Текст книги "Фарцовщик (СИ)"
Автор книги: Руслан Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Глава 24. Второй этаж
Три недели после разговора с Гариком прошли так ровно, что я начал забывать, каково это – бояться.
Товар шёл через официальный канал, тридцать процентов Гарику плюс то, что я теперь называл про себя «налог на спокойствие», хотя вслух этого не произносил даже наедине с собой. Восемь пар джинсов для заводских я в итоге достал не через Марата (тот исчерпался), а через нового человека, которого нашёл сам Гарик, и Сашка ходил гордый, потому что лично раздавал их ребятам у себя в цеху, чувствуя себя, кажется, немного контрабандистом, хотя всю опасную часть я держал при себе. Двенадцатого декабря, как и было написано моей же рукой в описи, я съездил в Заозерье и купил у незнакомого мне прежде человека по фамилии Сотников картину «Двор» за восемнадцать рублей, буднично, без всякого драматизма, как расписываются в получении посылки, и всю дорогу обратно думал: самое страшное в предопределённости – это насколько неотличимо скучно она исполняется, стоит до неё дожить. Резник не звонил, не приезжал, не передавал приветов через Кузьмича. Декабрь шёл своим чередом, снег лежал ровно, дед резал сало тем же ножом, и я вдруг понял, что впервые за полгода живу двумя жизнями одновременно и ни одна из них не болит.
Это было ошибкой: думать, что так будет продолжаться. Не потому что я плохо соображал, а потому что спокойствие в моём положении всегда было временным диагнозом, а не выздоровлением, просто я успел об этом забыть.
Резник приехал в четверг, без «Волги». На этот раз он пришёл пешком, от станции, в обычном пальто, не в кожаном, и это меня насторожило раньше, чем он сказал хоть слово. Человек его типа не меняет привычек просто так. Если он оставил машину и надел другое пальто, значит, он не хотел, чтобы его видели тем, кем видели раньше.
Я встретил его у калитки Кузьмича. Он специально дождался меня там, зная, видимо, мой маршрут лучше, чем я сам иногда его знал.
– Виктор. Есть минута?
– У вас же обычно не минута, а целый разговор.
– Сегодня минута, – сказал он, и голос у него был другой. Не тот ровный, деловой тон, каким он говорил про статистику и про треть. Более быстрый. Более человеческий, если это слово вообще подходило к Резнику.
– Слушаю.
– Я не за собой пришёл. – Он посмотрел по сторонам, хотя вокруг, кроме нас и куриц у забора Кузьмича, никого не было. – Мной интересовались. Не Гариком, не вами напрямую – мной. Спрашивали, откуда у меня клиент, который возит вещи, не поддающиеся объяснению.
– Кто спрашивал?
– Люди, с которыми я стараюсь как можно реже разговаривать, – сказал он. – Люди, для которых треть с оборота – это не бизнес, а мелочь, о которой даже не вспоминают за завтраком. Я вам, Виктор, откровенно скажу: я хотел вас себе. Треть, прикрытие, обычная схема, я таких десятками веду. А эти хотят понять происхождение. Не для того, чтобы заработать на вас. Для того, чтобы понять, не работает ли через вас кто-то, о ком им следует знать.
Я почувствовал, как земля под ногами перестаёт быть такой уж твёрдой, как казалась последние три недели.
– Что значит «работает через меня»?
– Значит, – сказал Резник медленно, тщательно подбирая слова, которые не хотел произносить вслух даже здесь, у пустой калитки, – что человек, который приносит на рынок вещи в состоянии, не соответствующем времени, откуда бы он их ни брал, выглядит для определённых людей не как удачливый барыга. Он выглядит как канал. А канал может вести куда угодно – к иностранцам, к посольским, к чему-то, что этим людям положено пресекать по должности. Я им сказал, что вы чисты, что я вас проверял. Не знаю, поверили ли.
– А если не поверили?
– Тогда придут сами. Не ко мне. К вам. И разговор у них будет короче моего и гораздо менее вежливый.
– Что мне делать?
– Ничего, – сказал Резник, и в его голосе впервые прозвучала растерянность, а не расчёт. – Вот в этом и беда, Виктор. С обычным человеком я бы сказал: спрячьтесь, залягте на дно, перестаньте продавать месяц-другой. С этими так не работает. Они не смотрят на то, что вы делаете сейчас. Их интересует, что вы уже сделали и откуда взялось то, что вы уже сделали. Затихнуть – это как раз то, что покажется им подозрительным больше всего.
– То есть я не могу ни продолжать, ни остановиться.
– Именно так. – Он посмотрел на меня, и на секунду мне показалось, что он не издевается, а действительно сочувствует, насколько вообще способен на сочувствие человек его профессии. – Я двадцать лет строил репутацию человека, который не привлекает внимания сверху. Вы за полгода умудрились это внимание привлечь, ничего для этого специально не делая. Это, если хотите знать моё мнение, страшнее любого умысла.
– А вы можете как-то это остановить? Раз уж вы меня, по вашим словам, защищали?
– Я могу продолжать говорить, что вы чисты, – сказал он. – Но моё слово стоит ровно столько, сколько стоит моя репутация у них, а репутация – не бесконечный ресурс, Виктор. Я потратил уже часть неё, вступаясь за вас. Дальше тратить я буду с процентом, а не просто так.
– Каким процентом?
– Не деньгами, – сказал он, и на этот раз усмехнулся, но уже без прежней лёгкости. – Информацией. Если станет совсем горячо, мне нужно будет знать о вас больше, чем я знаю сейчас, чтобы было чем откупиться, если придётся. Подумайте об этом на досуге. У вас его, боюсь, осталось не так много.
Он развернулся, не прощаясь, и пошёл обратно к станции пешком, в чужом пальто, и я стоял у калитки Кузьмича и думал, что три недели покоя закончились ровно в ту секунду, когда я решил, что можно им довериться.
Кузьмич вышел на крыльцо с папиросой, увидел моё лицо и, вместо обычных расспросов, просто сказал:
– Чай будешь?
Я кивнул, потому что не было сил ни отказаться, ни объяснить, почему соглашаюсь.
Мы сидели на его кухне, тесной, пропахшей керосином и старым деревом, и Кузьмич молчал непривычно долго, а потом сказал, глядя не на меня, а в окно:
– Мужики такие уже приезжали сюда однажды. Давно, в шестьдесят третьем, кажется, а может, в шестьдесят четвёртом, я уже путаю. Не по мою душу вроде, по соседскому делу – Митрич наш, покойный, то ли часы менял по округе, то ли ещё что, сейчас уже и не вспомню толком. Приехали двое, не из района. А дальше Митрич куда-то делся – не то посадили, не то сам уехал от греха, врать не буду, я эту историю через третьи руки знаю, сам не видел. Жена его потом в город перебралась, это уже точно.
– К чему вы это, Кузьмич?
– К тому, что я на своём веку видел, как это бывает, – сказал он. – И если тебе, Виктор, есть куда бежать – беги. А если некуда, то делай что-то раньше, чем сделают с тобой.
– А что можно сделать, Кузьмич? Против таких людей?
Он долго молчал, крутя в пальцах потухшую папиросу, будто взвешивал, стоит ли говорить то, что собирался сказать.
– Говорили, в шестьдесят третьем один из Спасского написал куда-то, мол, у нас тут спекулянты, обратите внимание. Я сам этого человека толком не знал, слышал уже после.
– И что с ним?
– А вот тут я тебе наврать не хочу, Виктор, – сказал Кузьмич, почесав подбородок. – Кто говорит – тронули и его самого заодно. Кто говорит – ничего ему не было, просто уехал потом сам, не вынес, что соседи коситься стали. Я уже за давностью лет не разберу, где правда, а где досужие разговоры. Но осадок у меня от этой истории остался нехороший, вот что я тебе скажу точно. Так что думай сам, крепко думай, прежде чем к кому-то бежать жаловаться.
Эти слова остались во мне на весь оставшийся вечер тяжелее, чем всё, что сказал Резник, – потому что Резник хотя бы был врагом, с понятной, пусть и пугающей логикой, а Кузьмич был другом, и друг говорил мне, что дружественных выходов из этой ситуации, возможно, не существует вовсе.
Я не ответил, потому что ответить было нечего, а слова Кузьмича засели во мне глубже, чем любая статистика Резника про полторы дюжины отказавших.
В Талдом я поехал на следующий день не по делу, а потому что оставаться на месте было невыносимо – мне нужно было думать, а думать я всегда лучше умел в движении, среди чужих незнакомых лиц, где никто не спрашивает, что случилось.
Городская библиотека стояла на углу улицы Кооперативной, в двухэтажном доме с облупившейся штукатуркой, и я зашёл туда не за книгами – просто увидел вывеску и вспомнил, что дед как-то упоминал, что там держат подшивки старых газет, а мне вдруг отчаянно захотелось прочитать что-нибудь про восемьдесят восьмую статью, хоть какой-то реальный случай, чтобы понять, с чем я имею дело не по слухам Эдуарда, а по фактам.
За стойкой сидела девушка, лет двадцати трёх, в вязаной кофте поверх форменного синего халата, который она явно носила без особого уважения к форме – верхняя пуговица была расстёгнута, а рукава закатаны: видно, только что разбирала что-то пыльное.
– Вам чего? – спросила она, не поднимая головы от карточек, которые раскладывала по алфавиту.
– Подшивки старых газет у вас есть?
– За какой год?
– Последние лет пять-семь.
Она подняла голову, и я увидел, что глаза у неё серые, с каким-то зеленоватым отливом, и смотрела она на меня с тем особым прищуром, каким смотрят люди, привыкшие к однообразным просьбам и удивлённые, когда просят что-то другое.
– Это на что вам вдруг? У нас обычно за такими вещами студенты приходят, рефераты писать, а у вас вид не студенческий.
– Любопытно стало, – сказал я. – Про уголовные дела. Валютные.
Она отложила карточки и посмотрела на меня уже иначе – не с прищуром, а с настоящим интересом, как смотрят, когда неожиданно услышали пароль.
– Про валютные у нас в открытом доступе почти ничего, это вам не повезло. Газеты пишут про урожаи и про соцсоревнование, а не про такое. Разве что в центральной прессе иногда мелькает, когда уже суд был и приговор объявили, для острастки.
– А если поискать конкретно?
– Могу поднять подшивку «Известий» за последние года три, там пару раз проскакивало. – Она посмотрела на меня внимательнее. – А вы простой любопытствующий или у вас личный интерес?
Вопрос был задан легко, почти шутя, но что-то в её взгляде подсказывало, что ответ она ждёт настоящий, а не вежливую отговорку.
– Скажем так, – сказал я, – я недавно узнал, что мир устроен серьёзнее, чем мне казалось, и хочу понять, насколько.
– Загадочно, – сказала она, и в уголках губ у неё дрогнула улыбка. – Меня Лена зовут, если что. Соколова. На случай, если вам понадобится подшивка ещё раз, буду знать, кому выдавать.
– Виктор.
– Знаю, – сказала она неожиданно. – То есть не знала, а теперь знаю, что вы Виктор. Просто у нас городок маленький, про вас уже разговоры ходят – племянник Петра Ильича, тот, что тряпьё по деревням берёт и вроде как честный. Мне бабка рассказывала, она у вас что-то продавала весной.
Я почувствовал, как что-то внутри одновременно сжалось и расслабилось. Сжалось, потому что напоминание о том, насколько я уже заметен в этом районе, ударило по тому же нерву, что разговор с Резником накануне. Расслабилось, потому что меня узнавали не с подозрением, а с простым человеческим любопытством – давно забытым чувством, без всякой задней мысли.
– Честный – это громко сказано, – ответил я. – Скорее аккуратный.
– Это ещё лучше, – сказала Лена. – Честные обычно скучные. Пойдёмте, покажу вам подшивку, только учтите, у нас после шести читальный зал закрывается, и мне тогда придётся вас выгонять, невзирая на личности.
Она провела меня в маленький зал с двумя длинными столами и шкафами вдоль стен, набитыми переплетёнными в картон годовыми комплектами газет, и минут двадцать помогала мне искать нужные номера, комментируя по ходу дела то одну, то другую заметку: не потому что это было нужно для дела, а потому что ей, кажется, просто нравилось разговаривать, а собеседников в её работе, судя по всему, было немного.
– А вот смотрите, – сказала она, отрывая взгляд от подшивки, которую листала параллельно со мной. – Тут вроде тоже про валюту, только непонятно какую: как в семьдесят шестом накрыли какую-то группу, человек десять. Пишут настолько скупо, что я даже не возьмусь сказать, золото там было или просто спекуляция обычная. Заканчивается стандартной фразой про «меру наказания», а что за мера – поди пойми. Я не специалист, Виктор, я библиотекарь, я эти заметки первый раз в жизни вообще читаю внимательно.
Я взял у неё газету и стал читать, и руки у меня слегка дрожали, хотя постороннему это, наверное, было незаметно.
– Вам не по себе стало, – сказала Лена, наблюдая за мной с той же прямотой, с какой задавала все свои вопросы. – Что, у вас правда личный интерес?
Врать ей не хотелось. Не потому что я вдруг решил, что ей можно доверять всё, а потому что за последний год я столько врал людям, которые этого не заслуживали, что вранье женщине, которая просто помогает мне искать газеты, показалось особенно паршивым способом начинать что бы то ни было.
– Есть человек, который предлагает мне вести дела через него, – сказал я, тщательно подбирая слова так, чтобы не сказать ничего, что могло бы её напугать или, того хуже, впутать. – А теперь выясняется, что за этим человеком стоят люди серьёзнее, чем я думал. Вот и любопытствую, насколько серьёзнее.
– Судя по вашему лицу, – сказала Лена, – гораздо серьёзнее, чем вам хотелось бы.
– Похоже на то.
Она помолчала, аккуратно закрывая подшивку, и посмотрела на меня так, что я почувствовал не любопытство с её стороны, а что-то похожее на настоящую заботу: необъяснимую, ничем пока не заслуженную, но от этого не менее реальную.
– Знаете что, Виктор, – сказала она. – Приходите ещё. Не обязательно за газетами. У меня тут после шести бывает скучно, а истории про честных тряпичников, за которыми охотятся серьёзные люди, я слышу нечасто.
– Приду, – сказал я, и в этот момент это было, кажется, единственное обещание за последние полгода, которое я дал совершенно не думая о последствиях.
Уже у выхода она меня окликнула.
– Виктор.
– Да?
– А фамилия у него какая, у этого вашего человека? Который вас в дела втягивает?
– Зачем вам?
– Просто у нас с бабкой родня по всему району, – сказала она, пожимая плечами с деланным равнодушием, которое давалось ей, судя по всему, хуже, чем она думала. – Мало ли, вдруг я про него что-то слышала краем уха. Городок маленький, я вам уже говорила.
– Резник, – сказал я, наблюдая за её лицом внимательнее, чем следовало бы человеку, который только что познакомился.
Лицо у неё не изменилось так резко, как у Эдуарда в тот раз на платформе, но что-то в глазах на мгновение мелькнуло – она явно пыталась вспомнить, откуда ей знакомо это имя, и не до конца была уверена, что вспомнила правильно.
– Слышала разок, краем уха, – сказала она, задумавшись. – Муж тёткиной соседки с ним, кажется, дела имел, что-то про ковры, я толком не вникала, мы с тёткой больше про другое разговариваем. Помню только, что соседку эту потом долго никто не видел на рынке, и тётка ещё удивлялась. Может, и совпадение, я не знаю, Виктор, я правда ничего толком не знаю про этого человека, кроме имени и того, что имя это у вас на лице отразилось не очень хорошо, когда вы его назвали.
– Утешительно.
– Я и не утешаю, – сказала Лена уже тише. – Я вообще не уверена, что от меня тут есть какая-то польза, кроме сочувствия. Будьте осторожны, Виктор. И, – она вдруг улыбнулась, легко, будто одним движением сбросив всю серьёзность разговора, – не пропадайте совсем. Мне правда скучно после шести.
Домой, то есть к люку, я в тот вечер возвращался другой дорогой, длинной, через весь Талдом пешком: не хотел, чтобы два одинаково важных разговора этого дня, с Резником и с Леной, смешались в голове раньше, чем я успею их развести по разным полкам. Не получилось. Они всё равно смешались, и я шёл по тёмным талдомским улицам, думая одновременно о человеке, которого, возможно, увезли и не вернули в шестьдесят третьем году, и о серых глазах женщины, которая только что предложила мне заходить просто так.
Дед, когда я спустился в тот вечер, посмотрел на меня и, не спрашивая ничего, просто сказал:
– Ты сегодня какой-то другой.
– Какой?
– Не пойму, – сказал он, пожав плечами. – То ли влюбился, то ли в тюрьму собрался. Иногда со стороны эти два лица очень похожи.
Я не ответил, потому что дед, сам того не зная, ухитрился в одной фразе описать ровно то, что я чувствовал, с точностью, которая была бы смешной, если бы не была такой пугающей.
Глава 25. Люди без процентов
Я стал ездить в Талдом чаще, чем того требовало дело, и первое время сам себе врал, что еду за подшивками, за новостями, за чем угодно, кроме очевидного. Пока однажды не поймал себя на том, что специально приезжаю к пяти сорока, чтобы застать последние двадцать минут перед закрытием читального зала, а вовсе не потому, что мне так удобнее по расписанию электричек.
Лена встречала меня без удивления, точно мой приход был давно вписан в расписание её собственной недели.
– Вы сегодня без предлога, – сказала она в третий мой приезд, откладывая книгу, которую читала за стойкой. – Даже газету не попросили.
– Кончились газеты, – сказал я. – Все прочитал.
– Все семьдесят шестого года прочитали?
– Почти.
Она засмеялась, не вежливо, а по-настоящему, откинув голову, и я подумал, что за последние полгода не слышал столько лёгкого смеха, сколько услышал за эти три коротких визита, и что это, кажется, единственное, чего мне не хватало и о чём я даже не подозревал.
Мы вышли вместе, когда она закрыла библиотеку, и медленно шли по вечернему Талдому: фонари через один, снег скрипел под ногами, и она рассказывала про свою работу, про библиотекаршу-начальницу, которая боится современных стеллажей больше, чем пожара, про студентов, которые приходят списывать рефераты друг у друга по одним и тем же газетным вырезкам, про отца, который работал на заводе всю жизнь и теперь ворчит, что молодёжь не читает ничего, кроме того, что задают.
– А вы что читаете? – спросила она. – Когда не расследуете валютные дела семьдесят шестого года.
– По правде говоря, немного, – сказал я. – Работа съедает время.
– Тряпьё-то много времени не съедает, – сказала она с той же прямотой, с какой задавала все вопросы. – Разве что если это не совсем тряпьё.
Я промолчал, и она, кажется, поняла, что зашла достаточно близко к границе, за которую я пока не готов её пускать, и не стала настаивать, просто взяла меня под руку легко, буднично, точно мы гуляли так уже месяцами, и сменила тему на что-то совершенно безобидное про соседского кота, который повадился воровать сметану с чужих подоконников.
Это было хорошо. Это было настолько хорошо, что где-то на середине разговора про кота я почувствовал острый, почти физический укол вины: не за то, что я делал, а за то, что вообще позволил себе почувствовать что-то настолько простое и настоящее, зная, чем на самом деле было набито моё расписание последних месяцев.
Она проводила меня до автобусной остановки, той самой, от которой автобус теперь ходил в семь и в двенадцать, а не в девять, как раньше, и, пока мы ждали, вдруг спросила, без всякого перехода, тем прямым тоном, который я уже начал узнавать как её собственный, отдельный от всех остальных людей в этом городе:
– Виктор, а вы вообще собираетесь мне рассказать, чем занимаетесь на самом деле, или мне так и придётся довольствоваться сплетнями бабки про честного тряпичника?
– А что вам сплетни говорят?
– Что вы возите вещи из деревень, что вещи эти, говорят, уж очень хорошие для деревенских чердаков. И ещё бабка моя сомневается, что вы с Петром Ильичом настоящая родня, хотя сама толком объяснить не может почему – просто, говорит, не похожи вы с ним, не той породы. Может, конечно, старуха придумывает, у неё таких теорий про полдеревни.
Я почувствовал что-то похожее на панику: не потому, что она была близка к правде, а потому, что она была близка ровно настолько, чтобы одно неверное слово с моей стороны могло либо разрушить то немногое, что между нами уже появилось, либо втянуть её в то, из чего я сам не знал, как выбраться.
– Это долгая история, – сказал я. – И не вся она про меня. Часть – про людей, которых лучше не впутывать.
– Я не набиваюсь во что-то впутываться, – сказала она, и в голосе у неё впервые прозвучала лёгкая обида. – Я просто хочу понимать, с кем имею дело. Это разумно, по-моему.
– Разумно, – согласился я. – Дайте мне немного времени. Не потому что я вам не доверяю, а потому что чем меньше вы знаете сейчас, тем безопаснее для вас.
Она посмотрела на меня долго, и я видел, как в ней борются два желания, настоять и отступить, и в итоге победило второе, хотя явно не без усилия.
– Хорошо, – сказала она. – Но учтите, Виктор: моё терпение не бесконечно, и рано или поздно вам придётся выбрать – либо рассказать мне правду, либо перестать делать вид, что между нами есть что-то серьёзное. Я не из тех, кто довольствуется половиной человека.
Автобус пришёл раньше, чем я успел ответить, и, наверное, это было к лучшему, потому что ответа у меня всё равно не было.
Через два дня после этого я узнал, что означает разница между людьми, которых можно купить процентом, и людьми, которых нельзя.
Кузьмич принимал тряпьё, как обычно, во второй половине дня, и я сидел у него на веранде, дожидаясь расчёта, когда во двор вошёл человек, молодой, лет тридцати, в сером пальто, без всякого шика, без золотых часов, без той нарочитой значительности, которую носил на себе Резник, как носят дорогой одеколон. Этот выглядел так, как выглядят инженеры на профсоюзных собраниях: аккуратно, безлично, никак.
– Кузьмин Николай Кузьмич? – спросил он, доставая из кармана записную книжку, не удостоверение, а именно записную книжку, потрёпанную, с резинкой поперёк.
– Он самый, – сказал Кузьмич, и я заметил, как у него чуть заметно напряглись плечи.
– Мне нужна справка о заготовительной деятельности за истекший квартал. Объёмы, контрагенты, если такие фиксируются.
– У меня не завод, товарищ, контрагентов не бывает, – сказал Кузьмич ровным голосом, каким, видимо, отвечал таким людям всю жизнь. – Бабки тряпьё несут, я вешаю, плачу, записываю.
– Записываете куда?
– В книгу.
– Покажете книгу?
Кузьмич пожал плечами и ушёл в дом за книгой, а человек в сером пальто повернулся ко мне, и посмотрел на меня так, что я почувствовал себя не наблюдателем, а частью того, ради чего он вообще сюда пришёл.
– А вы кто будете?
– Родственник Петра Ильича, помогаю иногда, – сказал я, стараясь, чтобы голос звучал так же ровно, как у Кузьмича секунду назад.
– Тоже тряпьё собираете?
– Иногда.
Он кивнул, ничего не записав, и это молчаливое ненаписывание напугало меня сильнее, чем любая записанная строчка. Записанное можно было бы хотя бы предугадать, а несказанное оставалось где-то у него в голове, недоступное и оттого бесконечно более опасное.
– Хорошо, – сказал он, будто закончил какую-то внутреннюю мысль, не имеющую прямого отношения к нашему разговору. – Спасибо за содействие.
Он дождался Кузьмича, полистал книгу минуты три, не больше, вернул её без единого слова и ушёл со двора той же безликой походкой, какой пришёл, ничего не объяснив и ни разу не улыбнувшись. Резник, при всей своей пугающей вежливости, хотя бы разговаривал так, что можно было почувствовать интерес, страх, расчёт – что-то человеческое, за что можно было зацепиться и попытаться договориться. Этот же человек в сером пальто разговаривал так, будто мы были не людьми, а строчками в его записной книжке, которые нужно было либо вычеркнуть, либо оставить до следующего визита.
– Вот это, – сказал Кузьмич, глядя ему вслед, – совсем другое дело, Виктор. С Резником хоть поторговаться можно. С этими не поторгуешься. Этим либо нечего предъявить, либо есть что предъявить, и тогда торговаться поздно.
– Вы его раньше видели?
– Первый раз, – сказал Кузьмич, и это меня напугало больше, чем если бы он сказал обратное: если человек в сером пальто был новым лицом даже для Кузьмича, который двадцать два года принимал тряпьё на этом кусте и знал в лицо, кажется, всех, кто хоть раз проезжал через район с недобрыми намерениями, значит, эти люди действовали не через обычные, уже устоявшиеся каналы слухов и знакомств, а появлялись напрямую, минуя всю ту сеть мелких предупреждений, на которую я привык полагаться.
– А раньше, до меня, к вам такие приходили?
– Раз, может, два за всю жизнь, – сказал Кузьмич, садясь обратно на своё крыльцо и жестом приглашая меня сесть рядом. – И оба раза после этого что-то случалось. Не сразу. Через месяц, через два. Но случалось.
– Что случалось?
Он посмотрел на меня, явно взвешивая, стоит ли пугать меня ещё сильнее, чем я уже был напуган, и решил, видимо, что молчание сейчас было бы хуже честности.
– В первый раз забрали председателя сельпо, того, что до нынешнего был. Тихо забрали, без шума, соседям сказали – перевели на другую работу. Во второй раз – не буду тебе рассказывать, кого, это было ближе к тебе, чем ты думаешь, и я не хочу, чтобы ты на этого человека потом смотрел иначе.
Я не стал настаивать, потому что видел: Кузьмич сказал ровно столько, сколько собирался, и дальше он замкнётся так же плотно, как замыкался всегда, когда разговор подходил слишком близко к вещам, о которых в этом районе не принято было говорить вслух даже между своими.
Я вспомнил слова самого Резника про репутацию, про то, что дальше он будет тратить её с процентом, и подумал, что процент – это, оказывается, ещё не самое страшное. Самое страшное – когда с тобой вообще перестают говорить на языке процентов.
К Соломину я поехал вечером того же дня, не потому, что у меня был план, а потому что мне отчаянно нужен был человек, который уже однажды предупреждал меня именно об этом и, возможно, знал больше, чем я мог узнать сам, методом проб и всё более серьёзных ошибок.
Он открыл не сразу, а когда открыл, посмотрел на меня долго, прежде чем впустить, казалось, заново взвешивая, стоит ли вообще пускать в свою квартиру человека, чьё заключение он сам когда-то отозвал.
– Виктор. Не ждал.
– Вадим Борисович, мне нужен совет. Не про вещи.
Он впустил меня молча, поставил чайник (по старой привычке, хотя после нашего последнего разговора я думал, что эта привычка умерла вместе с прежними отношениями) и сел напротив, сложив руки на столе тем же жестом, каким складывал их, когда объяснял мне про Кимры и про то, что вещи мои слишком совершенны.
– Помните, вы говорили про Резника? Про дорогу вниз?
– Помню.
– Я на неё попал. Не по своей воле – меня туда вытолкнули, но я на ней. И теперь оказывается, что за Резником стоят люди, для которых он сам – мелочь. Сегодня к моему знакомому приходил человек, спрашивал про объёмы, ничего не записывал, ушёл, ничего не объяснив.
Соломин молчал долго, глядя не на меня, а в чашку, которую держал в руках, и я видел, как у него ходят желваки, не от гнева, а, кажется, от какого-то давнего, тщательно запертого воспоминания.
– В пятьдесят восьмом, – сказал он наконец, – у меня был знакомый, оценщик, как я, только по монетам. Хороший специалист, честный, насколько вообще можно быть честным в нашем деле. К нему пришли похожие люди. Не арестовали сразу – просто стали появляться, раз в месяц, спрашивать, не появлялось ли у него чего интересного, не приносил ли кто монеты не по обычным каналам. Он думал, что если будет с ними вежлив, если будет всё честно рассказывать, они отстанут, увидев, что ему нечего скрывать.
– И что?
– Они не искали, что скрывать, Виктор. Они искали канал. А канал – это не человек, который врёт, это человек, через которого что-то течёт, вне зависимости от того, врёт он или нет. Что с ним стало в итоге, я вам соврать не могу – мы потом разошлись, он уехал в другой город, переписка не задалась. Последнее, что я слышал, – что его использовали, заставили доносить на собственных клиентов. Правда это или уже слухи, обросшие подробностями за двадцать лет, я не поручусь.
Я почувствовал, как у меня похолодели руки: не от страха ареста, который был бы, наверное, проще для понимания, а от перспективы, которую только что описал Соломин: не тюрьма, а медленное превращение в инструмент чужой воли, без единого явного момента, когда можно было бы сказать «здесь я согласился» или «здесь я отказался».
– Что мне делать, Вадим Борисович?
Он долго молчал, вертя в руках чашку, потом посмотрел на меня прямо, без всякой прежней теплоты, но и без осуждения, просто прямо, как смотрят на равного, столкнувшегося с задачей, у которой, возможно, нет хорошего решения.
– Есть один способ, которым иногда пользуются, когда деваться больше некуда, – сказал он медленно. – Не самый честный, зато иногда единственный. Прийти первым. Не к ним – к тем, кто над ними или рядом с ними, но по другую сторону линии. Сдать не себя, а то, что действительно интересно этим людям – саму сеть, через которую течёт золото. Тогда вы становитесь не подозреваемым каналом, а источником информации, а это, Виктор, две совершенно разные роли в глазах государства.
– Донести.
– Назовите это как хотите, – сказал он резко, и впервые за весь вечер в его голосе прозвучало нечто похожее на раздражение. – Я знаю, как это звучит, и знаю, что вы выросли – простите, воспитывались – с представлением, что доносить стыдно. Но подумайте вот о чём: вы уже часть этой сети, хотите вы того или нет. Вопрос не в том, быть чистым или нет. Чистых вариантов у вас больше нет. Вопрос в том, на чьей стороне быть нечистым.
Он налил ещё чаю, хотя я не притронулся к первой чашке, и добавил уже тише, без прежней резкости:
– Я не могу решить это за вас. Но помните: тот оценщик, про которого я рассказал, – он молчал. Всю жизнь молчал, и это молчание съело его целиком, задолго до того, как его перестало быть кому наблюдать. Молчание не всегда самый безопасный вариант, Виктор, вопреки тому, чему нас всех учили с детства.
Уже у двери, провожая меня, Соломин вдруг спросил, без всякой связи с предыдущим разговором:
– У вас есть кто-то, Виктор? Не по делу, а просто – кто-то?
Вопрос застал меня врасплох настолько, что я не сразу нашёлся с ответом.
– Кажется, да. Недавно.
– Берегите это, – сказал он, и в его голосе прозвучала настоящая, не связанная с делами теплота. – Я в вашем возрасте тоже занимался вещами, которые казались мне важнее людей. Оценщик из пятьдесят восьмого, про которого я рассказывал, – у него была невеста, ждала его два года, а потом не выдержала и уехала к сестре в Куйбышев. Он мне потом говорил, что если бы мог прожить эти два года заново, отдал бы все свои экспертизы и все свои монеты за то, чтобы просто пойти с ней в кино хоть раз, когда она звала, а не откладывать на потом, потому что дела, потому что не время. Дела, Виктор, у таких людей, как мы с вами, никогда не заканчиваются вовремя. А люди – заканчивают ждать. – Он помолчал, будто устыдившись собственной назидательности. – Простите, я, кажется, рассказываю вам чужую историю, чтобы не говорить о своей. Старая привычка, не обращайте внимания.























