355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семён Шуртаков » Несмолкаемая песня [Рассказы и повести] » Текст книги (страница 11)
Несмолкаемая песня [Рассказы и повести]
  • Текст добавлен: 23 марта 2017, 17:30

Текст книги "Несмолкаемая песня [Рассказы и повести]"


Автор книги: Семён Шуртаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)

ОДНО НА ВСЕЙ ЗЕМЛЕ

Тундра…

Поначалу глядеть на нее даже интересно. Течет, течет под крылом самолета бескрайняя пустыня неопределенного бурого цвета с серо-голубыми глазами больших и малых озер. Течет час, течет два, и начинает завораживать своей мощью, своей неохватной беспредельностью, ощущением полного, абсолютного, ничем не ограниченного простора.

Но проходит еще какое-то время, проходит под крылом еще сотня-другая верст, а поглядишь вниз – и справа, и слева, и спереди, и сзади все та же однообразная, однотонная картина, и тебя постепенно начинает охватывать чувство тоскливой безысходности. Зачем она, эта безжизненная пустыня, какой в ней смысл?

Под вечер мы прилетели в Тикси – небольшой поселок на самом берегу Ледовитого океана. И, глядя на дома поселка, на синюю воду за ними и белеющие на горизонте льды, глаз словно бы отдыхал после темного, сумеречного однообразия тундры.

Поселок на берегу моря… В чьем-то представлении это горячее солнце, золотой песок, морская голубень, запах рыбы и просыхающих водорослей… Ничего этого в Тикси нет. То есть вообще-то есть и море и солнце – вон оно висит над горизонтом. Но в море здесь даже вот сейчас, в июле, плавают льдины, солнце хоть и светит, но не очень-то греет. Что уж говорить про золотой песочек. И за спиной у Тикси на сотни верст ни селений, ни городов. Поселок стоит как бы на грани двух пустынь: позади его простирается черная пустыня – тундра, впереди, до самого полюса – белая, ледовая пустыня. И когда я шел поселком, меня опять охватило то щемящее чувство отторгнутости от большого человеческого мира, которое я испытал в самолете.

А может, потому мне лезли в голову такие удручающие мысли, что очень устал я за дорогу. Больше суток шел пароходом по Лене, в Якутске пересел на самолет, да им, поди-ка, часа четыре, если не все пять летели. Так что, когда в гостинице ярко раскрашенная дама указала мне койку, я уже едва стоял на ногах и, что называется, был рад до места. Невидимая волна сразу же подхватила меня и, мягко покачивая, понесла-понесла куда-то.

Однако потому ли, что соседи тихонько переговаривались меж собой, то ли солнце мешало, заснуть я не мог. Всего скорей дело было в солнце – оно прямо лезло в окно, у которого стояла моя кровать. Да когда же кончится этот день, черт возьми! Я взглянул на часы. Они показывали полпервого. Я приложил их к уху. Часы шли. И значит… и значит, день давно кончился и уже новый начался. И нечего ждать, что солнце закатится. Его здесь не бывает по полгода, по зато уж как появится – светит и днем и ночью… Я поворочался, поворочался на скрипучей койке, даже употел и в конце концов встал.

Один сосед но комнате, молодой, бородатый, полулежа поверх одеяла, читал «Огонек», другой – пожилой, лысый, в золотом пенсне, придававшем его лицу этакую строгую ученость, пришивал к плащу оторвавшуюся вешалку.

– Не получается? – незлобиво усмехнулся тот, что пришивал. Ученость, когда он улыбнулся, сразу сошла с его лица, оно стало добрым, домашним. – Мы тоже вот уже третий день маемся, никак к этому сплошному дню не привыкнем. Беда…

Я оделся и вышел на волю.

В глубине бухты глухо шумел порт. Огромные краны плавно водили своими жирафьими шеями, перетаскивая из стоящих у стенки судов ящики, тюки, машины. Дымили буксирные катера.

Жизнь в поселке шла своим чередом. У водяной колонки две женщины увлеченно судачили, забыв про налитые ведра. На противоположной стороне улицы высокий мужик в распахнутой штормовке пристраивал к сенцам тамбур из мелких ящичных досок. На площадке перед клубом несколько сорванцов азартно гоняли мяч, а чуть поодаль рыжий вихрастый мальчишка учил кататься на велосипеде то ли свою сестренку, то ли сверстницу – такую же рыжеволосую девчушку. Занятия для глухой полночи, что и говорить, не совсем обычные, но, похоже, здесь никто и не делит этот сплошной день на утро, вечер или ночь. Идет навигация, порт работает круглые сутки, и поселок, живущий портом и ради порта, все время бодрствует.

Проходя мимо раскрасневшихся, распаренных игрой ребятишек, я невольно улыбнулся своим недавним мыслям: ребятишкам небось некогда и подумать-то о какой-то там отторгнутости, отрешенности… Я вышел на южный край поселка.

Еще проходя улицей, я заметил на задворках домов, у сарайчиков горы стеклянной посуды: банки из-под самых разных яств, бутылки самых разных калибров и фасонов.

Что это, своеобразная страсть к коллекционированию, местное хобби? Вряд ли. Просто посуду здесь сдавать некуда…

С этой стороны поселка, то придвигаясь к берегу, то отступая в глубь материка, неровной грядой тянулись безлесые сопки.

Вьющиеся по распадкам дороги и тропинки черными ручейками вливались в широкую горловину улицы. По этим дорогам из сопок, из тундры шли редкие парочки. Еще в самолете мне рассказывали, что в погожие солнечные дни тиксинцы любят ходить в тундру на ближние озера загорать, что солнце здесь припекает в общем-то довольно сильно. Не с озер ли и возвращались сейчас эти парочки?

В руках у девушек я заметил букетики цветов – желтых, белых, фиолетовых. И хоть очень скромно, если не сказать бедно, выглядели эти букетики, все-таки это были цветы, и видеть их было радостно.

Я свернул с дороги и бесцельно, куда глаза глядят, побрел подножием ближней к поселку сопки. Отсюда, с взгорья, он виден был весь, до последнего дома. И порт с дымящими у причалов судами, и просторная бухта, и льды – сначала редкие, потом гуще, а на горизонте уж и совсем сплошные, и среди них продирающийся черный ледокол с большими судами в кильватере – вся эта пестрая картина виделась в один охват.

Сопка была сплошь из сланика, лишь тонкий слой земли, поросшей короткой травкой, кое-как прикрывал ее каменную наготу. Из-под камней, из-под травы сочилась вода – оттаивала вечная мерзлота. Кое-где среди травы горели тихим огнем цветы – те самые, какие я видел в девичьих букетах.

Еще с прошлого лета мы с дочкой начали собирать гербарий. И конечно, она наказывала мне привезти с Севера хоть несколько растений. Но для гербария мало просто сорвать цветок, нужно еще, чтобы при нем был и корень. А у меня, как на грех, ничего, даже ножа при себе не было. Я отыскал совсем плоский, наподобие лопатки, камень и начал им подкапывать приглянувшийся мне одуванчик.

Мы привыкли, что корни у растений идут вглубь. Здесь корни, едва зацепившись за землю, ветвились горизонтально, недалеко от ее поверхности. Оно и понятно: в глубине им, попросту говоря, нечего делать: там они могли натолкнуться или на камни, или на вечный лед.

Я обнажил двадцать, тридцать сантиметров. Полметра! А конца корню все еще не было видно. Еще полметра. У меня уже начало покалывать от озноба заледеневшие пальцы; лопатка лопаткой, но около самого корня, чтобы его не повредить, отрывать землю приходилось руками. Так я и не добрался до конца корня, где-то на втором метре оборвал его. Такие же неглубокие, но очень длинные и разветвленные корни были и у других здешних цветов – желтых лютиков, голубых колокольчиков… А потом я наткнулся на деревья. Даже так бы надо сказать, нечаянно наткнулся.

На нашу березу или рябину, если они стоят в лугах, наткнуться нельзя – дерево далеко видно. Здесь деревья – карликовые. И похожи они скорее на кустарник. Да и кустарник этот растет не прямо, не вверх, а опять же по земле стелится. Нельзя ему прямо расти – не выстоит он под здешними ветрами и морозами, потому что, как и Цветам, глубоко корни пустить ему некуда. Вот здешняя березка и жмется к земле, вот потому ее даже в здешней, невысокой, траве и то не очень-то видно.

Пройди по лугам России весенней ли, летней ли порой – пчелы гудят, бабочки порхают, птичий звон и щебет несутся со всех сторон. А здесь – непривычная, неживая тишина. Разве что услышишь, как с камня на камень падают звонкие капли. Ну, еще редких бабочек тоже можно увидеть – не крупные и не очень яркие, под стать здешним цветам, они нет-нет да и мелькнут и траве. И больше – ничего. Хотя бы какая-нибудь пичуга тенькнула, хотя бы самая обыкновенная стрекоза прозвенела!..

И только так подумалось – тихий посвист откуда-то слева послышался. Я обернулся, пригляделся и увидел в траве на маленьком камушке серенькую, похожую на жаворонка, птичку. Но это был не жаворонок; его не часто увидишь на земле, он любит петь в небе. Да и как он поет, как заливается! А эта птичка лишь тихонько и грустно так посвистывала, словно звала кого-то и не могла дозваться. Но нет – дозвалась. От березового кустика, что стоял у малюсенького озерца, откликнулась еще одна. Откликнулась таким же негромким печальным посвистом.

Откуда здесь эти пичуги? Зачем они здесь?

Если каждую весну в Россию прилетает из полуденных краев множество всяких пернатых – так это понятно: по красоте, по богатству растительной жизни наши места, особенно средняя полоса России, не уступят любой заморской стране. И как не стремиться в наши весенние цветущие луга и поля, в наши березовые рощи, на наши реки и озера!

Но зачем надо лететь сюда, где ничего этого нет, где земля всегда хранит ледяной холод и даже вот сейчас, в июле.

И ведь не оттуда, не из белого ледяного безмолвия, летела эта пичужка, и устала в пути, и как увидела первый клочок земли – обрадовалась ему и начала вить гнездо. Нет. Она летела из теплых краев, и летела над прекрасной землей, над полями и лугами, над лесами и речками. Она летела сотни, тысячи верст, и на любой клочок той земли, которую она пролетала, можно было опуститься и сделать его своим домом. И любой, первый же попавшийся клочок той земли был бы в сто раз богаче и прекрасней вот этой унылой, безотрадной тундры. Может ей сверху не видно было, как многоцветна и полнозвучна земля, над которой она пролетала? Но ведь она летела очень долго, не один день, она по вечерам опускалась на землю, чтобы отдохнуть, и она видела ее на вечерней заре и на утренней заре, она не могла не заметить ее красоту. И все-таки она стремилась все дальше и дальше на север – это гиблое, забытое богом место… Но, видно, нет на всей земле для ее птичьего сердца места более дорогого и более прекрасного. Как это понять? Как это объяснить?

Обойдя подножием сопки поселок и спустившись к морю у дальнего края бухты, я сел на прибрежный камень и долго сидел, глядя на холодно блестевшую под низким солнцем воду, на покачивающиеся на ней сахарно белые льдины, на пробившийся сквозь сплошняк ледокол.

Ветер, должно быть, переменился: отжатый из бухты лед теперь снова начал наплывать к берегу.

Неожиданно я увидел маленькую лодку. Она шла от поселка, с той стороны бухты, ловко лавируя между льдинами.

Когда лодка подошла поближе, я узнал сидевших в ней и орудовавших веслами ребятишек – это были уже знакомые мне велосипедисты. Паренек был все в той же полосатой ковбойке с закатанными рукавами, а на девочке, поверх кофтенки, теперь желтел безрукавый джемпер. Лодка шла прямо на меня.

– Вы что, ребята?

– А мы – за тобой, – ответил парень. – Тут кругом сыро, думали, никак не выберешься.

Я рассмеялся:

– Что вы, ребята, я же в сапогах.

Говоря по правде, сапоги мои уже давно промокли. Но в них ли было дело! Это и сказал я про сапоги, и рассмеялся, чтобы как-то скрыть свое волнение: надо же было ребятишкам заметить меня с того края бухты. И мамы не побоялись: узнай она про этот поход, без выволочки дело не обойдется…

Я сел на весла. Парнишка, конечно, не давал, мужское самолюбие не позволяло, и уступил только после того, как я сказал, что озяб и хочу погреться. Но, когда я недостаточно ловко обходил льдины, он на меня строго покрикивал, как бы давая знать, что все-таки он здесь старший, он – капитан судна. Девочка смирно сидела и только время от времени предупреждала меня: «Дядя, опять льдинка…»

И я глядел на этих юных тиксинцев, а перед глазами у меня все еще стояли карликовые березки, цветы с двухметровыми корнями, серенькая птичка среди этих цветов…

Как сложится судьба этих милых ребятишек? Вряд ли они всю жизнь проживут здесь, в Тикси. Вырастут и улетят на Большую Землю, выучатся и, может быть, будут жить и работать где-нибудь на Волге, на Украине, на благословенном Юге. И пройдет много-много лет. И уже забываться станет и эта бухта, и северное сияние над ней. Но вдруг, ни с того ни с сего, затоскует сердце, четко встанут перед глазами вот эти льдины, вот это мохнатое полуночное солнце над океаном, и так потянет сюда, так захочется побывать здесь! И льды, хоть на час, хоть на миг, покажутся роднее, дороже вишневого сада и ласкового солнышка…

Потому что человек всегда помнит – уж если маленькая пичуга помнит! – свою родину, место, где он родился и вырос. И совсем неважно, богато или бедно то место, – он здесь родился! Родину, как и мать, мы не выбираем, у каждого из нас она бывает одна.

1962–1967

СЛИВЫ НА ВЕТКЕ

Вам никогда не приходилось бывать в Молдавии, на Реуте, вблизи тех мест, где он впадает в Днестр? Река там делает плавную такую петлю, и меловые кручи правого берега, обступившие полуокружием зелено-голубую воду и отраженные в ней, словно бы тонут и никак не могут потонуть в бездонной речной глубине. А если еще прийти на этот голубой заворот под вечер, когда все кругом стихает и сиреневые облака замирают в закатном небе, прийти и поглядеть с правобережной крутизны в воду и увидеть те облака в речной глуби – тогда уж и совсем заворожит тебя эта вечерняя сказка, и нелегким делом будет различить, где небо, а где вода, где мир реальный, а где лишь его отражение. И ты будешь стоять долго-долго, потеряв ощущение времени.

В один из таких тихих вечеров, только что искупавшийся, свежий и, как всегда бывает после купанья, словно бы даже помолодевший, скинувший из своих тридцати двух добрый десяток лет, я подымался крутой тропинкой правого берега. Огромное медное солнце садилось за дальние леса. С каждой минутой оно теряло свою силу, лучи его как бы постепенно укорачивались, а потом и совсем гасли в лесных далях; и чем глубже уходило солнце за горизонт, тем все жарче раскалялось небо над ним. А вот уже и не сам солнечный свет, а отброшенный с неба ровный отблеск лег на все вокруг и все сделал разовым: и застывшую в неподвижности реку, и меловые кручи над ней, и тропинку, по которой я шел. И на садах, росших по берегу, на стволах слив и яблонь, на их листьях и плодах тоже лежал густой розовый отсвет.

И когда я поднялся на берег и еще раз охватил взглядом всю эту красоту, у меня вдруг сжалось и защемило сердце, мне стало в одно время и сладостно и горько. Я не сразу понял, отчего это, и понял лишь, когда вспомнил про нее. Нет, я не так оказал: мне незачем было вспоминать. Я про нее и не забывал, все время, весь этот вечер я только и думал о ней. А горько мне стало оттого, что я видел всю эту красоту один, а ее рядом, вот здесь, на этом берегу, на этой тропинке, не было.

Ах, как же нескладно, как глупо все получилось!

Да, конечно, тогда, в тот вечер, ты был прав, а она совсем, совсем не права. Она и сама потом признала твою правоту. Но что толку, какая радость в ней, в этой правоте?! Да и каким мелким, несущественным кажется, особенно теперь, издали, на расстоянии, тот повод, та причина, из-за которой произошла размолвка!..

Уезжая отсюда, ты словно бы давал ей время и возможность одуматься и еще раз прочувствовать свою неправоту. Но в письме, которое пришло почти следом, она даже и не попыталась оправдываться. Она просто писала, что ей без тебя очень плохо и что, если бы не горячка с проектом, который должен через какую-то неделю утверждаться, она бы не знала, куда себя девать.

И чего бы проще, чего бы лучше ответить ей, чтобы она бросила все и ехала сюда! Так нет же, ты зачем-то ухватился за проект, хотя и знал, что работала над ним большая группа и ее бы отпустили – об этом еще раньше была договоренность. Она писала: «Я не знаю, что мне делать; ты старше – решай сам. Я сделаю так, как ты скажешь…» И ты решил: «Лучше будет, наверное, приехать тебе, когда работа будет кончена».

И выходило все даже очень правильно. Выходило, что ты в самом деле вроде бы хотел, как лучше. Ты хотел, чтобы приехала она сюда со спокойным сердцем и чтобы уже ни о чем не думала, а просто купалась, гуляла вот по этому берегу и глядела на закат. И чтобы когда ты брал ее за руку, то чувствовал бы по ее ответному движению: она в эту минуту, в это мгновение думает не о тех где-то далеко оставленных недоделанных делах, а думает о тебе или вот об этой траве, по которой мы идем, о розовой реке и розовых кручах, на которые глядим, а значит, все равно что о тебе. И оттого, что глядеть мы будем на одно, у нас и мысли будут близкие, понятные друг другу без слов, их можно будет читать прямо в глазах или передавать самыми простыми жестами…

Это так ты убеждал самого себя, не в силах признаться, что все еще сердишься на нее, что все еще не можешь переломить свой упрямый характер.

И откуда только, откуда в нас столько недоброты! Зачем мы ведем мелочный счет каждому опрометчивому поступку друг друга, каждому необдуманному или сгоряча оказанному слову, почему мы так мстительны и так неохотно, так тяжело прощаем даже самому близкому человеку не такие уж и великие прегрешения?! И в конечном счете лишаем радости и этих близких нам людей, и самих себя. Лишаем радости, которой и так нам на земле отпускается в общем-то не так уж много…

И не надо, глупо утешать себя тем, что вот уже неделя прошла, пройдет еще каких-нибудь пять дней и она будет здесь. И никуда не денется за это время ни река, ни эти кручи, ни эти сады, ни это небо – все было, есть и пребудет вечно. И что мы увидим с ней все это еще не раз, увидим и точно такой же закат, и такие же розовые берега и розовые облака на дне реки… Нет, ничего этого мы уже никогда, никогда не увидим! Скоро, через какой-нибудь час, этот вечер отлетит в вечность, в небытие и никогда больше не повторится, как ничто в жизни не повторяется. Завтра или через неделю все будет другое и сами мы тоже будем другими…

Сады, мимо которых шла дорога, источали теплый запах солнца и меда. Через невысокие ветхие изгороди свешивались отягощенные плодами ветви. В глубине яблоневых и сливовых кущ уже начинали копиться синеватые сумерки, а на крайних к плетням деревьях, на их спелых плодах все еще лежал золотисто-розоватый отсвет, и каждое яблоко, каждая слива высвечены были так осязаемо скульптурно, что их хотелось потрогать. Особенно красиво и маняще свисали через изгородь вон те, две крупные, чуть продолговатые сливины. Но только я успел протянуть руку, только успел дотронуться до синевато-розовых плодов, как из глубины сада раздалось:

– Стой!

От неожиданности я замер с протянутой рукой, а когда оглянулся, то увидел выходящего из сада через пролом в изгороди старика-молдаванина.

Старик подошел совсем близко, и показывая на траву у плетня, сказал:

– Присядь.

И сам сел рядом. И, когда он садился, я увидел, что он уже очень стар: руки, когда старик опирался ими о траву, даже под его сухим, наверное, совсем и невесомым, телом мелко дрожали и подламывались. Время безжалостно иссекло его лицо бесчисленными морщинами, а под истончавшей и до черноты сгоревшей на солнце кожей на запястьях вены обозначились так резко, что казались налепленными прямо на кости.

Какое-то время старик сидел молча, словно забыл про меня. Он, чуть прищурившись, глядел маленькими, без век, глазами в темнеющие заречные дали и то ли думал о чем, то ли хотел что-то вспомнить. А может, он молчаливо приглашал меня посмотреть на завечеревшую реку, на весь как бы постепенно растворяющийся в золотых сумерках окрестный мир – не знаю.

Где-то за плетнем, в саду упало яблоко, и это вывело старика из забытья. Он словно бы вспомнил, наконец, то, о чем хотел и никак не мог вспомнить, поднялся с травы и, стащив с головы рваную, старую, как он сам, шляпу, пошел в сад. Пошел, оглядываясь – не ухожу ли я.

Он скоро вернулся и поставил передо мной на траву свою шляпу, полную спелых темно-сизых слив:

– Ешь!

Я хотел сказать старику, что не собирался воровать сливы в его саду, что у хозяйки дома, в котором я живу, тоже есть сад и в нем есть сливы. А еще я подумал, что мне и заплатить старику нечем: уходил купаться я обычно в тенниске и спортивных шароварах. Разве что вот полотенце отдать… Но, взглянув на старика, я понял, что он от меня ничего и не ждет – ни объяснений, ни платы.

Я стал есть сливы – сочные, мясистые, сладкие. И, когда я съел их уже порядочно, по-прежнему молчавший старик вдруг спросил:

– Нравятся?

Взглянув на куст, где все еще хорошо видные и все такие же манящие висели те две сливины, которые мне захотелось потрогать, я сказал:

– А на кусту – красивее.

– Да, сливы были бы еще слаще, если бы ты их сорвал сам, своими руками, – согласился старик.

Помолчал немного, а потом повернулся ко мне и, пристально глядя прямо в глаза, спросил:

– Только что ж ты так несмело тянулся за красотой? А?

Еще помолчал. Загоревшиеся было глаза его потухли, и он опять стал глядеть на остекленевшую, покрывающуюся паром реку.

– Красоту надо брать обеими руками… Я прожил жизнь, и теперь вижу, что брал только одной…

Закатное небо остывало, гасло, а вслед за ним гасла река, тускнела, сходила на нет розовая позолота на садах и плетнях.

– Конечно, ты еще молодой, – опять тихо заговорил старик. – А когда мы молоды, мы думаем, что все еще впереди, и не торопимся. А потом не замечаем, как стареем, и спохватываемся уже слишком поздно.

Старик прерывисто вздохнул и повторил:

– Да-а, слишком поздно…

Он посидел еще немного, а потом медленно поднялся с травы.

– Ты ходишь этой тропой каждый вечер, но я ни разу не видел тебя веселым… – и пошел в пролом плетня, из которого появился.

Уже откуда-то из сада, из синего сумрака до меня донеслось:

– Захочется с куста – приходи.

Я поднял с травы полотенце, перекинул его через плечо и тоже встал.

Дорога шла мимо почты. И, когда я вошел туда, знакомая девушка-телеграфистка поглядела на меня с веселым удивлением: должно быть, ее развеселило висевшее у меня на плече большое махровое полотенце. Она удивилась еще больше, когда я протянул ей заполненный бланк телеграммы, а поверх него положил горсть крупных туманно-сизых слив – тех самых, что прямо с куста…

1975

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю