355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семён Шуртаков » Несмолкаемая песня [Рассказы и повести] » Текст книги (страница 26)
Несмолкаемая песня [Рассказы и повести]
  • Текст добавлен: 23 марта 2017, 17:30

Текст книги "Несмолкаемая песня [Рассказы и повести]"


Автор книги: Семён Шуртаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)

15

Как-то прошлым летом ездили мы с Маринкой в Звенигород. Купались в Москве-реке, на которой он стоит, бродили по лесу. А еще и любовались городом, его древним кремлем с далеко видным со всех сторон Успенским собором. Опять же скажешь: умели деды ставить грады! Хоть Владимир возьми, хоть Углич, хоть ту же Москву – обязательно на холме, обязательно над рекой, а то и в таком месте, где одна река впадает в другую. И Звенигород стоит на холме, опоясанном рекой, и виден далеко окрест. И когда глядишь снизу, из Заречья, – таким высоким видится тот кремлевский холм, что храмы, его венчающие, кажется, задевают своими золочеными крестами облака…

Когда я бродил по таежному Медвежьегорску, мне почему-то и раз и два вспомнился Звенигород… Я пытался понять, при чем тут Звенигород, но так и не понял. Да и в самом деле ничего общего у того и другого города не было.

И вот только теперь, раздумывая над проектом, вспоминая Медвежьегорск, я опять вспомнил Звенигород и как бы задним числом понял, зачем и почему он мне тогда приходил на память.

Вознесенный на высокий холм и далеко отовсюду видный, Звенигород приходил мне на память в равнинном, замкнутом тайгой Медвежьегорске, как его антитеза, его полная противоположность.

Мне захотелось поговорить об этом с Маринкой. Интересно, что она скажет.

Я начал с того, что да, конечно, умели наши деды выбирать для городов такие удобные и живописные места, что вот и по прошествии многих веков мы не перестаем восхищаться и красотой тех городов и их поразительно удачным местоположением. Однако же, воздавая должное художническому вкусу и практической сметливости наших предков, думается, не следует уж слишком предаваться самоуничижению и самобичеванию. Мы ведь тоже что-то понимаем, в чем-то разбираемся.

– Так в чем же дело?

– Просто наступили другие времена. Если раньше место для нового града выбирал князь, то место для нынешнего Медвежьегорска было выбрано вообще без какого-либо участия председателя горисполкома. Нынче места для новых городов выбирают геологи, гидрологи и другие столь же скромного общественного положения люди. А если еще точнее – места эти указывают и не столь люди, сколь сама природа…

– То есть?

– А вспомни, как залежи железной руды у горы Магнитной указали место Магнитогорску, на калийных солях поставили Соликамск, каменное сужение Ангары у Братского порога указало место плотине гидростанции, а вместе с тем и городу Братску.

– Значит, даешь Магнитогорск, Соликамск, а о красоте и думать нечего?

– А между прочим, князь выбирал обязательно высокое да еще и окруженное с двух сторон водой место не только и не столько из одной красоты. Ставя новый город, он в первую голову ставил новую крепость. Именно с крепости, с обнесенного высокой стеной кремля и начинались многие славные русские города. Ну а если крепость, так где ее ставить, если не на высоком холме да у слияния рек – чем выше холм, чем больше воды, тем крепость неприступней…

– А ведь верно.

– Нынешние градостроители лишены возможности выбора и могут только тихо завидовать Юрию Долгорукому или Всеволоду Большое Гнездо.

– Ну, завидовать – это так. А что еще они должны делать. В наши времена…

– Да, в новые времена должны быть и какие-то новые принципы градостроительства… Ты посмотри, как дворцы, скажем, московского Кремля сливаются в нерасторжимое единство с крепостными стенами и башнями. И не только дворцы – все здания как внутри Кремля, так и снаружи его.

– Ну, нынче, сам же говоришь, и город зачинается по-другому, и уж, конечно же, крепостные стены и башни в нем ставить ни к чему.

– Это да. Но если в оные времена кремль был не только военным, административным, политическим, но еще и архитектурным центром города и, как магнит, держал вокруг себя слободы разного ремесленного люда, – где он, этот явственно обозначенный центр, в наших городах?! Большое скопление построек, пусть даже расположенных улицами, – это еще не город. Это просто много домов – и все. Но не таким ли безличным скоплением домов и улиц являются многие наши новые города, и мой Медвежьегорск в том числе?!

– Однако же, если не сам человек, а природа указывает место под новый город, – что тут поделаешь! Против природы не попрешь.

– А и не надо переть. Но когда природа то место указала и мы начинаем закладывать город – в наших руках, черт возьми, построить именно город, а не жилой придаток руднику или заводу. Чтобы не город при заводе, а завод при городе. И в наших руках построить его по единому плану, а не так, что сначала один рабочий поселок, да другой, да рядом с ним третий, а потом все их циркуляром объединяем в одно и начинаем считать городом.

– А может он, единый центр, совсем и не нужен?

– Готов согласиться: может быть, и не нужен. Но все равно пусть эти три поселка с самого же начала выглядят, как части единого целого, пусть в их планировке чувствуется одна направляющая рука. Пусть город, как и любой живой организм, начинается с зародыша… В Индии говорят, даже из двадцати кроликов не составишь одного слона. А что же, как не кролики, эти наши рабочие поселки, из которых мы сплошь и рядом составляем новые города?!

…Зазвонил телефон. Я снял трубку и услышал в ней Маринкин голос:

– Витя, в «Художественном» на Арбате, говорят, идет новый потрясный фильм. Сходим?

– Что ж, давай сходим…

Да, это звонила Маринка. А никакого разговора о старых и новых городах не было. Разговор этот я придумал за своим рабочим столом. Нынче у меня тяжелый день, работа над проектом застопорилась. Все вроде шло, и хорошо шло, а вот нынче взглянул критическим оком на дело рук своих и увидел, что и это не так, и то не эдак. Все-таки очень это каверзное дело – вписывать здание в уже застроенный массив, если спервоначала здание твое в плане не значилось…

Работа застопорилась. А в такие минуты опять начинают одолевать всякие сомнения, в голову лезут всякие противоречивые мысли. И хочется поговорить с кем-нибудь, высказать эти мысли, хочется, чтобы кто-то или отверг их, или, наоборот, утвердил, тебя в твоей правоте… С шефом я не люблю говорить о работе незаконченной. Вот сделаю, покажу и послушаю, что он скажет. А пока работа где-то на середине, тут самое лучшее поговорить с каким-то близким человеком, пусть даже и неспециалистом. Поговорить бы с Владимиром! Впрочем, многое из того, что сейчас мне приходит на ум, корешками-то уходит в наши с ним разговоры.

Близкого человека среди моих знакомых нет. Вот и приходится сочинять такие разговоры, в которых сам же с собой споришь. Самый близкий человек у меня – Маринка. Но заговорил я с ней как-то, а она мне:

– Ну что ты, Витя, мудришь? Твое дело – проект Дворца культуры. Так ведь? Зачем же ты ломаешь голову над тем, правильно ли спланирован город да с умом ли застраивается? Какое тебе дело до всего города? Пусть о нем голова болит у главного архитектора…

Вот так мне ответила Маринка. И я на нее очень рассердился. Я даже оказал, что в ее рассуждениях слышу голос Альбины Альбертовны, ее любимой мамочки (хотя и не мог объяснить, почему, и вообще, при чем тут Альбина Альбертовна). Тогда я рассердился. А вот сейчас подумалось: может, Маринка-то права? Может, и в самом деле мне надо поменьше раздумывать над всякой всячиной, прямого отношения к моему проекту не имеющей?! Ну что это дает, зачем зря тратить порох?!

Итак, идем в кино.

По дороге на Арбат я вспоминаю, как охотно согласился на предложение Маринки. А ведь недавно жалел о пропавшем вечере. Как это понимать?.. А понимать, видимо, надо очень просто. Тогда у меня было рабочее настроение и была возможность посидеть вечер в тиши кабинета Николая Юрьевича. Только и всего. А вообще-то я начал замечать в последнее время, что домой мне не хочется. Я вдруг понял, что у меня и нет никакого дома. У меня есть Маринка и комната в чужом доме, не больше. Что уж говорить о какой-то там атмосфере домашности, которую я испытал у Вали с Владимиром. В нашем доме есть удушливая, постоянно предгрозовая атмосфера Альбины Альбертовны. Сама-то Альбина Альбертовна, конечно, пребывает в железной уверенности, что и для мужа и для нас с Маринкой она создает райский уют, что дом – полная чаша и все такое. И скажи я ей, что у меня нет чувства дома – она бы просто не поняла меня или посчитала за ненормального… Ну, я-то ладно, интересно, есть ли чувство дома у Николая Юрьевича?..

Маринке ехать было ближе, и когда я подошел к кинотеатру, она уже успела купить билеты.

– У нас еще почти полчаса, что идти в духоту, посидим на бульваре, – предложил я.

– И вспомним молодость – ударим по мороженому!

Это был наш давний – еще с поездки на Кавказ – пароль: мороженое – значит, вспомним Кавказ.

– А уж если вспоминать как следует, – добавляет Маринка, – махнем сразу же после кино – нынче суббота – на дачу. А?

– Что ж, махнем, – все так же безвольно соглашаюсь я.

И вот мы сидим на удобной глубокой скамейке недалеко от памятника Гоголю и грызем твердое ледяное мороженое.

Тополиный пух белой порошей лежит по краям дорожки. Пахнет свежей зеленью, и после разогретого асфальта улиц и площадей запах этот слаще меда. В луже у водопроводного крана, не обращая внимания на играющую рядом детвору, купаются отчаянные воробьи. Две голубки сели на плечи Гоголю – одна на одно плечо, другая – на другое, – и монумент от этого приобрел неожиданно веселый, комический вид.

– Чудеса, – говорю я. – Прекрасный памятник убрали, затискали куда-то в глухой двор, а на его место поставили… ну, да сама видишь, кого поставили.

– Но это просто другой памятник, – возражает Маринка. – То – Гоголь уже в конце жизни, когда он жег «Мертвые души», а это – молодой.

– При чем тут старый и молодой?! То был Гоголь, а это какой-то молодец в поддевке, ничего общего с Николаем Васильевичем Гоголем не имеющий…

– А по мне – так ничего. А вот надпись, даже на мой непросвещенный взгляд, не очень удачная…

– Да, тут не хватает только фамилии министра культуры. До сих пор подразумевалось, что писателям да еще народным, – а уж Гоголь не народный ли писатель?! – памятники ставит народ… Представь себе: рано или поздно, скажем, поставят памятник Толстому или Есенину – говорят, уже место выбирают – так вот, поставят памятник Льву Толстому и на нем будет написано: от Союза писателей…

Доспорить нам не дали.

К нашей скамейке притопала светленькая, востроглазая девочка строго, с подчеркнутым вниманием поглядела на нас и произнесла, именно не сказала, а произнесла:

– Вот сидите вы, едите…

И пальчиком в нашу сторону ткнула. Я уж подумал, не мороженого ли девочка захотела и просит вот таким странным образом.

Нет, ничего подобного.

– А ведь в этот самый час… – продолжала девчушка, да так значительно и таинственно, глазенки свои сделала такими устрашающими, что можно было подумать, где-то что-то ужасное должно происходить в этот час. – А ведь в этот самый час, – вдоволь насладившись произведенным впечатлением, после паузы повторила девочка:

 
На далекой Миссисипи
Крокодил грустит по вас.
 

Честно признаться, мы не сразу сообразили, что к чему, а когда поняли – громко рассмеялись. А Маринка – так просто зашлась хохотом:

– Здорово как!

Девочка же не только не поддержала нас, не только не улыбнулась, но даже и с некоторым осуждением поглядела на такую большую и такую легкомысленную тетю: по ней грустят, а она хохочет.

 
Пожалей-ейте крокодила,—
 

попросила девочка,

 
Ведь несчастный крокодил
За последнюю неделю
Ничего не проглотил…
 

– Вот теперь все, – наконец-то девочка позволила себе улыбнуться. Улыбнулась хитро, озорно – даже в этой улыбке чувствовалась незаурядная актриса.

– Маринка, не приставай к людям, – донеслось с одной из соседних скамеек, – сколько раз тебе говорить!

– Ах, тебя еще и Маринкой зовут! – уж и совсем в полный восторг пришла большая Маринка. – Ах, какое чудо!.. Дай я тебя поцелую.

– Можно, – милостиво разрешила девочка и подставила пухленькую румяную щеку.

Маринка облобызала свою тезку, и та вприпрыжку убежала к матери.

Я посмотрел на часы:

– Нам пора.

Фильм был о мужчине и женщине. Он потерял жену, она – мужа. У него растет сын, у нее – дочка. Дети воспитываются в одном загородном пансионате под Парижем, родители навещают их. Там они впервые и встречаются. Между ними зарождается – это показано очень тонко – любовь. Конец фильма: да, они любят друг друга, они счастливы. Но в одну из самых счастливых минут вдруг узнается, что счастье это неполное, что не так-то просто новой любви переступить через прежнюю, первую. Хотим мы того или нет, но все, что с нами бывает, навсегда остается в сердце!..

Не знаю уж по каким таким ассоциациям, но перед моим мысленным взором промелькнула Валя. И хотя длилось это какое-то мгновение, но в груди защемило-защемило, словно кто взял и стиснул сердце…

По дороге домой мы, по обыкновению, говорим о только что виденном. Правда, частенько получалось так, что мы с Маринкой замечали в фильме или в спектакле одни и те же детали, одни и те же находки и промахи, будто смотрели одними глазами. Поначалу это обстоятельство приводило нас, особенно Маринку, в восторг. Да и как было не радоваться: значит, столь близким было родство наших душ, значит, мы как бы постоянно были настроены на одну волну. Со временем это счастливое обстоятельство стало радовать нас все меньше и меньше, потому что разговор получался у нас хоть и очень душевный и очень согласный, но довольно скучный.

– Ты помнишь, как он говорит ей одно – ну, когда сидят в кафе – а думает о другом?

– Да, там режиссер нашел точную деталь: во время разговора он вынимает из вазы на столе красную розу – любимый цветок той, о которой думает…

– А помнишь…

Хорошо «а помнишь» раз или два, а когда семнадцать – это уже не так интересно.

Вот и нынче в метро, по дороге на Казанский вокзал, стоило мне вспомнить какой-нибудь эпизод из фильма – Маринка тут же подхватывала и продолжала говорить о нем так, как говорил бы я сам.

– Хорошо там с собакой получилось – это когда они идут берегом моря, прибойная волна накатывается на песок, а по этому мокрому песку с такой великой радостью собака бегает…

– Да, через собаку передано их состояние, может, сильнее, чем если бы они сами были в кадре. И как только режиссер сумел заставить так здорово сыграть – не актера – собаку!..

Лишь в одном наши точки зрения не сошлись.

Есть в фильме эпизод, когда главный герой, автомобильный гонщик, сразу же по окончании очень трудного состязания на той же машине едет ночь напролет почти через всю Францию, чтобы утром увидеть любимую. И получается, что всего проехал он, чтобы увидеть любимую женщину, что-то чуть ли не шесть тысяч километров.

– Шесть тысяч! – воскликнула Маринка. – Как мало сейчас мужчин, способных на такое! – И зачем-то обвела взглядом полупустой вагон электрички, куда мы как раз зашли, словно бы хотела убедиться, что среди едущих в вагоне мужчин, конечно же, не найдется ни одного, «способного на такое».

– Ну, во-первых, далеко не каждый мужчина располагает гоночной машиной, – сказал я на это. – А во-вторых, ровно столько, наверное, нынче и женщин, из-за которых стоит гнать шесть тысяч верст.

Тут-то наши мнения и разошлись. Маринка продолжала настаивать, что дело все-таки в мужчинах – не тот нынче пошел мужчина, измельчал: он или увяз в какой-нибудь обожаемой им технике – электронике или, еще хуже, погряз в быту, в житейских мелочах, и утратил чувство поэтического, возвышенного отношения к женщине.

Что ж, какая-то доля истины, может, даже и немалая, во всем этом, пожалуй, есть, отвечал я ей. Но надобно, наверное, кума, и на себя оборотиться.

– Ты помнишь наш разговор о мини-юбках?.. А обратила внимание, как одета женщина, из-за которой он проехал шесть тысяч? Он ни разу не видел ни ее плеч, ни коленок: она то в глухом свитере и длинной юбке, то в каком-нибудь таком платье, под которым и фигура-то едва угадывается. Значит, за что-то другое он ее полюбил. А много ли этого другого у тех нынешних модниц, которые из кожи, а точнее бы сказать, из одежи вон лезут, чтобы привлечь внимание мужчины в первую очередь к своей внешности?! Из-за одних же красивых коленок – это даже и при наличии гоночной машины – шесть тысяч, согласись, покажется далековато. Потому что голые коленки, такие же, если не лучше, можно и поблизости найти. Труднее найти человека. А если ты его нашел – и десять тысяч не расстояние, и на Луну за ним полетишь.

– По-твоему получается, что все женщины пустые и легкомысленные, а мужчины – сплошные умницы.

– И совсем не получается. Сколько среди нашего брата дураков – это даже и статистике не поддастся. И пустопорожних модников, которые мало в чем уступят вашему брату, тоже порядочно.

– Самокритично!

– Самокритика тут ни при чем. Общий парадокс века: наше время стало временем… ну, как бы это сказать… триумфа белых ворон. Если раньше выделяться, отличаться от всех считалось дурным тоном, то сегодня к этому стремятся, и стремятся не как-то там втайне, в душе, а совершенно открыто… Я не об этом.

– О чем же?

– Я о том, что просто-напросто мы, наверное, друг друга стоим… Сколько написано стихов – и каких стихов! Каких великолепных стихов! – о женской красоте, о женском обаянии. Но согласись, если бы перед Пушкиным предстала синтетическая красавица с дымящейся сигаретой в зубах и стаканом – пусть даже бокалом – пива в руке, – вряд ли бы он написал: «Я помню чудное мгновенье: передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как гений чистой красоты…» Или, по нынешним временам, и женское обаяние, и женское достоинство стали устаревшими понятиями?! Тогда и откуда взяться поэтическому отношению к женщине?

– Витя, Витя! На нас уже оглядываются. Потише.

А, черт, и в самом деле, чего ты раскричался-то? Кого и в чем хочешь переубедить?!

Вспомнилось, как однажды точно так же остановила Владимира Валя… Да, вот Владимир за Валей не то что на гоночной машине, а пешком бы пошел хоть за шесть, хоть за десять тысяч километров…

Мне вспомнилось, как в первый же вечер Владимир сказал: дело оборачивалось так, что или мне или Вале оставлять учебу из-за Василька. Валя настояла, чтобы я кончал: тебе, мол, только год остается… И я тогда еще спросил себя: а способна ли на такое моя милая Маринка? Риторический вопрос. Ей таксе и в голову не придет. Ее голова занята другим: как это было бы здорово, как красиво, если бы ради нее кто-то прошел или проехал шесть тысяч километров…

16

Мы проехали свои тридцать километров и сошли.

Малаховка уже спала. Только редкие окна светились в домах, что поближе к линии. А чем дальше мы уходили от станции, темнота делалась гуще.

На дереве, недалеко от тропы, по которой мы шли, ворохнулась и пискнула, должно быть во сне, какая-то пичуга.

– Страшно! – Маринка вздрогнула и прижалась ко мне.

Я вспомнил недавнюю – сколько это было: две или три недели назад? – охоту на глухарей и улыбнулся. Все относительно: мы провели целую ночь в дикой тайге, и нам было не так уж и страшно; Маринке страшно поздним вечером в трех шагах от дома…

Домработница Маша зимой жила на даче наездами, а с началом сезона переселялась в Малаховку насовсем: копала огород, возилась с рассадой, работала в саду. Так что было кому нас и встретить, и приготовить ужин.

И вот мы сидим с Маринкой на той же нашей террасе. Она – в своем любимом плетеном кресле-качалке, я – на плетеном же лежаке; на столе закуска и бутылка вина. Все так, как и четыре года назад. Даже ночь такая же темная, беззвездная. Разве что Маринка не в том памятном ромашковом сарафане – его уж, поди, и нет в живых, – а в легком халатике. Май стоит на удивление теплый, по ночам и то тепло, и я тоже в одной рубашке без пиджака.

Все так же, как и четыре года назад. А только в качалке и та и не та Маринка. Она изменилась, постарела? Ничуть. Стала менее красивой? Нисколько. Женской красоты у нее, может быть, даже еще и прибавилось: округлились руки, налились груди… Так что дело, наверное, не в Маринке. Ты сам стал другим и глядишь на нее уже другими глазами. Тогда ты видел эти руки, эти коленки и ни о чем больше не задумывался, тебе одного этого было достаточно. Теперь мало, теперь задумываешься.

– Ну, так за кого выпьем, – Маринка подняла стакан, – за мужчин или за женщин?

– Давай выпьем за женщин.

– Это великодушно с твоей стороны.

Маринка улыбается. Когда она улыбается вот так, один на один со мной, улыбка у нее выходит какая-то по-мальчишески задорная, и Маринка, наверное, знает, что такая она мне нравится. А нынче и эта улыбка меня почему-то не трогает.

– За шесть тысяч!

Дались ей эти шесть тысяч! Мгновенной чередой у меня проносятся в голове: гонщик в летящем через всю Францию автомобиле; кинотеатр «Художественный», рядом с ним церквушка на Новом Арбате; похожая церквушка в Медвежьегорске, до которой из Петербурга тоже, наверное, около шести тысяч…

Я выпиваю свой стакан и говорю Маринке:

– А тебе не припоминается… Ну, что ли, обратная картина: женщины за мужчинами проехали шесть тысяч верст? Притом проехали не в комфортабельных гоночных машинах по асфальтированному шоссе, а на перекладных, в санях да телегах, по снегу, по пыли, по грязи…

– Ты, Витя, говоришь какими-то загадками.

– Почему же? Я говорю об одном общеизвестном факте русской истории, Марина Влади. Было это лет сто пятьдесят назад…

– A-а, ты про жен декабристов!

– Да, я говорю про русских, – я выделил это слово, – женщин.

– Ну зачем же напирать-то! – Маринка даже немного отодвинулась от меня. – Разве национальность имеет какое-то значение.

– Не знаю, но когда Некрасов писал об этих женщинах, то свою поэму, как ты помнишь, почему-то назвал не просто «Женщины», а «Русские женщины». Для него, как видишь, это имело значение!

– Неинтересная поэма, – с присущей ей логичностью сказала Маринка и даже губы этак пренебрежительно скривила. – Малохудожественная.

Захотелось сказать в ответ что-то резкое, грубое, ругательное, может, даже ударить по искривленным губам, и на какую-то секунду мне стало не по себе от такого нелепого, впервые явившегося желания.

– Ну, конечно, какой интерес могут представлять для современного да еще и утонченного читателя переживания женщин, едущих за своими мужьями из блистательного Петербурга в каторжную Сибирь?! Едущих не на год, не на два, на всю жизнь. К тому же один сплошной текст и никаких тебе нюансов, никакого подтекста… Ну да мы сейчас не о поэме. Мы – о русских женщинах. И вот, как ты считаешь: есть такое понятие «русская девушка», «русская женщина»? Или и его тоже надо считать безнадежно устаревшим?!

– Тебя, Витя, словно подменили. В последнее время с тобой разговаривать стало невозможно: все вопросы, вопросы…

Маринка явно хитрит. Сказать нечего, вот и поэма неинтересная, и разговаривать невозможно.

– А может, ты все же ответишь, – настаиваю я, хотя и понимаю, что настаивать глупо, ни к чему.

– Да что отвечать-то. Ведь это когда-а было!

– Чем не ответ! Было и прошло, и нечего об этом поминать. Автомобилист, едущий через всю Францию, чтобы обнять любимую, – это тебя потрясло. А женщины, едущие через всю Россию, чтобы разделить тяжкую участь своих мужей, – это малоинтересно.

– Я не понимаю, что ты хочешь.

– Видишь ли, когда Некрасов так назвал свою поэму, я не думаю, что он хотел как-то обидеть или тем более унизить, скажем, француженок или англичанок. Я думаю, что он был интернационалист не меньше нас с тобой. Видимо, он просто хотел выделить, подчеркнуть какие-то черты именно русского характера, русской женщины. У французов и француженок есть что-то свое, отличающее их от русских, у англичан – свое. Ну и, как говорится, на здоровье. Это даже хорошо, что люди разных наций – разные.

– Что же плохо?

– Плохо, когда это «свое» начинает размываться, нивелироваться под мировые стандарты, а то и вовсе заменяться, вытесняться чужим.

– А как же тогда со слиянием наций в будущем?

Вот она, школьная постановка вопроса! Заучила формулу и с умным видом «встромляет» ее в разговор.

– Ну, во-первых, это дело далекого будущего. А во-вторых, слияние должно идти, наверное, через обогащение чужим, без отказа от своего, а не наоборот. А то уж больно бедными придем мы в это прекрасное далёко. Лучше будет, наверное, если сольются богатые, а не обнищавшие… Да и уж если ты так хорошо это заучила, то надо бы помнить, что единение наций должно идти через расцвет – заметь: не через угасание, а через расцвет – национального.

– А вот это я всегда представляла очень смутно…

Мне не нравилось, что Маринка своими дурацкими вопросами увела разговор куда-то в сторону. Но уж если ей непременно хочется показать свою ученость, я подниму брошенную ею перчатку.

– А мне так, наоборот, представляется очень ясно, очень конкретно: текут реки, сливаются друг с другом и образуют море.

– И все?

– И все.

– А как же тогда с расцветом? В море-то вода одинаковая.

– В Черном или Каспийском – да. Но то море будет немного отличаться от них… Помнишь, когда мы ехали по Военно-Грузинской дороге? Помнишь то место, где сливаются Арагва с Курой? Голубая Арагва уже влилась в темно-желтую Куру, но еще долго идет, не смешиваясь, ясной голубой струей… Так вот, мне думается, что и вода каждой реки, впадая в то море, будет сохранять свой особый вкус и цвет. Потому, что у каждой реки, у каждой нации – свой особый исток. У одной в горах, у другой на равнине, у третьей в лесах…

– А у тебя здорово получается, Витя, – признала Маринка. – Я что-то начинаю понимать.

Здорово получается не у меня, а у Владимира. Я лишь повторяю то, что слышал от него. Ну, не то чтобы повторяю, однако раньше у нас с тобой об этом вряд ли бы и разговор мог зайти.

– Ну, там здорово или нет, а только то море, или, говоря по-другому, общечеловеческая культура, станет богатым лишь в том случае, если каждая река будет нести свое, национальное, когда она будет питаться своими национальными истоками. И по дороге к морю той или другой реке вовсе не обязательно оглядываться на соседние или тем более подлаживаться под их течение. Бежит горная речонка вприпрыжку по камням-валунам – и пусть ее. А Волге-то лесной-степной зачем, глядя на нее, вприпрыжку – она же Волга – широка, глубока, сильна…

– Ну что ж, нам ничего не остается, как выпить за истоки!

Мне опять не понравилось, что Маринка только что сказанное восприняла на каком-то полусерьезе: молодец, Витя, давай выпьем, и все. А для меня это было важно и дорого потому, что я, может быть, впервые попытался самостоятельно осмыслить слышанное от Владимира. Так бывает, когда один композитор берет у другого тему и разрабатывает ее по-своему.

– В твоей морской картине, похоже, есть какой-то подтекст, но я его не совсем улавливаю. Кто на кого оглядывается и кто к кому подлаживается?

Мне уже не хотелось вести разговор в прежнем ключе. Маринка жаждет конкретности. Что ж!

– Мало ли кто оглядывается. А если недалеко ходить за примерами, скажем, не дальше Малаховки – прямо с тебя и можно начинать.

– Ого!

– Вот тебе и ого. Течешь-плывешь вроде бы Волгой, а оглядываешься на Сену. – Мне опять захотелось лениво развалившейся Маринке сказать что-то резкое. – Почему ты, русская женщина, не осмеливалась надеть русские сапоги, пока тебя на это не благословил Париж? Почему ты танцуешь шейк и хали-гали и поешь песни, написанные в тех же припадочных ритмах?

– Постой, постой, Витя, но песни-то сочиняю не я, – остановила меня Маринка.

– Что верно, то верно. Однако же сочиняют их опять же наши, доморощенные композиторы… И коль уж речь зашла о сочинителях. Сколько ты… ладно, не ты, а многие, в том числе и мы с тобой… Так вот, мало ли мы с тобой видим фильмов, сделанных нашими режиссерами, но сделанных под французов или под итальянцев? Даже русских классиков и то ухитряются экранизировать под заграничным соусом. А сколько мы прочитали, в той же «Юности», рассказов и повестей, написанных под Хемингуэя, под Сэлинджера, даже под Камю – под кого угодно, лишь бы только упаси бог, не быть похожим на кого-нибудь из русских писателей.

– Ну, уж ты, пожалуй, слишком.

– Слишком? Да вот… где мой портфель? – Я встал с лежака, взял портфель и достал из него толстый литературный журнал. – Журнал проводил анкету, и вот тебе ответы одного модного молодого поэта. На вопрос, кого он считает своими учителями, поэт перечисляет… раз, два, три… шестнадцать, нет, семнадцать – какая энциклопедическая широта! – семнадцать имен, и среди них ни одного – погляди и убедись! – ни одного русского. Будто бы не было и нет великой русской литературы, великого русского искусства и будто бы не у кого учиться.

– Но разве нельзя учиться у иностранцев?

Железная Маринкина логика!

– Да кто же говорит, что нельзя. Россия при Петре у кого только не училась – у немцев, у голландцев, у англичан, даже у своих врагов шведов, но оставалась Россией. Горький, например, сам признавался, что учился у французских писателей. Но, учась у французов, он все же писал не под французов, а оставался русским писателем.

Говорил я горячо, но получалось так, что мысли, казавшиеся мне большими и яркими, высказывались какими-то тусклыми, закругленными («учась!») словесами. А может, еще и то сбивало и сердило маня, что Маринка относилась к нашему разговору как-то очень уж спокойно, если не безразлично, – ну, будто бы о тех же самых купальниках говорили. Впрочем, о купальниках она рассуждала с большим пылом и жаром.

– А мне так казалось, – Маринка лениво потянулась в кресле, – что в последнее время как раз произошел поворот к прошлому.

– Ты хорошо сказала: национальные истоки для тебя – прошлое.

– Не придирайся к словам. Разве в них дело?

– Кстати уж, а что ты разумеешь под истоками?

– Ну, народное искусство… – Маринка замялась. – Народные песни, хороводы, резьба по дереву…

– Прялки, туеса, шкатулки, – в тон ей продолжил я.

– А что, разве это не правильно?

– Оно, может, и правильно, но больно уж как-то поверхи. И кое-кому зацепиться тут очень удобно. Ах, вы за старину?! Ах, вам снятся-видятся резные наличники, кокошники, расписные прялки? А не нужны ли еще впридачу лапти и курная изба? И пошло-поехало, и прекрасная, высокая идея осмеяна, похоронена… Истоки – это, конечно, и народное искусство, и Кижи, и Василий Блаженный. Но – не только. Это, наверное, еще и…

– Что и? – поторопила меня Маринка.

Черт возьми! Оказывается, куда проще изречь, что это не так, а вот как – скажи попробуй!

– Истоки надо искать, наверное, прежде всего в истории народа. И не в истории вообще, а в тех ее… ну, что ли, узловых сплетениях, которые складывают и обозначают национальный характер народа. Для нас, русских, это, наверное, и Илья Муромец с Васькой Буслаевым, и Куликово поле, и Бородинское поле, а еще и Ермак Тимофеевич со Стенькой Разиным… Это, между прочим, и декабристы, и Некрасов с его «малохудожественной» поэмой о русских женщинах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю