Текст книги "Фарцовщик (СИ)"
Автор книги: Руслан Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Глава 10
Эдуарда я нашёл на третий день, в райцентре, у входа в столовую. Он меня увидел и не обрадовался, и это было заметно по тому, как ровно он пошёл навстречу.
– Виктор.
– Ты кому про меня рассказал?
Он взял меня под локоть, тем же мягким движением, каким берут пьяного, и отвёл за угол, к мусорным бакам, где никого не было.
– Сядь.
– Я стою.
– Ну стой. – Он достал папиросы, не закурил, покрутил в пальцах. – Я никому не рассказывал. Меня спросили.
– Кто?
– Виктор, ты как маленький.
Он всё-таки закурил.
– Я четвёртый год живу с того, что вожу и перепродаю. У меня командировки, у меня фонды, у меня свои люди на четырёх базах. И всё это стоит ровно до того дня, когда я откажусь отвечать на вопрос.
– На чей вопрос?
– На любой, – сказал Эдуард. – Меня спросили, откуда у меня в июле пошло столько мелочи. Я сказал, что есть человек. Меня спросили, что за человек. Я сказал: заготовитель из Талдома, берёт со списания.
Он посмотрел на меня.
– Я тебя не сдал. Я тебя назвал. Это разные вещи, и ты, я думаю, уже понял, какая между ними разница.
– И какая?
– Такая, что сдают в милицию, а называют своим, – сказал Эдуард. – В милицию я тебя не сдавал. А своим назвал, потому что иначе я не свой.
Он затянулся.
– Слушай меня внимательно. Ты два месяца работал на чужой земле и думал, что земля ничья. Так вот, она не ничья. Ты приехал, поставил лоток и стал торговать, никого не спросив. Тебя за это до сих пор не тронули только потому, что объёмы были смешные.
– А теперь не смешные?
– А теперь тысяча шестьсот за три недели, – сказал Эдуард. – И это только у меня.
Восьмого августа я поехал в Москву.
Электричка от Сто девятого километра идёт два с половиной часа, и половину дороги я стоял в тамбуре, потому что в вагоне было нечем дышать. Август семьдесят девятого выдался душный. Мужики в тамбуре курили и обсуждали, будет ли война с Китаем.
Москва меня оглушила. Я думал, что готов, и не был готов совершенно, и дело даже не в машинах и не в одежде. Дело в том, что город был тот же самый. Те же дома, те же улицы, те же переходы, я знал этот город наизусть, я в нём прожил всю жизнь. И он стоял передо мной абсолютно узнаваемый и абсолютно чужой, как знакомый человек, который тебя не помнит.
На домах не было рекламы, и вот это било сильнее всего. Не отсутствие вывесок вообще: вывески были, «Продукты», «Обувь», «Приём стеклотары». Не было той второй кожи из баннеров, наклеек, растяжек и подсвеченных букв, которой обросли все стены за сорок пять лет. Дома стояли голые. Стена была просто стеной.
И было тихо. Не в смысле безлюдно, а в смысле никто не разговаривал по телефону. Двести тысяч человек на улицах, и ни один не говорит в воздух.
Я шёл по Кутузовскому, где полтора года назад, то есть через сорок пять лет, покупал у старухи в вязаной кофте услугу постоять в очереди, и не узнавал угол, на котором стоял.
Ел я в столовой на Дорогомиловской. Комплексный обед: щи, котлета с макаронами, компот, восемьдесят четыре копейки. Котлета была ужасная. Компот я потом вспоминал полгода.
Гарик назначил в парке Горького, у пруда, в четыре часа. Я его вычислил сразу и вычислил по обуви, как учила Нина Фёдоровна: он сидел на скамейке в обычных серых брюках и обычной рубашке, а на ногах у него были туфли, которых в этой стране не делали. Всё остальное было ровно таким, чтобы не запомниться.
Лет сорок. Круглое лицо, залысины, спокойные глаза. Ел мороженое.
– Виктор?
– Виктор.
– Гарик. Садись, купи себе эскимо, тут хорошее.
Я купил. Оно правда было хорошее.
Минут пять мы сидели молча и смотрели на воду. Потом он сказал:
– Ты меня не бойся.
– Я не боюсь.
– Правильно, – сказал Гарик. – Я не страшный. Я, Виктор, вообще самый безобидный человек в этом парке. Страшные – которые без денег и без головы. А у меня и то, и другое.
Он доел мороженое, аккуратно завернул палочку в бумажку и положил в карман.
– К тебе ездили. Извини. Хотел сначала посмотреть, что за человек, а потом уже разговаривать.
– Ко мне ездили к чужим людям.
– Это плохо получилось, – согласился он. – Я думал, ты там живёшь. Мне сказали: заготовитель, ходит по посёлкам. Ну я и решил, что ты местный.
– А если бы я оказался не тот человек?
– Так ты и оказался не тот, – сказал Гарик спокойно. – Я всё лето думал, что где-то в Талдоме сидит завскладом и потихоньку продаёт списание. А приехал ты. Виктор, ты пойми, я тебя два месяца искал не потому, что ты мне мешаешь. Ты мне не мешаешь. Ты мне непонятен.
– Чем?
– Всем.
Он повернулся ко мне.
– Списание не бывает такое ровное. Со списания идёт что попало: сегодня четыре зажигалки, завтра ничего, через месяц ящик авторучек, потому что списали партию. А у тебя каждые две недели одно и то же, в тех же пропорциях, и всегда есть жвачка. – Он усмехнулся. – Жвачки в списании не бывает вообще. Она не поступает и не портится. Её нечего списывать.
Я молчал.
– И второе. У тебя пакеты чистые.
– В смысле?
– В прямом. – Гарик смотрел на воду. – Пакет из гостиницы – он какой? Мятый, потому что в нём что-то носили. У него ручки растянуты. У него внутри крошки. А у тебя они как из-под пресса, все двадцать штук одинаковые.
Он помолчал.
– Виктор, я тебя не спрашиваю, откуда. Я тебя двадцать минут назад увидел первый раз, и мне твои дела не нужны. Я тебе говорю, что твоя легенда не держится. Её любой разберёт за два вопроса. И если её разберу не я, а другие люди, будет хуже.
Дальше был разговор, ради которого он меня и позвал.
Он говорил минут двадцать, и говорил как человек, который двадцать лет назад решил задачу и с тех пор просто её решает. У него была сеть. Не банда, не шайка, а именно сеть, человек тридцать, каждый на своём куске: гостиницы, порт, вагоны-рестораны, студенты-иностранцы, спортсмены. Он их не «крышевал». Он сводил.
– Мужик привозит из рейса тридцать пар. У него на них покупателей – четверо, и всем нужен разный размер. Он их будет месяц продавать и на третьей неделе попадётся. – Гарик развёл руками. – А я их развожу за два дня по двенадцати точкам. Мне за это тридцать процентов, и все довольны.
– И тебе нужен я.
– Мне нужен канал, который не иссякает, – сказал Гарик. – У меня всё сезонное. Рейсы, заезды, делегации. Летом густо, зимой пусто. А у тебя ровно.
Он назвал цифры.
Мелочь, то есть жвачку, ручки, зажигалки, косметику, он готов был брать всю, сколько дам, по ценам чуть ниже Эдуардовых, но без разговоров и в один день. А главное было не в мелочи.
– Виктор, у меня к сентябрю подписка. Двадцать пар.
– Каких пар?
Гарик посмотрел на меня с интересом.
– Ты правда не понимаешь или прикидываешься?
– Правда.
– Джинсы, Виктор. Штаны такие синие.
Про джинсы я знал ровно одно: их я вожу не смогу.
Я это выяснил ещё в июне, в первый же день в Люблино. То, что там продают, к семьдесят девятому году не имеет отношения: мягкое, тянущееся, с эластаном, сшито иначе, сидит иначе. А настоящий деним, жёсткий, тяжёлый, стоящий колом, сегодня стоит дороже, чем стоил тогда у фарцовщиков.
Двадцать пар нормального ригида это полмиллиона моих рублей. У меня их не было: они лежали в Кимрах в виде деревянного дома с резьбой. Всё это я успел подумать за две секунды.
– Сколько дают? – спросил я.
– Сто восемьдесят с рук. Тебе – сто сорок, я беру всё сразу.
Двадцать пар. Две тысячи восемьсот рублей.
Больше двадцати месячных зарплат инженера за то, что здесь стоит двадцати походов в магазин. И тут со мной случилось то, что случается со всеми и всегда, и я даже видел, как оно происходит, изнутри, в замедленной съёмке.
Я услышал свой голос:
– Сорок.
Гарик поднял брови.
– Сорок?
– Сорок пар. К пятому сентября. Но по сто пятьдесят.
Он молчал секунды три, потом засмеялся, коротко и без всякого удовольствия.
– Виктор, а вот это ты зря.
– Почему?
– Потому что двадцать я бы у тебя взял и забыл. А сорок – это уже дело. – Он посмотрел на меня почти с сожалением. – Сорок пар в одни руки – это, если по-хорошему считать, статья с большой цифрой. Ты сейчас не товар предложил. Ты предложил мне на тебя рассчитывать.
– Я справлюсь.
– Я вижу, что ты уверен, – сказал Гарик. – Меня это и настораживает.
Он полез во внутренний карман и достал деньги.
– Две тысячи. Задаток.
– Не надо задатка.
– Надо, – сказал Гарик и вложил мне пачку в руку. – Виктор, задаток я даю не по доверию. Задаток – чтобы ты понимал, что теперь ты не свободен.
Обратно я ехал в тамбуре, и в кармане у меня лежали две тысячи рублей.
Пятнадцать месячных зарплат инженера, почти вдвое больше, чем я заработал там за всё лето, и всё это надо было потратить в семьдесят девятом, потому что вывезти их я не мог. А в двадцать пятом году мне надо было где-то взять около миллиона.
Сорок пар настоящего жёсткого денима, без единой синтетической нитки, с правильными швами, заклёпками и лейблом, который в семьдесят девятом уже существует, это не поход в Люблино. Это либо винтаж с аукционов, либо реплики, которые шьют для помешанных, и там ценник от двадцати пяти тысяч за пару. Денег у меня было сто семьдесят.
И вот тут я первый раз за лето уткнулся носом в то, о чём знает каждый, кто работает с вещами, и о чём я сам предупреждаю новичков. Товар не равен деньгам.
У меня в лавке и на складе лежало добра тысяч на девятьсот. Серебро со Смоленской, подстаканники, ложки, сахарница, посуда, часы, пять придержанных ватных игрушек, папки с фотографиями из кимрского дома. Всё хорошее, всё настоящее, всё рано или поздно уйдёт. Скорее поздно.
Серебро продаётся три месяца. Хороший фарфор полгода. Редкую вещь можно держать два года и правильно сделать, потому что покупатель на неё один и он появится когда захочет. Антиквариат это болото: в нём много всего, но чтобы взять, надо ждать, а если дёрнуть быстро, отдашь за треть.
Плюс триста тысяч ушли в деревянный дом с резьбой, который никто не купит раньше весны. Я был богатым человеком с пустым карманом. Классическое состояние, я его видел у сотни коллег и всякий раз про себя усмехался. А до срока оставалось три недели.
Я стоял в тамбуре, смотрел, как мимо идут дачные заборы, и думал о том, что меня никто не заставлял. Он просил двадцать. Я мог сказать «двадцать» и вообще мог сказать «не занимаюсь тряпками». Я сидел на скамейке, ел эскимо за одиннадцать копеек и был совершенно свободным человеком с полутора сотнями тысяч на счету и лавкой у метро. И я сказал: сорок.
Я двадцать лет объясняю покупателям, что жадность плохой советчик. Я говорю это по три раза в неделю, и говорю совершенно искренне, и сам в это верю. Так вот, это была не жадность.
Жадность считает. Жадность взяла бы двадцать, отработала, посмотрела и на второй раз взяла бы сорок. А у меня в тот момент вообще не было в голове цифр, было одно: он назвал двадцать, а я знаю, что могу больше, и сейчас я ему это покажу. За такое, я думаю, в приличных местах и сажают.
Глава 11
Сорок пар брюк из хлопкового денима плотностью не ниже тринадцати унций, без эластана и любой другой синтетики, с медными заклёпками, оранжевой строчкой, пятью карманами, кожаной или картонной этикеткой на поясе – и с покроем, который в августе семьдесят девятого не вызовет вопроса ни у одного человека, видевшего настоящую вещь.
Плюс размеры. Гарику нужен ходовой ряд: тридцатый, тридцать первый, тридцать второй по поясу, и длина не короче тридцать четвёртой, потому что подшить можно, а надставить нельзя.
Двадцать один день. Сто семьдесят тысяч на руках.
Три дня я ходил по магазинам и вёл себя как идиот. Идея была простая: нужная модель никуда не делась. Её как шили сорок пять лет назад, так и шьют – тот же классический крой, жёсткий хлопок, садится после первой стирки. Заходи и бери сорок штук.
Я зашёл. Цена оказалась под десять тысяч за пару, и это без размерного ряда, и в трёх магазинах на всю Москву, и с ощущением, что консультанты запомнят человека, который взял сорок штук одной модели. Триста пятьдесят тысяч, которых у меня нет.
Дальше я поехал в аутлеты и на склады, и там началось интересное. Дешёвое всё тянулось. Я щупал ткань, растягивал уголок и клал обратно: два процента эластана, полтора процента, «стрейч-комфорт». Продавцы объясняли мне, что так удобнее. Удобнее, конечно, только человеку в семьдесят девятом году удобнее не надо. Ему надо, чтобы стояли колом, скрипели и линяли на коленях. Это не мода, это опознавательный знак: если ткань мягкая, значит, самострок, и цена падает вдвое.
К четвергу я объехал одиннадцать точек и не купил ни одной пары.
В пятницу я продал склад. Сначала попробовал по-хорошему: обзвонил своих, предложил серебро по нормальной цене, объяснил, что нужно быстро. Свои сочувственно поохали и предложили встретиться после праздников. Тогда я позвонил Резнику.
Резник берёт всё и всегда, и берёт за треть. Он этим и живёт: он покупает не вещи, а чужую спешку. Я двадцать лет объясняю новичкам, что к Резнику идут только один раз и только в конце. Он приехал через два часа с картонными коробками.
Смотрел он быстро, почти не глядя, – ему и не надо было смотреть.
– Витя, я тебя знаю восемь лет. Ты сейчас отдаёшь мне серебро, за которое через полгода взял бы вдвое.
– Знаю.
– Ты в карты не начал играть?
– Не начал.
– Ну и слава богу, – сказал Резник и стал считать.
Он взял серебро, часы, посуду и папки с фотографиями из Кимр. Не взял пять ватных игрушек – сказал, что не его тема, и это была единственная удача того дня.
Двести восемьдесят тысяч за вещей на восемьсот.
Я подписал бумаги, помог отнести коробки в машину и вернулся в пустую лавку. Витрина стояла наполовину голая. Стас смотрел на неё минуты две, потом ушёл в подсобку и там ничего не переставлял. Просто сидел.
Итого у меня стало четыреста пятьдесят тысяч и восемнадцать дней.
Разорившегося человека я нашёл на четвёртый день поисков, и нашёл его случайно, как находят всё в этой профессии.
Я искал через объявления «продам оптом» и наткнулся на текст, написанный со злостью:
«Остатки магазина. Японский селвидж, 14–16 oz, необработанный. 63 пары. Цена за всё. Не спрашивайте, можно ли одну».
Звали его Марат, было ему лет тридцать пять.
Мы встретились на складе в Люберцах – в боксе три на шесть, где вдоль стены стояли стеллажи, и на стеллажах лежало то, что осталось от его девяти лет жизни.
– Открылся в семнадцатом, – сказал он. – Магазин японского денима. У меня всё было: рулоны, лекала, три швеи, бренд свой.
– И что?
– И ничего. – Он пожал плечами. – Сначала было хорошо. Потом стало плохо. Потом стало никак. Люди не хотят жёсткие штаны, Виктор. Люди хотят мягкие.
Я взял верхнюю пару и развернул.
Шестнадцать унций. Кромка с красной нитью. Хлопок такой плотности, что пара стояла на полу сама, как маленький человек.
Медные заклёпки, пять карманов, оранжевая строчка. Всё, что нужно, – и всё неправильное.
Потому что на поясе была кожаная этикетка с его собственным логотипом, а внутри вшита бирка на английском с составом, размерами по трём стандартам и адресом сайта.
– Сколько за всё? – спросил я.
Марат назвал двести десять.
Я мог сбить до ста шестидесяти. Он девять лет сливал в это деньги, он ненавидел эти штаны, он хотел освободить бокс к марту.
– Двести десять, – сказал я. – Только у меня просьба.
– Какая?
– Отпори мне бирки. Все. Своими руками.
Он посмотрел на меня долгим взглядом.
– Ты их куда денешь?
– Не спрашивай.
– Слушай, – сказал Марат медленно. – Если ты собираешься пришить туда чужой лейбл, то ты дурак. Я так пробовал в девятнадцатом году, мне объяснили. Это статья, и статья реальная.
– Я не собираюсь пришивать чужой лейбл.
Это была правда. Я собирался пришить свой.
Дальше три дня я занимался тем, чего от себя не ожидал.
Мне нужны были этикетки, которые в семьдесят девятом году читаются как «фирма». Настоящие ставить нельзя – за это здесь сажают, и правильно делают. Значит, надо было придумать марку, которой не существует.
Логика тут простая, и я её понял, когда вспомнил разговор с Эдуардом про пакеты.
В семьдесят девятом покупатель не разбирает названий. Он разбирает признаки: медь, оранжевая строчка, кожаный лоскут на поясе, буквы латиницей. Название на этом лоскуте может быть любым, лишь бы звучало по-заграничному и было тиснено, а не напечатано.
Я нарисовал в редакторе слово из семи букв, отвёз в мастерскую на Электрозаводской и заказал сто штук тиснения на коже.
– Что за бренд? – спросил приёмщик.
– Свой, – сказал я. – Малая марка.
– А регистрация?
– В процессе.
Он кивнул и взял деньги. Никто ничего не проверял, потому что проверять здесь нечего: собственная выдуманная марка законна, скучна и никому не интересна.
Шила мне Люба из ателье у Электрозаводской, за два дня и за тридцать восемь тысяч. Отпорола шестьдесят три чужие этикетки, пришила шестьдесят три мои, посадив каждую на то же место и той же ниткой. Ни разу не спросила зачем.
Только в конце сказала:
– Хорошая ткань. Такую сейчас не носят.
С размерами вышло хуже всего.
Из шестидесяти трёх пар в нужный ряд попадало сорок одна. Остальные были либо тридцать шестые и тридцать восьмые по поясу – таких людей в семьдесят девятом почти не встречалось, – либо короткие. Сорок одна пара при обещанных сорока.
Это, если честно, было единственное место, где мне повезло по-настоящему, и я до сих пор считаю, что не заслужил.
Двадцатого августа – там двадцатого, здесь стоял январь, минус восемнадцать и сугроб по пояс от калитки до крыльца – я пришёл к деду и попал на скандал. Сашка провалил экзамены.
Не все, а один, но одного достаточно: математику письменную, два балла. Мне про это сказали в первую минуту, ещё в сенях, шёпотом, и весь вечер потом говорили только об этом. Дед не кричал; было бы легче, если бы кричал.
Он сидел за столом, ел и время от времени говорил в тарелку короткие фразы:
– Год потерян.
Потом:
– В армию заберут в ноябре.
Потом:
– Я в его возрасте четвёртый год на заводе.
Нина Фёдоровна два раза выходила на крыльцо. Сашка сидел красный, смотрел в угол и молчал так, как молчат в девятнадцать лет, – то есть громко.
А я сидел напротив и знал.
Я знал, что он поступит через год. Что отслужит и вернётся. Что в восемьдесят пятом женится, в девяносто третьем разведётся, в двухтысячном первом уедет. Что через сорок шесть лет он не приедет на похороны вот этого человека, который сейчас говорит в тарелку про потерянный год.
И я знал, что сказать сейчас нельзя ничего, потому что любое утешение из моих уст было бы ложью по способу, даже если верно по смыслу. Я не могу утешать человека знанием.
– Пётр Ильич, – сказал я. – А может, оно и к лучшему.
Дед поднял голову.
– Чего к лучшему?
– Год он поработает, – сказал я. – Поймёт, зачем ему.
Дед посмотрел на меня и вдруг ответил не то, что я ждал.
– Виктор, – сказал он. – Ты сколько лет работаешь?
– С двадцати.
– И понял, зачем?
Я не нашёл, что сказать.
Он кивнул, как будто получил ответ, и стал есть дальше.
Сашка вышел за мной на крыльцо, когда я собрался. Стоял, ковырял доску носком тапка.
– Слышь.
– Ну.
– Ты матери не говори, что я на завод пойду. Я в понедельник пойду устраиваться, а ей потом скажу.
Он посмотрел на меня.
– И вот ещё. Ты в тот раз с пакетом… У тебя такого больше нет?
Пятого сентября я сдал Гарику сорок одну пару.
Мы работали в квартире на Первомайской – не его, чужой, где никто не жил. Он смотрел каждую пару отдельно, минут по две, и это заняло полтора часа. Проверял он не то, что я думал.
Он не смотрел на этикетку вообще. Он растягивал ткань на просвет, мял в кулаке, слушал, как скрипит, и смотрел строчку с изнанки.
– Хорошая, – сказал он наконец. – Виктор, это правда хорошая ткань. Я такую видел два раза.
– И что?
– И то, что этикетку эту я не знаю. – Он повернул пояс. – Тут написано что-то. Я тридцать лет в теме, я знаю все, даже те, которых почти не бывает. А такой не знаю.
– Малая марка, – сказал я. – Их мало кто знает.
Гарик посмотрел на меня.
– Виктор, ты пойми. Мне-то всё равно, я их продам, и вопросов не будет: ткань говорит сама за себя, а покупатель у нас, слава богу, читать не умеет. Я про другое.
Он положил пару и сел.
– Мелочь у тебя – гостиничная. Пакеты – из-под пресса. Ткань – которой я два раза в жизни видел. Марка, которой нет. Виктор, у тебя не бывает ничего среднего. У тебя либо ерунда, либо такое, чего в стране нет вообще.
Он достал деньги.
– Кто у тебя порт?
– В смысле?
– В прямом. – Гарик считал сотнями, не глядя на меня. – Я тебя не выспрашиваю, у нас так не принято. Просто скажи: море или воздух. Мне надо знать, с какой стороны ждать неприятностей.























