444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Руслан Смирнов » Фарцовщик (СИ) » Текст книги (страница 3)
Фарцовщик (СИ)
  • Текст добавлен: 17 октября 2026, 10:00

Текст книги "Фарцовщик (СИ)"


Автор книги: Руслан Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)

Глава 5

Правильный товар должен отвечать трём условиям, и я сформулировал их прямо там, между рядами, стоя с бумажным стаканом кофе: стоить здесь копейки, быть там невозможным и не выдавать себя. Первые два выполняются почти всем, что лежит в Люблино, а третье вычёркивает девять десятых.

Я начал с джинсов, потому что все начинают с джинсов, и через сорок минут понял, почему все на них и заканчивают. Пара, которую я взял на пробу за девятьсот рублей, была ужасна: тянущаяся, мягкая, с эластаном, с посадкой, которой в семьдесят девятом не существовало в природе. Настоящий деним, плотный, жёсткий, стоящий колом, сегодня стоит дороже, чем тогда его продавали фарцовщики. Это меня, кстати, почему-то развеселило.

Джинсы я отложил на потом; оказалось, до октября. Дальше пошло веселее, и веселее было в основном из-за этикеток.

Товар в наше время не заканчивается вещью. Это вещь плюс тонна бумаги: ярлык, вкладыш, состав, страна, срок годности, штрихкод, а на упаковке ещё и квадратик, который надо навести телефоном. Ничего из этого я через лаз пронести не мог. Не потому, что кто-то разберёт: как раз никто ничего не разберёт. Опасно другое: непонятная вещь вызывает интерес, а интерес это последнее, что нужно человеку без прописки.

Поэтому весь тот день я срезал. Сидел на пластиковом стуле у чужого контейнера с маникюрными ножницами, срезал ярлыки, отдирал наклейки, вытряхивал вкладыши; продавцы смотрели на меня как на городского сумасшедшего, и я их понимаю.

Потом начались картинки. Пакеты я взял с самого начала, потому что про них знает любой, кто рос на рассказах: полиэтиленовый мешок с иностранной печатью был в семидесятые не тарой, а предметом, его носили годами, стирали, сушили на верёвке и меняли на вещи. Но картинка на пакете выдаёт год.

Я сидел в машине с телефоном и час выяснял, когда что появилось. Логотип с загогулиной годится, ему уже восемь лет. Ковбой с сигаретой годится, ему двадцать. Три полоски годятся. Надкушенное яблоко не годится, оно в семьдесят девятом другое и вообще никому неизвестно. Всё, где есть слова «интернет», «онлайн», «app» и подобная лексика, не годится тем более.

К вечеру у меня набралось двадцать два пакета, которые не могли меня выдать. Семь из них были откровенно уродские, с какими-то попугаями и надписью на несуществующем языке, но уродство в этом деле роли не играет, играет только чужеродность.

Дальше пошло по списку, и список я составлял на ходу, стоя между рядами и глядя, что берут другие. Жвачку взял шестьдесят пластинок и тут же ободрал с них обёртки, оставив в фольге. Зажигалок одноразовых, цветных, без единой надписи, двадцать четыре штуки; продавец решил, что я перекупщик из области, и скинул восемь процентов. Шариковых ручек, четырёхцветных, с кнопками, тридцать штук, потому что они почти ничего не весят, а весом мне ещё предстояло дорожить.

С очками вышло сложнее. Я взял восемь пар в пластиковой оправе, а потом сел в машине, разложил их на панели и половину забраковал: у современных очков стёкла лежат по-другому, дужки идут от виска не так, и это видно даже мне, а уж человеку, который двадцать лет мечтал о таких, будет видно тем более.

Дольше всего я думал над женским товаром, потому что не понимал его совсем. В итоге взял набор теней и лаков, шестнадцать позиций, и взял по одной простой причине: косметика в семьдесят девятом не роскошь, а тоска. Мужику можно объяснить, что джинсов нет. Женщине нельзя объяснить, почему нет ничего.

Итого я потратил четыре тысячи восемьсот рублей. Эту цифру я потом сто раз рассказывал разным людям, и никто ни разу не удивился так, как удивился я сам, когда её посчитал.

Всё это добро не помещалось. Лаз имеет шестьдесят два сантиметра в самом узком месте, и это не рекомендация, а физика. Я укладывал сумку трижды. В итоге пошёл с двумя: одна на плече, вторая волоком, и на повороте я застрял, и минуты полторы лежал в темноте, упираясь макушкой в корень, и думал, что вот так, наверное, всё и кончится.

Вылез я весь в земле, на кухню, в вечер двадцать четвёртого июня, и только тут сообразил, что понятия не имею, что делать дальше.

В кармане у меня лежали сорок восемь рублей, купленные у Гельмана за четырнадцать тысяч. За те три дня, что я толкался по посёлку, от них осталось сорок один: я ел в станционном буфете, покупал папиросы для вида и один раз дал рубль пацану, который донёс мне сумку до поворота. Тратить их на товар было нельзя: это был весь мой запас на случай, если продать не выйдет вовсе.

Это была моя главная ошибка того лета. Торговать я умею. Я думал, что торговля это навык вроде езды на велосипеде: сел и поехал, всё равно где.

Оказалось, я умею не торговать, а работать в лавке. В лавке есть вывеска, витрина, ценник, касса и человек, который сам вошёл в дверь. Мне не надо никого искать. Мне не надо ни к кому подходить. Ко мне приходят, и приходят потому, что я двадцать лет строил так, чтобы приходили.

А теперь у меня были две сумки барахла и посёлок из ста двадцати участков, где меня знали как утильщика и где никто не собирался входить ко мне в дверь, потому что двери у меня не было.

Первый день я просто ходил. Дошёл до правления, где на доске висел график дежурств по водокачке и объявление о собрании, и постоял, читая оба по два раза. Дошёл до магазина у поворота: сельпо, три ступеньки, на ступеньках две женщины с авоськами, обсуждают, дадут ли к празднику курей. Я купил папирос, которых не курю, вышел и опять постоял.

За этот день я придумал восемь способов начать разговор, и все восемь были плохи, потому что все восемь начинались со слов «а не нужны ли вам».

Никому ничего не было нужно. Точнее, нужно было всё, но сказать об этом первым значило совершить преступление, и обе стороны это понимали.

Вот чего я не учёл вообще. Здесь торговля с рук это статья. Не штраф, не порицание, а статья, с реальными сроками, и любой из тех, кому я подойду, может просто испугаться и рассказать кому надо. Не со зла. От испуга.

И язык. Тут был свой язык, и я его не знал. Как подойти, что сказать, как показать, чтобы не показать, как назвать цену, не называя цены. Всему этому люди учились годами, в компаниях, в подъездах, у старших. Я стоял посреди этого языка с двумя сумками и ощущал себя иностранцем, который знает пятьсот слов и ни одного правила.

К вечеру я вернулся ни с чем и, надо сказать, был здорово злой: за день не продал ни одной вещи и не сказал ни одному человеку ни слова по делу.

Двадцать шестого меня подвёз Сашка. Я шёл к станции пешком, восемь километров, между прочим, и сзади затрещало так, что заложило ухо. «Восход» без глушителя останавливается медленно и с большим достоинством.

– Здорово. Вам куда, до станции?

– До станции.

– Садись.

Он мне сразу сказал «ты», после «вы», в одной фразе, и это была первая его черта, которую я узнал.

Ехали двадцать минут, орали друг другу через плечо, и всю дорогу я его разглядывал.

Он был худой, что мне показалось несправедливым, потому что я в его годы был такой же, а потом всё пошло не туда. Волосы длинные по местным меркам, то есть до середины уха. Руки в масле, ногти чёрные, и держал он руль так, как держу я, большими пальцами внутрь, хотя это неправильно и неудобно.

Вот это меня и разозлило.

Я приготовился к чему угодно, но не к тому, что он будет держать руль как я. Я тридцать лет строил свою жизнь на том, что мы с этим человеком разные. Что я работаю, а он уехал. Что я ходил к деду в больницу, а он не приехал даже на похороны. И вдруг выясняется, что мы одинаково держим руль, одинаково отводим глаза, когда врём, и одинаково смеёмся коротким выдохом через нос.

– Ты правда утильщик? – крикнул он.

– Правда.

– И что, вот это всё людям нужно? Тряпки?

– Нужно.

– Дурдом, – сказал Сашка с удовольствием.

У станции он заглушил мотор, и стало непривычно тихо.

– Слышь. – Он кивнул на мою сумку. – А это чего?

Из бокового кармана торчал угол пакета. Синий, глянцевый, с большими белыми буквами.

Он смотрел на этот угол секунд пять. Я видел его лицо и запомнил его навсегда, потому что так не смотрят на пакет. Так смотрят на женщину в кино.

– Ничего, – сказал я и застегнул карман.

Сашка засмеялся коротким выдохом через нос, завёл мотор и уехал.

Станция называлась «Сто девятый километр», и там было всё, чему полагается быть: платформа, будка, скамейка, три бабки с редиской, дощатый навес и мужики у навеса.

Я сел на край скамейки и стал ждать, сам не зная чего. Просидел минут сорок; электричка прошла одна, на Москву, и никто с неё не сошёл.

И вот тут произошло то, из-за чего я потом много раз повторял себе одну простую вещь: никогда не считай, что ты продаёшь. Продаёт товар. Ты в лучшем случае не мешаешь.

Через полчаса ко мне подсел пацан лет пятнадцати, и подсел не сразу. Сперва прошёл мимо. Потом постоял у будки. Потом прошёл обратно и сел на другой конец скамейки, и минуты три мы с ним сидели как два дурака.

– Дядь.

– Ну.

– А пакет почём?

Я даже не сразу понял, о чём он. Молния на кармане разошлась, и синий угол опять торчал наружу.

Тут я и допустил вторую свою ошибку за неделю, зеркальную первой: я не знал цены.

Три дня назад я переплатил за коробку старья, потому что не знал, сколько стоит хлам. Теперь мне надо было назвать цену на товар, и я снова не знал ничего: ни сколько просят, ни сколько дают, ни сколько у пятнадцатилетнего пацана вообще может быть с собой денег.

– Рубль, – сказал я.

Мальчишка полез в карман так быстро, что я понял всё сразу.

У него был рубль. Мятый, тёплый, скатанный в трубочку. Он его выложил на скамейку, схватил пакет и отошёл на три шага, и там развернул его, и стал смотреть, и держал его за ручки на весу.

Я сидел и смотрел, как он держит на весу мой пакет. Двадцать четыре штуки в упаковке, четыреста тридцать рублей упаковка, то есть восемнадцать рублей за штуку.

Продал за рубль.

Впрочем, это я тогда так думал. Про то, сколько на самом деле стоил в семьдесят девятом году полиэтиленовый пакет с иностранной печатью, мне рассказали через полчаса, и я, честно говоря, сначала не поверил.

– Дядь, – сказал мальчишка, вернувшись. – А ещё есть?

– Есть.

– А такой же?

– Есть разные.

Он потоптался.

– Дядь, вы посидите. Пять минут, ладно? Вы посидите.

И убежал.

Я просидел не пять минут, а семнадцать, и за эти семнадцать минут успел испугаться четыре раза. Первый раз, когда решил, что он побежал за милиционером. Второй, когда сообразил, что даже если не за милиционером, то всё равно про меня сейчас узнают люди, о которых я ничего не знаю.

Третий, когда понял, что не придумал легенду. Меня спросят, откуда товар. Спросят обязательно, первым же вопросом. И я не смогу ответить, потому что нормальный ответ это моряк, порт, командировка, интурист, а я ни то, ни другое, ни третье, и на моряка похож как бухгалтер на десантника.

Четвёртый раз я испугался, когда услышал шаги. Он привёл не милиционера, а мужчину лет тридцати пяти, в светлой рубашке навыпуск, с портфелем и в хороших туфлях. Туфли я отметил сразу, потому что все туфли, которые я видел за неделю, были другие.

Мужчина сел на скамейку не рядом, а через человека, положил портфель на колени и минуты полторы смотрел на пути.

Потом сказал, не поворачиваясь:

– Много такого?

Глава 6

– Много такого?

Есть вопросы, на которые нельзя отвечать ни да, ни нет. Это как раз такой.

– Смотря для чего, – сказал я.

Он повернул голову и посмотрел на меня внимательно, и я понял, что ответ засчитан. Не потому, что удачный. Потому что правильный по форме: человек, который в ответ на такой вопрос называет количество, либо дурак, либо подсадной.

– Эдуард, – сказал он.

– Виктор.

Портфель он с колен не снимал. Хороший портфель, кожаный, потёртый по углам. И туфли. В туфлях, я потом узнал, было всё дело: он ездил по стране толкачом от фабрики, выбивал фонды, и человек этой профессии обязан выглядеть так, чтобы его пускали в кабинет без записи.

– Ты откуда сам?

Вот он. Главный вопрос. Тот, к которому я не подготовился и который висел надо мной с самого утра.

И тут меня выручило то, что я уже врал раньше.

– По утилю работаю, – сказал я. – От райпо.

Эдуард моргнул. Потом усмехнулся так, будто ему объяснили анекдот.

Я говорил медленно, потому что придумывал по ходу, и с этим приходилось считаться. Через утиль идёт списанное. Всякое. Гостиницы списывают, базы списывают, «Берёзки» списывают бой и неликвид. Списанное оформляют на уничтожение, а уничтожать никто ничего не собирается, у нас в стране вообще ничего не уничтожают, у нас всё складируют.

– И приходит ко мне на утилизацию, – сказал я, – по акту. Иногда битое. Иногда нет.

Он снял очки, подышал на стёкла и стал их протирать подолом рубахи. Я успел вспотеть.

– Складно, – сказал он наконец. – Ладно. Только ты, Виктор, больше никому этого не рассказывай.

– Почему?

– Потому что складно, – сказал Эдуард. – Правду так не рассказывают. Правду рассказывают коряво.

Он щёлкнул замками портфеля, посмотрел внутрь, зачем-то закрыл обратно и встал.

– Первого, в четыре, здесь же. Принеси всё.

Первого июля я узнал, сколько стоят пакеты.

Мы сели за навесом, где не видно с платформы, и он разбирал сумки медленно, по одной вещи, а я стоял рядом и молчал, потому что понятия не имел, что говорить.

Пакеты он отложил первыми и сказал:

– По пятёрке беру.

Я тогда ещё не умел не показывать лицом. Он это заметил.

– Дорого?

– Нормально, – сказал я.

– Виктор, – сказал Эдуард с некоторой даже нежностью, – ты пакет в Москве за семь отдашь, а с рук у «Мелодии» и за восемь возьмут. Я тебе по пять беру, потому что беру всё и сразу. Это называется опт. Ты знаешь, что такое опт?

– Знаю, – сказал я.

Знал я, конечно, слишком хорошо, и от этого было ещё смешнее.

Я продал пятнадцатилетнему пацану за рубль вещь, за которую с рук дают восемь. Дальше Эдуард считал вслух, а я записывал в голове, как студент.

Зажигалка по двенадцати, потому что новая, цветная и с газом. Жвачка по полтиннику за пластинку, а если школьникам поштучно, то и по рублю, но это возня. Очки по двадцати, есть модель хуже за пятнадцать. Ручка четырёхцветная по три, но у него берут по пять, потому что берут учителя. Тени и лак по восемь за коробочку, и это, сказал он, самый спокойный товар в мире, потому что женщина никогда никому не скажет, где купила.

Итого он насчитал семьсот сорок и сказал:

– Семьсот. Ровно.

Я согласился.

Он расстегнул портфель, и там были деньги.

Деньги в руках это совсем не то, что деньги в голове.

Семьсот рублей в семьдесят девятом году это почти шесть месячных зарплат инженера. Это пятая часть «Запорожца». Это семь тонн картошки по государственной цене.

Он отсчитал их четвертными, и пачка вышла толщиной в палец, тёплая, мягкая, пахнущая чужими карманами. Я держал её и думал одну довольно неприятную мысль.

Всё, что я продал этому человеку, стоило в Люблино четыре тысячи восемьсот рублей. Тысяча триста из них легла мёртвым грузом: девятьсот за джинсы, которые не годятся, и четыре пары забракованных очков. То есть в дело пошло три с половиной тысячи, по-нашему это ужин в приличном месте на двоих без вина.

А получил четыре с половиной зарплаты.

– Виктор, – сказал Эдуард, застёгивая портфель, – ты в следующий раз возьми ещё вот такого. – Он щёлкнул по зажигалке. – И жвачки в три раза больше. И не таскай две сумки, купи рюкзак, ты как беженец.

– Учту.

– И вот что. – Он посмотрел на меня. – Ты не боишься. Это плохо. Бояться надо.

Теперь вторая половина круга, и вот тут началась настоящая работа.

Семьсот рублей это деньги, которые нельзя увезти. Их нельзя положить на карту, нельзя перевести, нельзя даже сунуть в карман и забыть: единственное, что бумажка образца шестьдесят первого года стоит на моей стороне, это её коллекционная цена, то есть примерно ничего.

Значит, их надо потратить. Сегодня. Всё, до последней трёшки. Каждый рубль, оставшийся у меня на руках к концу поездки, это выброшенные деньги.

И покупать надо не то, что дорого там, а то, что дорого здесь.

Я сел на дедовом крыльце с блокнотом и стал думать, и думал полтора часа, и это были, наверное, самые приятные полтора часа за всё лето.

Комиссионка в райцентре: фотоаппараты, часы, посуда, и всё с рук, всё уже кем-то ношенное, то есть именно то, что мне нужно. Хозяйственный можно вычеркнуть сразу, там ничего, кроме вёдер и олифы. Универмаг посмотреть надо, но без надежды: по государственной цене там будет лежать хлам, который не берут, а хорошее уйдёт из-под прилавка своим, и меня к этому прилавку не подпустят никогда.

Остаются люди. Вот главное. Люди, у которых на антресолях лежит то, что им не нужно, а мне нужно. И к этим людям у меня уже есть законный ключ: я утильщик.

Первой я пошёл к Валентине Егоровне.

Живёт она через два участка, вдова, работает в поликлинике в райцентре, сын в армии. Про неё мне рассказала Нина Фёдоровна, и рассказала с той интонацией, с какой женщины сообщают друг о друге всё важное: что живёт трудно, что копит сыну на свадьбу, что мужа схоронила в семьдесят четвёртом.

Я пришёл по утильной части: тряпьё, макулатура, битая посуда. Тряпья у неё было полмешка. Мы взвесили его безменом, я насчитал по прейскуранту рубль двадцать, и на этот раз не переплатил ни копейки, потому что за неделю выучил урок.

А потом она сказала:

– Виктор, а вот сервиз битый. Возьмёте? Или не надо, я так… вы скажите, если не надо.

Сервиз оказался не битый. Две чашки были с трещинами, у молочника отбит носик, и по её понятиям это означало, что вещь кончилась.

Это была кобальтовая сетка. Ленинградский фарфоровый завод. Полный чайный на двенадцать персон, включая чайник, сахарницу и полоскательницу.

Клеймо я смотрел долго и с максимально скучным лицом.

– Валентина Егоровна, а он вам зачем битый?

– Так вот и незачем. Он от свекрови остался. Свекровь его берегла, каждую Пасху доставала, а мне-то куда. Я из него не пью. Я из него боюсь, если честно.

Я держал в руках чашку с золотой каймой и кобальтовой сеткой и производил в уме два расчёта одновременно.

Первый: у меня в лавке такой сервиз в комплекте, с этим клеймом, в этой сохранности уйдёт тысяч за триста. Может, за триста пятьдесят, если найти правильного человека и подождать.

Второй расчёт был про Валентину Егоровну. Я мог дать ей десятку, и она была бы счастлива, потому что искренне решила бы, что обманула меня: сервиз-то битый и вообще посуда.

Я дал двести.

Она сначала не поняла. Потом села. Потом сказала, что это очень много, что она столько не возьмёт, что я, наверное, перепутал.

– Не перепутал, – сказал я. – Он клеймёный. За такие в Москве в комиссионном берут.

– Ой, Витя, да зачем же вы мне тогда говорите.

Вот эту фразу я потом вспоминал часто.

Она не спросила «а сколько же он стоит на самом деле». Она удивилась, что я вообще ей сказал.

Двести рублей это, по местным меркам, две зарплаты медсестры. Валентина Егоровна плакать не стала, но ушла в дом и вернулась с банкой варенья, и отказаться было нельзя.

Правило номер один: не обманываю тех, кто беднее. В тот день я его не нарушил, и это единственное, чем в той истории могу гордиться. Хотя обманул её всё равно, просто не деньгами.

Остаток дня я потратил в райцентре.

В комиссионном на витрине лежал «Зенит-Е», почти новый, в футляре, с паспортом. Сорок пять рублей.

Я его не взял, и продавщица посмотрела на меня с недоумением, потому что «Зенит» в семьдесят девятом вещь, за которой стоят в очереди.

А я знал то, чего не знала она. Этих аппаратов сделают миллионы. Через сорок пять лет ими будут забиты все антресоли страны, и на любой барахолке за такой дадут тысячу, если возьмут вообще.

Взял я то, что стояло рядом и никому не было нужно: «Ленинград», дальномерный, с пружинным взводом, снятый с производства одиннадцать лет назад. Сбоку царапина, футляр потёртый. Шестьдесят рублей, и хозяин ещё торговался, потому что аппарат считался устаревшим.

Их сделали мало, и через сорок пять лет за такой будут драться коллекционеры по обе стороны границы. Ещё взял «Ракету» в позолоченном корпусе за двадцать восемь. Взял восемь пластинок фирмы «Мелодия», из них три оказались потом ерундой, а пять хорошими.

В «Культтоварах» купил ёлочные игрушки. В июле. Продавщица посмотрела на меня как на слабоумного, но продала, потому что план есть план, а игрушки лежали с прошлого года. Стеклянные, на прищепках, в коробках по шесть штук. Взял всё, что было: четыре коробки, по два двадцать коробка.

К вечеру я обошёл в райцентре всё, что там было, и понял, что у меня беда: оставалось триста семьдесят рублей, и деть их было некуда.

Это звучит по-идиотски, я знаю. Я и сам так думал, пока стоял посреди универмага и смотрел на прилавки.

Прилавки были не пустые. На них лежало довольно много всего: эмалированные тазы, ситец в цветочек, настольные лампы на гнутой ноге, ботинки сорок пятого размера в количестве, наводящем на мысль о чьей-то ошибке, керогазы. Продавщица в синем халате читала книгу и на меня не смотрела.

Всё это было ничем. Хлам, который здесь стоит копейки и через сорок пять лет не будет стоить ничего, потому что его выпускали миллионами и он никому не понадобится ни через год, ни через полвека. Я обошёл два этажа и не нашёл ни одной вещи, которую стоило бы нести через лаз.

А то, что нужно мне, на прилавках не лежит. Оно уходит из-под прилавка, по знакомству, по записи, по блату, и чтобы до него добраться, нужно быть тут своим. У меня же не было ни знакомых, ни записи, ни блата, у меня были только деньги, а деньги в этой стране, как выяснилось, стоят меньше всего остального.

Я стоял с тремя сотнями в кармане в стране тотального дефицита и не мог ничего купить. Из универмага я вышел с двумя мотками бельевой верёвки, потому что не хотелось выходить с пустыми руками.

Оставшиеся сорок рублей я всё-таки пристроил: отдал двадцать пять Нине Фёдоровне за постой и обеды, чем вызвал скандал и был вынужден снизить до десяти. Триста семьдесят завернул в тряпку и сунул под половицу в дедовой бане, потому что таскать их с собой было глупо, а везти домой бессмысленно.

Тогда я думал, что это временное неудобство, и ошибался: неудобство оказалось устройством всей моей новой работы.

Обратно я шёл в темноте, с рюкзаком, купленным в спортивных товарах за девять рублей, и сервизом, обёрнутым в тряпьё, которое сам же и купил утром за рубль двадцать.

Дальше была работа, которую я потом проделывал сорок раз и каждый раз одинаково. Сначала рюкзак. Он идёт первым, толчком, на вытянутых руках, и на повороте его надо развернуть боком, иначе встаёт намертво, а тянуть назад в лазе нельзя: лямки цепляются за корень. Потом сервиз, двадцать восемь предметов, переложенных тряпьём, в две ходки по четырнадцать, ползком, на локтях, посуда на груди. Локти я к тридцатому разу стёр до мяса и стал подкладывать войлок.

Фонарь в зубах не годится: слюна, темп дыхания, через три минуты руки трясутся. Фонарь надо ставить на землю в начале лаза, светом вдоль, и ползти на пятно. Последние два метра идут вслепую, потому что своя же спина закрывает свет, и эти два метра я всякий раз считал по памяти.

Между заходами полагается минуту сидеть у поворота и не шевелиться. Не для отдыха. Просто в этом месте лаз издаёт звук, которого не должно быть: тихий, ровный, вроде сквозняка в печной трубе. Я так и не понял, откуда он берётся, и приучил себя его слушать.

Пока он ровный, всё в порядке.

В ту ночь я слушал его четыре раза и уложился в час двадцать. Локти стёр в первый же заход.

Дальше пошло быстро и скучно, как всегда бывает, когда наконец начинает получаться. Сервиз ушёл за двести девяносто. Не Соломину, Соломин фарфором такого рода не занимается, а через человека, который берёт на аукцион, и там уже не мои проблемы.

«Ленинград» ушёл за двадцать шесть тысяч. «Ракета» за семь. Пластинки по-разному, всего за сорок с небольшим. Ёлочные игрушки в коробках, нетронутые, с фабричными вкладышами за тридцать восемь.

Итого за круг длиной в двенадцать дней: вложено три с половиной тысячи, получено около четырёхсот.

Я сидел с этими цифрами и первый раз в жизни не понимал, что мне с собой делать. Дело было даже не в сумме, а в том, что круг замкнулся.

Товар отсюда стал деньгами там. Деньги там стали товаром там. Товар там стал деньгами здесь. И у меня в руках оказались деньги здесь, то есть я вернулся ровно в ту точку, откуда вышел, только точка была выше.

Это уже не находка. Это машина.

Три дня я ходил дурак дураком, и это было заметно всем, кроме меня. Умножал в машине, в очереди, в душе и, кажется, во сне. Круг занимает двенадцать дней. В году их выходит тридцать. Умножаем, умножаем ещё раз, потому что оборот растёт, и получаются цифры, от которых становится смешно.

Я купил себе часы, которые не собирался покупать. Съездил посмотреть квартиру на Пресне, вообще не имея намерения её брать, просто чтобы посмотреть, и меня водили по комнатам, и я кивал.

Я позвонил бывшей жене и предложил денег на что-нибудь. Она спросила, что случилось, потом спросила, не пил ли я, потом сказала, что перезвонит. Не перезвонила.

И я поднял зарплату Стасу, что, если разбираться, было хуже всего.

– Витя, – сказал Стас, глядя на перевод. – Это что?

– Это зарплата.

– Это в два раза больше зарплаты.

– Значит, это две зарплаты.

Он постоял с телефоном в руке.

Я знал, что он сейчас спросит. Он должен был спросить: откуда деньги. Он видел, что я мотаюсь на дачу через день. Он видел игрушки, которые я мочил на батарее. Он видел, что я перестал торговаться и что в лавку пошёл товар, которого не бывает.

Он должен был спросить, и я даже приготовил ответ, довольно неубедительный.

Стас положил телефон в карман и сказал:

– Спасибо.

И пошёл разбирать коробки.

Мне тогда стало легко и приятно, и я минут пять был вполне доволен собой. А потом сообразил, что произошло.

Я купил его молчание за двадцать тысяч в месяц. И самое поганое, что я даже не покупал. Он сам отдал, бесплатно, просто чтобы не портить хорошего дня.

Он был честный мальчик, а честного человека испортить проще всего. Ему не надо предлагать сделку. Ему достаточно дать повод не задавать вопрос.

Восьмого июля я пришёл к деду с рюкзаком, полным жвачки, и остался ужинать. Была жара, ели во дворе, под яблоней, под той самой, у забора, которая тогда была ещё прутиком в подпорках. Сашка сидел напротив и рассказывал про мотоцикл, а Нина Фёдоровна разливала компот.

Тут она и спросила, легко, между делом, ставя банку на стол, тем самым тоном, каким спрашивают о погоде.

– Виктор, а вы где живёте-то?

Я поставил стакан.

– Я всё думаю, – сказала она. – Автобус в семь и в двенадцать. Электричка в шесть двадцать и в девять. А вы приходите когда попало, и всегда пешком, и всегда с той стороны, где Петин участок.

Она посмотрела на меня.

– И уходите тоже. Я в окно вижу. Вы через нашу калитку не выходили ни разу. Три недели.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю