предусмотрено. И даже – даже если бы тебе захотелось сохранить ее – одного твоего желания все равно мало: нужно решение какой-то инстанции, а ты – не инстанция. А пока будешь ходить по инстанциям, церковь уже определенно снесут. Да и кто тебя слушать станет… разве не сам ты стоял горой за то, чтобы ее снести? Так что только зря время потеряешь и с проектом можешь не успеть…

Но говорить это я себе говорю, а сам всю остальную дорогу до дома продолжаю думать над тем, как бы построить дворец не на месте церкви, а рядом с ней. Там, с одной стороны, кажется, склад какой-то – то ли утильсырья, то ли Вторчермета – приткнулся. Может, на его месте… А может, лучше так сделать…

Самое лучшее, что тебе надо сделать, – это выбросить церквушку из головы и заняться проектом!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю