Текст книги "Несмолкаемая песня [Рассказы и повести]"
Автор книги: Семён Шуртаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)
ЗА ВСЕ В ОТВЕТЕ
Саду Георгиевичу Кабенкову, председателю Кузьминского колхоза «Друг рабочего»
I
Зина проснулась и, еще не открывая глаз, почувствовала, как губы ее сами собой растягиваются в улыбку. С чего бы это? День вчера был, как и все дни, – ничего особенного. Присниться ей тоже ничего радостного не приснилось – просто река в половодье, и все. Может, выспалась хорошо? Да нет, мать корову доит, значит, еще стадо не угнали, только-только рассвело…
Зина откинула одеяло и спрыгнула с кровати. Сладко зевнула, потянулась с хрустом и, сбросив майку, в одних трусиках пошла умываться. Умывальник висел рядом с чуланчиком, в котором она спала.
Холодная, из колодца, вода весело жгла теплое и мягкое со сна тело, от каждой пригоршни сердце испуганно замирало и по коже пробегала колючая дрожь. А Зина плескала воду на спину, дожидалась, пока та леденящими струйками стечет с шеи, с грудей, и снова набирала целые пригоршни…
– Зинка, ты, что ли, балуешься умывальником? – послышался со двора голос матери. – Перестань, не маленькая.
Зина сняла с деревянного гвоздика полотенце и начала утираться. Удивительное дело: мать на нее ворчит, а ей от этого будто еще веселее становится…
На дворе прогорланил петух, густо и протяжно замычала корова, а где-то в конце улицы щелкнул кнутом, как выстрелил, пастух. Обычные звуки просыпающегося села. Но нынче и они для Зины были волнующи и радостны.
Надевая лифчик, Зина провела руками по шее, по прохладным, упруго выскользнувшим из-под ладоней грудям, по животу и, может быть, в первый раз подумала, что у нее крепкое, статное тело, красивые, округлые плечи, сильные руки. И это сознание полноты своего здоровья и молодости тоже было новым и радостным.
С подойником вошла в сенцы мать.
– Какой бес это тебя нынче поднял? То так не добудишься, а тут, гляди-ка, сама вскочила.
– Петух, мамка, петух у нас больно горластый, он разбудил. – Зина обняла мать за плечи, прошла с ней шаг-другой, а потом схватила с полки кружку и с маху зачерпнула теплого пахучего молока.
– Сдурела. – Мать сделала вид, что замахивается на Зину свободной рукой. – Процедить же надо.
– Такое вкусней, – весело ответила Зина, залпом выпила всю кружку и выбежала на крыльцо.
Росный луг искрился под лучами низкого, светившего по земле солнца. На плетнях, на кустах смородины, на яблоневых ветках – везде дрожали серебряные капельки. Радуясь поднимающемуся солнцу, на все лады пели, разливались в кустах птицы.
А Зина слушала, широко открытыми глазами глядела вокруг, и ее не покидало ощущение, что все это для нее. И солнце всходит для нее, и луг блестит для нее, и птицы поют для нее. Как только раньше не замечала она этой утренней сияющей красоты!..
На улице показался Василий Михайлович. Он шел вдоль порядка, звучно похлестывая таловым прутиком по голенищам своих кирзовых сапог, оставляя на траве темную дорожку.
– Никак уж собралась, егоза? – Василий Михайлович остановился перед крыльцом и двинул указательным пальцем козырек фуражки поближе к затылку, отчего доброе и мягкое, в крупных морщинах, лицо приняло удивленное и вместе несколько петушиное выражение. – Вот бы все так. А то вон Фроську еле добудился. Заперлась в своей мазанке – и хоть дверь выламывай… Прогуляете, черти преподобные, до самой зорьки, а потом…
На задах будто кто и раз и два провел палкой по частоколу – заводили мотор комбайна.
– Вам сигнал подают, – кивнул в сторону комбайна Василий Михайлович. – Правда, росища нынче… Чего смеешься-то?
– Да нет, я ничего, дядя Вася.
– То-то ничего. Сияешь, как новый пятиалтынный… Ну, пошел дальше.
Зина постояла еще немного на крыльце, а потом взяла прислоненные к стене дома двурогие деревянные вилашки и, вскинув их на плечо, тоже пошла улицей в ту сторону, откуда пришел бригадир.
Фроська сидела на пороге мазанки и с закрытыми глазами расчесывала свои вьющиеся, с рыжеватинкой, волосы.
– Добираешь? – голосом Василия Михайловича спросила в самое ухо Зина. – Гулять надо поменьше, черти преподобные…
– Напугала, шалая, – отшатнувшись и открывая слипающиеся глаза, проворчала Фроська. – И чего вы все ни свет ни заря всполошились. Все равно же… не пойдет сейчас… Роса…
Пока Фрося договаривала, глаза у нее постепенно сами собой закрылись и рука с гребенкой остановилась где-то за ухом.
– Да очнись ты, засоня! – Зина подхватила подругу и закружила по траве.
– Самое время для танцев… бить-то вас некому, – зашумела в окошко Фросина мать.
Теперь Фрося проснулась уже окончательно. А когда еще поплескала на лицо из умывальника да съела свежий, прямо с грядки, огурец, совсем развеселилась.
Узенькой тропкой через Фросину картошку девушки вышли в поле. Оно начиналось сразу же за приусадебными участками.
Полевой простор лежал широко, бескрайне, и хорошо было, обнимая его взглядом, уноситься по золотому разливу хлебов, через редкие овражки и лощины, все дальше и дальше в ту манящую дальнюю даль, что таится у самого горизонта, у того места, где земля сливается с небом. И дорога, то раздвигая хлеба, то теряясь, пропадая в них, казалось, ведет все в ту же бесконечную зовущую даль.
– Утро-то какое хорошее, Фрося! – не удержавшись, воскликнула Зина. – Видно-то как далеко!..
– Утро обыкновенное, – звонко похрустывая новым огурцом, ответила Фрося рассудительно и строго. – А если бы и не так далеко было видно, беда не велика. Нам с тобой все равно, зажмурившись, солому ворочать…
– Какая ты нынче, – укорительно сказала Зина, но вместо того чтобы рассердиться на подругу, обняла ее за плечи и прижалась к ней.
– Я-то какая была, такая и есть, – так же сердито и холодно проворчала Фрося. – А вот ты нынче определенно ненормальная…
Справа хлебная стена разом оборвалась, дальше лежал уже наполовину убранный участок ржи. На углу стоял комбайн.
Завидев девушек, комбайнер Иван Фомич зычно скомандовал:
– По-о местам!
Росту Фомич был небольшого. Лицом тоже не вышел: нос, как пуговица, и под ним пышные, вразброд, всегда встопорщенные усы. А вот голос – голос у Фомича был как труба: скажет что-нибудь поблизости – аж в ушах засвербит. Другие комбайнеры звоночки, гудки, всякую сигнализацию приспосабливают. Фомичу это ни к чему: и гул мотора, и грохот молотилки он легко перекрывал своим великолепным басом.
Фомич завел мотор, девушки наново повязали головы платками, оставив только небольшие щелки для глаз, и полезли на соломокопнитель.
Вздрогнула молотилка, зашелестели ремни, загремели цепи, загудел барабан, и агрегат тронулся. По клавишам транспортера беспрерывным молочно-желтым потоком потекла в копнитель солома.
Перед обедом на одном из поворотов комбайн остановился. Кто-то заговорил с Фомичом. Зина прислушалась, и сердце у нее прыгнуло в груди и забилось часто-часто. И без того горячему лицу стало еще жарче, и она оттянула платочек с носа на подбородок.
Перед комбайном стоял агроном – рослый парень в светлых брюках и сиреневой тенниске. Пышные темные волосы агронома придерживала на затылке пестрая веселая тюбетейка.
Разговор шел о переезде на новый участок. Агроном говорил, что переезжать надо на то поле, что за дорогой.
– А Никифор Никанорыч, помнится, наказывал, что после этого у Крутой Стрелки убирать.
Никифор Никанорович – председатель колхоза и отец Зины. И все равно ей хочется крикнуть на упрямого Фомича: чего еще рассуждаешь! Небось агроном лучше твоего знает… Но она, конечно, не говорит ничего этого, она боится даже смотреть в ту сторону.
Спор начинает затягиваться. Но тут из хлебов, волоча за собой серый пыльный хвост, выныривает «Победа». Она сворачивает к комбайну, и из нее – легкий на помине – вылезает грузный, бритоголовый, с припухшими от постоянного недосыпания глазами Никифор Никанорович. Зина с высоты своего мостика смотрит на отца, и ей немножко жалко его: беспокойная, тяжелая у него работа…
– Что стоим? – опрашивает отец у комбайнера.
– Да вот насчет переезда толкуем.
– Договорились же еще позавчера.
– А вот Юрий Николаич, – Фомич кивает на агронома, – говорит, что за дорогу переезжать.
– Та-ак, – начиная хмуриться, тянет отец.
– Видите ли, Никифор Никанорыч, – мягко объясняет агроном, – урожайность на задорожном участке раза в полтора выше, чем у Крутой. По-моему, самый сильный хлеб и убрать надо в самую первую очередь. Так или не так?
«Конечно, так!» – опять хочется сказать Зине.
А отец резко отвечает:
– Нет, не так. Не так! Хоть и не велик урожай у Крутой, а он нам, может, дороже Задорожного. Потому что здесь земля жирная, сама родит, а там – пески. Это одно. А второе, не знаю, как там по теории, по науке, а на практике хлеб на песках всегда спеет раньше. Через день, через два он там может и потечь, а Задорожный простоит хоть пять… Трогай, Фомич, нечего зря время вести.
Агроном не сдается, хочет что-то возразить отцу, но тот поворачивается и тяжелой, враскачку, походкой идет к машине.
Зине сейчас не нравится отец. Она уже забыла, как только что жалела его. Нет, все-таки не зря про него говорят: резок, груб. Ну за что оборвал человека? Мог бы, наверное, и не так сказать, и вообще не на людях, а то вон сопливые ребятишки-возчики и то ухмыляются – все-таки перед ним не какой-нибудь бригадир или кладовщик, а агроном. Нет, нечуткий он человек.
Да и не в жирной земле дело, если на то пошло. Задорожный участок агроном и посеял и удобрил по-своему – вот что сердило и, как видно, до сих – пор сердит отца. Он и рад, что урожай получился тучный, и обидно ему, что заслуга тут вся агрономовская.
Агроном стоит, резко закусив губу, красный, обиженный. У Зины тоже от обиды на отца даже слезы подступают.
А тому хоть бы что! Как ни в чем не бывало он открывает дверцу машины и предлагает место агроному. Агроном отказывается. Правильно, конечно, отказывается, и отец совсем зря усмехается: Зина точно так же бы сделала!
Машина выезжает на дорогу и пылит дальше. Фомич пускает комбайн. Агроном, понурившись, некоторое время идет сбоку, потом сворачивает и шагает жнивьем к задорожному участку.
Солнце печет все немилосерднее. Воздух так прокалился, что дыхание обжигает гортань. Трудно даже представить, что где-то есть тень, прохлада, бьют ключи и зеленеет трава. Здесь, в поле, безраздельно властвует одно беспощадное солнце.
Остановились на обед. Собственно, никакого специального обеденного перерыва не было. Просто Фомичу требовалось долить масла в мотор, подрегулировать некоторые узлы, а девушки тем временем устроились в куцей тени соломенной копешки, развернули узелки с едой.
Фрося деловито жевала пирог с картошкой и луком, запивала молоком из бутылки. Зина тоже раза два откусила лепешку, но есть ей не хотелось. Ее переполняла какая-то неизъяснимая доброта и нежность к людям. Ей и Фомича было жалко (бедному мужику даже поесть по-человечески недосуг!), и для Фроси хотелось сделать что-нибудь хорошее, чтобы и ей было так же хорошо.
Не зная, как и что именно надо сделать, Зина подвинулась поближе к Фросе и обняла ее.
Фрося настороженно поглядела Зине в лицо, и вдруг – как гром среди ясного неба:
– Зинка! А ведь ты влюбилась! Честное пионерское!
Зина откачнулась от подруги и закрыла глаза, будто ослепленная.
– Еще что скажешь! Влюбилась! В кого?
– Это еще не знаю, но что влюбилась – факт! И вздыхаешь, и глаза у тебя туманные – это же точно любовь. Любовь!
Фрося необычайно оживилась. Колумб при открытии Америки радовался, наверное, не больше, чем она сейчас. И настаивала на своем открытии Фрося с таким жаром, что можно было подумать: не Зина, а сама она почувствовала себя влюбленной. Зина же сидела, зарывшись в солому, и слабо, смущенно отнекивалась.
– Растрещались, сороки! – беззлобно усмехаясь, пробасил подошедший от комбайна Фомич и присел рядом. – Подумаешь – невесть бог какую важность обсуждаете.
– Очень даже важный вопрос, – с вызовом ответила Фрося. – Наиважнейший.
– Поешь с нами, дяденька Фомич, – предложила Зина. – Вот лепешки, молоко.
– Что ж, лепешки твоя мать печет знатные – не откажусь.
Фомич взял лепешку и очень старательно, как и все, что он делал, начал жевать ее. Усы при этом смешно топорщились, шевелились, шевелился подбородок, скулы, только пампушка носа оставалась неподвижной, как пришитая.
«А хороший он, наш Фомич, – почти с нежностью думала Зина, наблюдая, как аппетитно уплетает тот лепешку с молоком. – Шумит иной раз, правда, но без сердца, по привычке… Вот только агронома они с отцом зря обидели. Совсем зря!..»
О чем бы Зина ни начинала думать, мысли ее неизменно приходили к агроному, к только что сделанному Фросей «открытию», в которое ей и хотелось и еще боязно было верить.
2
То ли уж года давали себя знать, то ли тяжелая председательская работа тому виной, а только с некоторых пор нет-нет да и начинало больно покалывать у Никифора Никаноровича в левом боку. Врачи говорят, что это пошаливает сердце, и, наверное, так оно и есть. Но оттого, что и врачи знали болезнь и сам Никифор Никанорович, легче не делалось.
Врачи советовали поменьше ходить, или, как они говорили, физически не утомлять себя, начисто запретили волноваться. Совет умный, правильный, что и говорить, да только не для председателя колхоза. На «Победе» хорошо съездить в район на совещание, к комбайну на поле, а руководить колхозом из кабинета да из машины – для этого, наверное, надо иметь особый талант, которого Никифор Никанорович за собой не чувствовал. И уж совсем невозможно председателю Не волноваться.
Вот только-только еще начался день, а уж сколько забот и тревог свалилось на голову Никифора Никаноровича!
Ночью возили зерно на элеватор – вернули две машины: влажность оказалась на процент выше положенной. Никифор Никанорович выругался, конечно, в сердцах крепким словом, вроде немного полегчало; но, однако же, это еще, как говорят, не решение вопроса.
В первой бригаде озимый хлеб уже кончили, а в третьей убрали только половину, и бригадир просит перекинуть к нему подборщик из первой. Бригадир же первой говорит: дураков нет: Как тут быть?
А на свиноферме вдруг заболела матка Хавронья – лучшая матка, гордость колхоза. Какое-то недомогание, говорит зоотехник. Но вот поди-ка разберись, что за недомогание у этой Хавроньи! А разобраться надо, потому что в случае чего председатель – первый ответчик за самочувствие и самой Хавроньи, и всего ее многочисленного потомства.
Ну-ка, реши все это быстро и не волнуясь!
И ладно бы только это. А тут еще добрый десяток таких же важных и неотложных дел одно на другое налезает.
Вот идет агроном. Тоже небось не просто так, а с какой-нибудь докукой.
Никифор Никанорович вытащил из кармана пиджака папиросы, закурил.
За утро он уже успел побывать на складах, на току, на фермах. Успел выкурить полпачки папирос. Сейчас у него нечто вроде приемных часов. Сидеть в своем председательском кабинете Никифор Никанорович не любил, особенно летом. Душно там и как-то уж очень официально.
У задней стены конторы, около двери, еще с прошлого года лежал небольшой штабелек бревен. Вот на этих бревнах, в холодке, Никифор Никанорович и наладился разговаривать с приходившим к нему народом, решать самые разные колхозные дела. Вольготно, и кури кто сколько хочет, а накурено не будет. Правда, когда кто-нибудь бездельно засиживался на бревнах, Никифор Никанорович точно так же, как из кабинета, прогонял: «Все? Марш! Нечего тут штаны протирать…»
Агроном подошел, поздоровался. Под узкой выцветшей тенниской буграми выступала мускулистая грудь. Сильными, жесткими были и руки. А вот тонкая шея и чуть раздвоенный подбородок по-девичьи нежны и мягки.
– Я насчет сева, Никифор Никанорович. – Агроном тоже сел на бревна в некотором отдалении. – Не пора ли начинать?
– Вроде бы не пора.
– А как же тогда со сроками?
Никифор Никанорович снял фуражку и почесал затылок: да, действительно, сроки уходят.
– Сухо очень. Дождичка бы дождаться. – Никифор Никанорович сказал про дождик и еще раз почесал лысеющую макушку: ну как и в самом деле грянет дождь, что тогда будет с уборкой? Неразрешимое противоречие!
– Оно бы конечно, дождичка-то надо, – согласился агроном.
«Тебе-то что, – уже сердито подумал Никифор Никанорович. – Намочит хлеб или не намочит – тебе мало печали. А меня этот дождичек сейчас под монастырь может подвести…»
– Подождем денек-другой.
– А в «Стране Советов», говорят, уже начали.
– Начали?! Иван Лукич уже сеет?
«Вот это да! Иван Лукич – мужик неглупый, и если он начал… А только, может, он свои припойменные участки засевает, тогда дело другое, там влаги всегда достаточно… Фу, что за гадость!?»
Никифор Никанорович не заметил, как папироса у него давно догорела и начал тлеть мундштук. Он бросил в сердцах окурок и сплюнул вслед ему.
Ну ладно, все это так. Можно выругаться, плюнуть, можно еще раз поскрести лысину, но ведь это опять же не решение вопроса. А решать – как ты тут ни крути, как ни верти – надо.
– Так что, может, и мы завтра начнем? – заметив, что председатель колеблется, спросил агроном.
– Нет, все-таки обождем денек-другой, – уже окончательно ответил Никифор Никанорович. – Обождем!
– Что ж, ладно… Не знаю, говорил вам Василий Михайлович – хочет он, чтобы и в его бригаде одно поле по новому способу удобрить.
«Ишь ты! Агроному душу изливает, а мне ни полсловечка».
– Нет, не говорил.
И все. Будто Юрий только об этом и спрашивал. Будто не хотел заодно узнать, как на просьбу бригадира смотрит председатель.
– А поле у Зеленого Дола так запустили, так затравенело, – продолжал Юрий, – что не мешало бы там гербициды применить.
«Какой беспокойный парень! Все ему неймется, все что-то выдумывает… Гербициды! Я и слово-то это недавно узнал, а он говорит так, словно бы еще в игрушки играл этими – будь они неладны! – гербицидами».
– Где их достать-то?
– Это я могу взять на себя. В областном управлении на этом деле сидит мой однокурсник.
«А потом будешь и с Зеленым Долом носиться, как с писаной торбой: я придумал! По моему способу!..» Никифор Никанорович говорил себе эти сердитые слова и в то же время думал: «А ведь достанет парень гербициды и – хочешь ты этого или не хочешь – возьмется за Зеленый Дол. И за многое другое возьмется – вон сила-то в нем ходуном ходит, наружу просится… Да и нельзя не хотеть…»
– На склад схожу, – агроном поднялся с бревен, – еще разок посевной материал проверю… Надо бы все же – крайний срок послезавтра – начинать.
«Тебе-то, парень, просто, – провожая взглядом агронома, продолжал мысленно разговаривать Никифор Никанорович. – Ты знаешь сроки, хочешь в них уложиться, и все… Ну, не только сроки, конечно, понимаешь, что и посеять надо так, чтобы взошло. Однако если и не взойдет – велик ли с тебя спрос? Спросят колхозники да и начальство тоже в первую голову с меня. Я за все в ответе…»
А может, зря я на него так-то: «Тебе бы только сроки? Может, человек думает, как лучше?.. Вот ведь дело-то какое! Мало у председателя всяких забот – так на тебе, еще одна. Знай, что какой человек в себе носит, чего он стоит… Ведь это легче легкого оборвать паренька, поставить на своем: ты чуть не двадцать лет председательствуешь, у тебя авторитет, а он здесь без году неделя. Конечно, у тебя опыт, которого у него нет, но ведь и ты, надо думать, не знаешь много такого, чему его научили…»
Сначала тупо, а потом все острей закололо в боку.
Никифор Никанорович расстегнул ворот рубашки, просунул руку под мышку и тихонько потер больное место. Вроде полегчало.
А к бревнам подходил «на прием» уже новый посетитель – заведующая детскими яслями. Сейчас разговор пойдет совсем о другом: о манной каше, детских кроватках. Но председатель должен быть готовым в любую минуту к любому разговору. И при этом не должен волноваться…
Потом принесли телефонограмму: в сельхозснабе появились автопоилки. Это, конечно, хорошо. Но это значит также, что надо ехать в область и раздобывать к тем поилкам водопроводные трубы. Ехать надо самому. А на кого оставить хозяйство в такую горячую пору? Заместителей Никифор Никанорович не признавал: ну уехал он из колхоза на день, на два – ну и что? Все равно никаких важных дел без него решать никто не будет. Так, для проформы разве, говорил бригадиру первой бригады Василию Михайловичу: «Ты тут в случае чего, Михайлыч, наряд проведи, начальству понадоблюсь, скажи – уехал». Вот и все.
В райкоме, еще до назначения в колхоз агронома, как-то такой разговор вышел.
– Председатель ты, Никифор Никанорович, прямо сказать, неплохой, хозяйство ведешь с умом, – так начал секретарь райкома. – А только сколь тебе годков будет на сегодняшний день? Под шестьдесят подкатывает? Ну что ж, не мудрено, что и сердце пошаливать начинает. А не думал ты, дорогой Никифор Никанорович, насчет смены, насчет заместителя своего?.. Дай-то бог, как говорится, пожить и поработать тебе еще столько да полстолько, однако же года есть года, и рано ли, поздно ли, а кого-то в твой председательский воз подпрягать все равно придется.
Никифор Никанорович сказал, что есть, мол, у него заместитель: Василий Михайлович.
– Не хитри, – усмехнулся на это секретарь. – Прекрасно же понимаешь, о каком заместителе я говорю. Михайлыч же небось если и помоложе тебя, так разве что на одну пятницу…
А вскоре прислали в колхоз вот этого агронома.
– Парень вроде неглупый, – сказал тогда секретарь. – Приглядись. Понравится, ко двору придется – может, осядет в вашем колхозе и насовсем.
Это, конечно, очень понятно, что значит «насовсем»!
Агроном и в самом деле парень будто неплохой, старательный. Но это вообще – неплохой. А вот чтобы парень занял со временем его председательское место, этого Никифор Никанорович представить себе никак не мог.
«Чужое ему тут все, сердцу не близкое. Поле, на котором, можно сказать, вся моя жизнь прошла, для него только земельный массив. Пруд, в котором я еще голоштанным мальчишкой купался, он называет просто водоемом… Да и нелегко городскому человеку в деревне прижиться. У нас тут и культура пока еще не та, и все другое…»
А может, больше всего взъерошивал Никифора Никаноровича, внутренне восстанавливал против агронома тот дальний прицел, с каким Юрий был прислан в колхоз.
Как-то сразу, с первого знакомства, не нашел он, что называется, нужного тона с этим парнем и еще чуть ли не при первой встрече, критически оглядев его с ног до головы, сказал:
– Хорошие, как я погляжу, штиблеты у вас, товарищ агроном. И дырочки, чтобы, значит, ноге вольготно было, и ремешки с пряжками – загляденье! Только ведь в них, наверное, хорошо по паркету, по асфальту, а не по полям… Поле – вещь серьезная и любит, чтобы знали его не вприглядку, а насквозь до последней рытвинки… Вот на тебе, к примеру, шелковая рубашечка да еще и галстучек завязан – одна красота. И не видно, что у тебя там под этой рубашечкой да под галстучком, – может, у тебя там не первой свежести майка. Не видно! Так и поле. Идешь ты или едешь дорогой, глядишь – хорошо вспахано, и глубоко и без огрехов – одна красота, а пойдешь вглубь – так и пропуски найдешь и всякий другой непорядок… Все говорят, в ногах правды нет. А по-моему, так у агронома ли, у нашего ли брата председателя вся главная правда в ногах. Побольше по полю походишь – больше выходишь…
А чего, спрашивается, прицепился к парню? Чего дались ему какие-то там штиблеты?
Потом Никифор Никанорович взялся «приучать» агронома рано вставать. Делал он это так. Когда, проснувшись и позавтракав, Юрий приходил в правление, Никифор Никанорович встречал его подчеркнуто приветливо:
– С добрым утречком! Как спалось-ночевалось?
А когда агроном заговаривал о деле, следовал хитровато-простодушный ответ:
– Ты уж меня извини, сейчас недосуг. Да и дела-то все касаются не меня, а бригадиров – с ними бы надо решать. Бригадиры же, сам знаешь, какой народ: встанут, черти, чем свет, заглянут на полчасика сюда, а потом – иди ищи ветра в поле…
Иногда Никифор Никанорович вроде бы советовался с агрономом.
– Ну, а что наука об этом говорит? – спрашивал он. А когда агроном отвечал, обычно выводил такое заключение: – Что ж, так наперед и будем делать. А пока – пока обстановка не та, условия не подходящие. И сделаем мы вот как…
Только в одном Никифор Никанорович послушался: весной по настоянию агронома два поля унавозили вперемешку с минеральными удобрениями. То ли из-за плохого хранения на станции эти удобрения теряли свою силу, то ли вносили их неумело, но проку большого Никифор Никанорович в них не видел и на предложение агронома согласился неохотно: хвалилась калина, что с медом сладка, но мед и без нее хорош, так же, мол, и навоз. Однако смесью удалось удобрить вдвое большую площадь, а урожай – вон он теперь виден, этот урожай, – одно загляденье. Молодец парень, что настоял!
Молодец, а отношения с этим парнем и до сих пор какие-то натянутые, и даже по имени-отчеству, как всех прочих, редко называешь его, а все больше агроном да агроном. Нехорошо! И у комбайна зря напустился на него: хлеб на песках дороже Чем же он дороже-то тебе, если разобраться?..
– Отец! Ты что тут рассиживаешься? А обедать?
Никифор Никанорович оглянулся. Зина вместе со своей неразлучной Фросей шли мимо правления на зады.
– Ждали, ждали тебя – не дождались. Иди!
– Так вон почему, оказывается, обезлюдели бревна: обед.
Никифор Никанорович еще некоторое время смотрел вслед уходившим девушкам, а потом поднялся и зашагал к дому.
«А ведь Зинка-то – совсем невеста! Вчера еще бегала голенастая девчонка с косицами, а теперь, гляди-ка, округлилась, подобралась, походка такая-этакая откуда-то появилась. Вот так еще раз оглянешься, и чего хорошего – замужем ее увидишь!»
За обедом Антонина Петровна как-то к слову сказала:
– Замечаешь, с Зинкой что в последнее время творится?
– Совсем заневестилась девка.
– Да я не про то. – Антонина Петровна сердито махнула рукой: вот, мол, заметил то, что всем давно известно. – Замечаешь ли ты, что девка в последние дни вроде бы как по струне ходит? Уж не серьезное ли что у них зачинается?
– У кого это у них? – Никифор Никанорович даже поперхнулся от неожиданности. – Что ты, мать, какими-то загадками все говоришь?
– Ну и увяз же ты, погляжу я, в своих председательских делах! – воскликнула Антонина Петровна и этак сокрушенно покачала головой. – За делами этими все кругом перестаешь замечать… У кого, у кого! У Зинки с агрономом.
– С каким еще агрономом? Что ты, мать, шутки, что ли, шутишь? – Никифор Никанорович в сердцах отодвинул тарелку и срочно полез за папиросой.
Нарочито ровно (значит, обиделась!) Антонина Петровна сказала:
– Агроном у нас в колхозе один.
И по этому ровному тону ошеломленный Никифор Никанорович окончательно понял, что никаких шуток никто шутить с ним и не собирался.
– С какой же стати? – сказал он первое попавшее. – Нет, нет, из этого ничего у них не выйдет. – И повторил, хоть и понимал, что это глупо: – С какой стати?
Антонина Петровна опять печально покачала головой, вздохнула:
– Эх, отец, отец! Навык на собраниях да заседаниях: это выйдет, а это не выйдет… А не подумал, что они нас с тобой и спрашиваться-то не станут… Ну, меня небось уж заждались на току. Пойду.
Хлопнула избяная дверь, за ней сенная, и в доме стало оглушительно тихо. У Никифора Никаноровича даже в ушах зазвенело от этой густой тишины.
А что, если и в самом деле Зинка даже и не спросит их с матерью?! Да нет, не может быть. Ну ладно, а спросит – тогда как? Сказал, чтобы не гуляла с агрономом? Смешно!
Вот уже который час мысли Никифора Никаноровича шли словно бы по замкнутому кругу.
Ну разве он маленький и не понимал, что рано или поздно дочь повзрослеет, станет гулять с парнями и за одного из этих парней – хочешь не хочешь – ее придется отдавать? Дочь в семье – отрезанный ломоть. Но уж очень скоро, очень рано наступило это время! Главное же – вместо какого-то отвлеченного парня, к которому в мыслях Никифор Никанорович уже как-то привык, вдруг появился агроном. Так и хочется еще раз сказать: с какой стати? Пусть бы кто угодно, только не он. Не такой, совсем не такой парень нужен Зинке!
Да и как тогда работать будешь: похвалил – председатель своего будущего зятька по головке гладит, поругал – что-то Никанорыч на агронома напущается, не иначе с Зинкой у них нелады. Вот и будут судачить. Чепуха, конечно, но ведь на каждый роток не накинешь платок, каждому дураку не наобъясняешься…
Где-то за сельской околицей тяжело, глухо ударил гром.
Уж не дождик ли собирается, легкий на помине?!
Резко отодвинув стол, Никифор Никанорович встал, быстро вышел на крыльцо.
Вся восточная половина неба подернулась темной свинцовой синевой, и чем ближе к горизонту, тем синева эта была гуще, беспросветней.
Опять ухнуло, но далеко, за лесом.
Похоже, к вечеру соберется дождь.
Никифор Никанорович заспешил на ток, к зерновым складам, и мысли его сейчас были только о том, как бы успеть закрыть до дождя зерно, откуда и куда перекинуть машины, как лучше расставить людей. Все, о чем он думал перед этим, ударом грома было отброшено в сторону. Весь остальной мир заслонила собой свинцовая наволочь.
3
Ужинали молча. Так было иногда: летний день долгий, все устанут, не до разговоров. Но нынче в тишине за столом чувствовалось что-то тревожное, что-то такое, от чего Зину временами охватывало непонятное смятение. Уж не догадываются ли о чем отец с матерью? Что, если они вот сейчас возьмут да и спросят: а с кем это ты, дочка, до зари пропадаешь? Что она им ответит? Врать она не умеет, правду сказать язык не повернется, стыдно.
Но Зину никто ни о чем не спросил. Отец запил ужин молоком и ушел в правление, мать начала убирать со стола.
В клуб они с Фросей пришли пораньше: скамеек для всех не хватало, и надо было занять места. Сели около двери.
– Здесь повольготней, – сказала Зина, – а то опять небось как в бане будет.
Фрося чуть заметно ухмыльнулась: мол, все понятно, можешь не объяснять. И как бы в доказательство того, что она правильно поняла подругу, деловито предложила:
– Не жмись; садись пошире, а то вдруг еще кому опоздавшему у дверей сесть захочется…
Зина почувствовала, что краснеет, и, низко наклонив голову, стала срочно перевязывать косынку.
Клуб быстро заполнялся. Перед самым началом пришел агроном. Расчет Зины оказался точным: Юрий заметил их с Фросей сразу же, как только переступил порог. Для порядка он огляделся по сторонам, а потом подошел к их скамейке.
– Свободного местечка не найдется?
– Проходите, потеснимся, – приветливо откликнулась Фрося и, освобождая место, отодвинулась от Зины.
Юрий втиснулся между ними. Потух свет, и кино началось.
Картина была из колхозной жизни. Приехавший в колхоз молодой зоотехник с первых же шагов вступал в резкий конфликт с неучем-председателем. Зоотехник был напорист, смел и решителен, сермяга-председатель – наоборот, слишком осторожен и подозрителен ко всяким новшествам. Он долго упирался, ставил палки в колеса своему противнику, но в конце концов с помощью парторга перевоспитывался и в последних кадрах со словами «дай я тебя поцелую, сынок» широким театральным жестом обнимал зоотехника.