Текст книги "С Петром в пути"
Автор книги: Руфин Гордин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)
Тревожный звон колоколов, звон набатный, распугал галок и ворон. Телеги двинулись к местам казни. За ними следовали бояре, волонтёры, любимец царя, будущий светлейший князь Меншиков. Потом он похвалялся.
– Снёс головы прилюдно двадцати ворам. Кафтан был весь в крови. Кровищи этой вытекло цельное озеро.
Октябрь был месяцем казней. Одиннадцатого – 144 души, на другой день – 205, на третий – 141. Потом день за днём – 109, 63, 106, 2... Москва не знала такого.
Воображение Петра было изощрено да крайней степени. Он, например, приказал повесить под Девичьим монастырём 195 стрельцов. Трое были повешены прямо под окном царевны Софьи. В руки им было приказано вложить челобитные, кои били челом ей на царство.
«Всем сёстрам по серьгам». «А у пущих воров ломаны руки и ноги колёсами; и те колеса воткнуты были на Красной площади на колья; и те стрельцы за их воровство, ломаны живые, положены были на те колеса и живы были на тех колёсах...»
Москва окаменела в страхе, горести и печали.
Глава пятнадцатая
ВОСТРЫ ТОПОРЫ, ДА МОЛВА ВОСТРЕЙ!
Видал ли ты человека опрометчивого
в словах своих? На глупого больше надежды,
нежели на него... Если царь судит бедных по
правде, то престол его навсегда утвердится...
Словами не научится раб, потому что, хотя
он понимает их, но не слушается...
Многие ищут благосклонного правителя,
но судьба человека – от Господа.
Книга притчей Соломоновых
Господа думают и рассуждают о делах, но слуги те дела портят,
когда их господа слепо следуют внушению слуг.
Пётр Великий
Великий страх оковал Москву. Тати[37]37
Тати – разбойники, грабители.
[Закрыть] притихли и затаились, разбои прекратились. Останки казнённых – головы, руки, ноги – тлели до лета. Небывалый пир устроен был для воронья, для волков, забредавших по зиме в столицу, для собаки, всякой другой твари.
Притихли языки, укороченные страхом. Говорили меж собой всё больше вполголоса, а то и шёпотом. И зима казалась тягучей, бесконечной, злой... Неведомо, кончится ли.
Первую зиму Пётр Шафиров провёл под семейным кровом. Супруга его Анна Степановна из рода Копьевых была домовита, плодоносна и чадолюбива. Подрастали три дочери: Аннушка, Марфуша и Натальюшка – мал мала меньше. Отец в них души не чаял и тетёшкался с ними. А дед... Ну что тут говорить – не мог надивиться.
Крестным отцом первых двух был Николай Спафарий, а Натальюшки – Фёдор Алексеевич Головин, весьма благоволивший всем Шафировым. Пётр удостоился даже благоволения самого государя, он нередко призывал его к себе и беседовал с ним на разные, порою весьма щекотливые темы.
– Кабы не молодые годы, сделал бы тебя, Шафирка, вице-канцлером при канцлере господине твоём Фёдоре Алексеевиче Головине, – порою говаривал он. – Востёр язык твой, быстра мысль твоя, много голова твоя вмещает, – продолжал он, похлопывая Шафирова по голове, уже приметно начавшей лысеть.
– Я и так одарён милостями вашими сверх меры, – отвечал Пётр.
– Сказано в Библии: многие ищут благосклонности правителя, но судьба человека в руках Господа.
– Ишь ты! А где?
– В Книге притчей Соломоновых.
– Велика Книга Книг, много собрано в ней мудрости. Простым смертным не одолеть её. Надобна целая жизнь, дабы поучения её впитать. Как ты мыслишь?
– Сие очень верно, ваше царское величество. Не из лести говорю: сам годы положил, чтобы в её сокровенный смысл вникнуть, и не смею сказать, что постиг мудрости её.
– И я, признаться, не смею, – развёл руками царь. – Непостижима мудрость библейских пророков и апостолов. И вот что мне непостижно: отколь взялись римская вера, люторство, протестантство?.. Наши раскольники от Никона, понимаю. Неужто у Христа было столь много верований? Пошто все эти ложные учителя огород городили?
– Я думаю так, ваше царское величество, – осторожно начал Пётр, – что каждый мыслил о Боге розно, и размышления свои облёк в степень верования. К сему желание обрести власть примешалось! А ради власти на что только не идут, то вашему величеству испытать пришлось. Отсель враждование вплоть до смертоубийства. Навроде все христиане, и все исповедуют единого Бога, а сойтись и подать друг другу руки не могут. Государи, единые по вере, меж собою воюют...
– Так было, так будет, – жёстко произнёс Пётр, давая понять, что не та стезя и разговор окончен.
Но Шафиров и без того понял, что не туда заехал. Нельзя рассуждать о власти и её подноготной с самими властителями, даже столь открытыми истине, как царь Пётр. Он проникал своим острым и быстрым умом в суть явлений и, став перед каким-нибудь противоречием, вынуждаем был уступить господствующему взгляду. Этот господствующий взгляд угнетал пытливый ум государя, но ему в интересах государства, то бишь в своих интересах, нельзя было ополчаться на него.
Религия было непреодолимой стеной. Сокрушить или даже просто подкапываться под неё было не только немыслимо, но даже опасно. Царь Пётр это понимал. Однако всё-таки дерзнул, устроив всешутейший и всепьянейший собор. Дерзость и желание сокрушить вековые вздорные устои боролись в нём с великой и несокрушимой стеной этих устоев.
Царь Пётр был человек великой отваги и дерзости – и об этом надо прямо сказать. Вся его жизнь прошла в бореньях, и, несомненно, по этой причине унесла его смерть.
Так думал Пётр Шафиров. Так думали все, приближённые к царю, наиболее дальновидные и иные. Такие, как Головин. Как князь Борис Алексеевич Голицын. Как князь Яков Долгоруков. По этим качествам ему не было равных в мировой истории. Он шагал через вековые предрассудки со смелостью первопроходца. Но были препятствия, которые он опасался брать, исходя из интересов государства. Однако не станем о них говорить... Замахнуться – да. Показать свою удаль – да. Но не далее, не далее. Далее – стой!
Москва наконец вздохнула. Тяжело, хрипло. После долгой зимы, как после долгой и прерывистой спячки, расправляла плечи, руки, разминала ноги. Всё отекло, и всё требовало движения. Весна была какой-то робкой и даже стыдливой. Трава и дерева медлили переменить форму одежды. Но вот наконец почки распрямились и брызнули нежной клейкой листвою. Налетели стаи скворцов, синиц, снегирей, расцветили ветки, оживили тяжёлый воздух своими песнями.
Весна и людей оживила. Страх мало-помалу сгинул, и появились наконец первые улыбки, как первые цветы. Как подснежники, как пролески, примулы, цикламены... На зелёный покров улиц и дворов высыпали ребятишки и защебетали по-птичьи. А в гривах лошадей, населявших Москву едва ли не наравне с людьми, запестрели алые, голубые, синие, зелёные ленточки – знак близящихся праздников.
Иноземцы уже не опасались ездить по улицам в немецком платье. Их становилось всё больше и больше. Были это торговые люди, были ремесленники, врачи, аптекари, лудильщики – словом, мастеровитый народ, нанятый и выписанный по царскому призыву. Ребятня неслась за ними с криками: «Скоблёные рыла – свинья изрыла!» Но скоблёные рыла появились и в приказах, было немало и скоблёных бояр. Новое входило быстро, направляемое железной волей и рукою царя. Но старое худо поддавалось: оно было морем, а новое – речкой, в него впадающей. Речка же была маловодна, её питали ручьи, всего лишь ручьи иноземщины. Русь стояла на своём! Стояла твёрдо, неколебимо, как стояла века.
Оба Шафирова, отец и сын, ходили в Посольский приказ. Там уже начальствовал Фёдор Алексеевич Головин, его воля, его разуменье!
Зачастили иноземные послы и резиденты – разговоры пошли шибче, равно и дела. Стало тесно: прирубили клеть ко двору, потом ещё и ещё, явились четверо новых подьячих при думном дьяке для вершения горных дел, прообраз будущей Берг-коллегии. Царь рассылал сведущих людей во все концы огромного государства ради опробования тамошних богатств, открытия недр в предвидении их сокровищ. И по-детски радовался, когда приходили вести о открытых рудах либо месторождениях каменной соли. Соль была дорога, её постоянно не хватало. А ведь она была на столе и боярина, и смерда. Сказано ведь: без соли и стол кривой. Хлеб без соли не живёт.
Нужно было всё, и всё дозарезу, точно как при долгой спячке: подавай железо и медь, олово и свинец. Особливо серебро: чеканить новые деньги и с профилем царя Петра, и без оного, главное – чтоб в цене равнялись йохимсталеру, то есть по-русски ефимке. Открывались новые заводы, новые мануфактуры. Пётр добивался, чтобы за море вывозили не только хлеб, пеньку, лес, смолу, мёд и прочее сырьё, но и товар вроде сукна либо пороху...
Пока что оба Шафирова были заняты переводом книг, в обилии купленных царём и вельможами за рубежом, тех, в частности, которые трактовали об извлечении металлов из руд. Но отец похварывал. Он был уже в преклонных летах и изрядно поизносился, обтрепался об острые углы тревожной жизни.
– Я всё повидал и всё испытал, пора и угомониться, – говаривал он. – Пора и на покой.
– Да Бог с тобою, батюшка, – осаживал его Пётр. – Ну что ты станешь делать в дому? Служба тебя держит, а без неё ты зачахнешь.
– Так-то оно так, да только мысль моя каменеет, ищу нужное слово, помню, что оно есть, что оно где-то в моей памяти затерялось, а истребовать его на поверхность никак не могу. Иной раз долго маюсь, да всё понапрасну. А куда слазить, кого спросить – не знаю, потому что не знаю как. Порабощён дух мой, порабощено и тело. Стало быть, конец близок.
– Неужто тебе нас не жаль? Как мы без тебя? – урезонивал его Пётр, будучи не в силах отвратить его от таковых мыслей.
– Ну разве ж я могу не думать о неизбежности? – оправдывался отец. – Меня с давних времён посещают мысли о смерти. И о бессмертии души. Тело наше разрушает жизнь, она конечна. Тело превращается в тук, в удобрение для новой жизни. Ну а что происходит с душой? Ты думал об этом?
– Никогда, не до этого, – со смешком отвечал Пётр.
– Ты вот насмешничаешь, а я глубоко убеждён, что душа есть. Есть нечто, что управляет нашими желаниями, нашими мыслями. И если тело истлевает, то душа, высвобождаясь из своей оболочки, воспаряет. Куда? Вот вопрос вопросов, на который мы не знаем ответа. Религия говорит: к Богу, в рай или в ад. Чепуха!
– Услышал бы тебя твой духовник – не поздоровилось бы!
– А я ему всё это излагал однажды, будучи в подпитии. Он – ничего: морщился, но слушал. Он мне всё из Писания, о святом духе излагал. Вот я сейчас возьму книгу и тебе зачитаю.
Павел взял с полки книгу:
– Вот: «Дух святый приводит в действие в нас благие побуждения благодати, им же нам даруемой, и укрепляет нас... Дух же святый покоряет растленное и злое существо наше, не оставляя нас, впрочем, бездейственными зрителями сей брани, но побуждая нас к сопротивлению искушениям и злым наклонностям...» Я же отношу все эти разглагольствования к душе. Мыслители древности – Аристотель, Платон и другие – много размышляли о душе. Они признавали её наличие не только в человеке, но и во всех или почти во всех живых существах. Вот я в своё время выписал из Аристотеля определение души как конечного сгустка энергии в живом. Он насчитал пять степеней души: растительную, ощущающую, стремящуюся, двигающую и мыслящую. Платон сводил их к трём: пожелательную, раздражительную и разумную... Ты улыбаешься? Напрасно.
– Но это же невозможно постичь, батюшка.
– А ведь это краеугольный вопрос жизни! Душа человека не может исчезнуть. Я верю, что она бессмертна, но где её местообитание? Миллиарды миллиардов душ высвободилось за годы земной жизни. Витают ли они вблизи или унеслись в просторы Вселенной?
– Ты спроси патриарха Адриана. Он наверняка знает ответ.
– Шутки твои неуместны, сын мой. А ведь все великие умы мучились этим вопросом. Декарт, например, считал душу независимой от тела. Так же мыслил и Барух Спиноза. Стало быть, она в момент смерти тела удалялась, покидала его. Вот то-то! Может, те таинственные явления, которые занимают нашу мысль и не находят отгадки, навеяны душами близких, которые охраняют нас.
– Полно тебе, отец, – поёжился Пётр. – Ты не находишь, что залетел в дремучие дебри философии и не знаешь, как оттуда выбраться?
– Не нахожу. Ты ведь помнишь афоризм Декарта, бессмертный афоризм: «Когито эрго сум» – «Мыслю – следовательно, существую». Пока я мыслю, я существую как человек. Стоит мне перестать мыслить, как я стану трупом. Кстати, все эти размышления особенно уместны сейчас, когда жизнь потеряла какую-либо цену.
– Смотря чья жизнь. Жизнь безмозглого бунтовщика, посягающего на закон и порядок, на другие жизни, вредна, даже опасна.
– Но у этого бунтовщика есть дети, жена, родители, точно так, как у тебя... Увы, мы прозреваем к концу жизни и начинаем постигать её малые истины. А большие, главные так и остаются непостижимы.
– А где все эти знаменитые философы помещали душу? – Пётр во что бы то ни стало желал отвлечь отца от мрачных мыслей.
– Кто где. Пифагор и Платон считали вместилищем души грудь и сердце, Аристотель – мозг, а Декарт – шишкообразную железу.
– Скорей всего, помещается, таки в мозгу.
– Ты бы с этим разговором подступился к государю. Он великий любитель рассуждать на подобные темы. И наверняка у него есть о душе своё суждение.
– Государю, как я понимаю, сейчас не до высоких материй. Он строит государство, каким он его видит после путешествия в заморские края.
– Естественно, – кивнул головою Пётр. – Всё надобно ломать и по-новому строить. Ведь и розыск по стрелецкому делу ещё не закончен...
– Да ты что? – воскликнул отец.
– Истинно так. Вот минуют Святки, и свезут в Москву оставшихся восемьсот душ на суд и расправу.
– Не довольно ли душегубства? Неужто не насытилась душа великого государя? Неужто не утолил он своё кровожадство?
– Его измучили картины детства. Верно, это было столь кровавое побоище, что мщение неутолимо, – отвечал Пётр. – Это шрам на всей жизни, дергунчик на лице и падучая. Она всё свирепей донимает его. Бедный государь! Как он страдает! А доктора ничего не могут. Руками разводят: нам-де сия болезнь не подвластна.
– А в чужих-то краях, – сочувственно произнёс Павел, – не брались ли?
– Вестимо брались! Всё перепробовали. И на водах были. Один знаменитый сказал как приговорил: нету во науке медицинской таковых средств, которые сии недуги излечивают. Надобно организм щадить, дабы болезнь не углублялась. А как щадить, коли государь любит бражничать, и Лефорт на это его подбивает? И некому его оберечь. Да и есть ли в природе таковой человек, который бы его образумил? Вечно в трудах непомерных, а чуть отойдёт от дел – поклоны бьёт Ивашке Хмельницкому да его наставнику Бахусу.
– Да, жаль мне государя. Великий он человек, России с ним счастливый жребий наконец выпал, а губит он себя излишествами, – посожалел Павел.
Величие Петра осознавал не только он. Понимали его самые дальновидные, ибо дальновидность – это умение глядеть в историческую перспективу. Видел его величие и Фёдор Головин, оценивал по достоинству все его начинания, сам старался доводить всё до конца.
Да, в силу молодости царь был нетерпелив и несдержан, поступал опрометчиво, бывал и несправедлив, и жесток. Но умел и поправлять себя, осознавать свои промахи. Не раз говаривал, а то и призывал:
– Указывайте мне на мои ошибки, поправляйте меня безо всякого стеснения. Я сужу по справедливости.
Умел судить по справедливости, умел. Но в деле стрельцов чересчур размахнулся. Видно, уж слишком саднила эта давняя рана и слишком изболелось сердце, слишком глубок был шрам. И не зарос, не зарос. До самой смерти не зарос.
Головин его всяко охолаживал. Но всё было тщетно. Всё естество Петра кипело и пылало. Во что бы то ни стало вырвать раз и навсегда бунташный корень стало его навязчивой идеей, и осуществлял он его слишком ретиво, похоже, не сознавая этой ретивости.
Проклятия сыпались на царя со всех сторон. Казалось, под их градом он должен поникнуть, остановиться, покаяться. Но нет, такого и в мыслях у него не было.
«Флоту – быть, флоту – быть, флоту быть!» – твердил Пётр. Это казалось боярам придурью. Ну скажите на милость, к чему России флот, коли она раскинулась на сухопутье? Причуда это, царский взбрык.
Пётр смотрел дальше и видел больше. И силою своей воли преодолел сопротивление. Но где взять столь великие деньги? Идея теплилась от непрестанной мысли: кумпанства! Кумпанства – вот выход!
От каждых десяти тысяч душ – снаряженный корабль. Уж как вы хотите, а денежки сбивайте. Бояре-богатеи – извольте раскошелиться. Архиереи и монастыри – извольте раскошелиться. Духовные, известно, побогаче, им о восьми тысяч душ корабль. Да ещё с посадских людей и черносошных крестьян – 14 кораблей. Ну и, разумеется, казна не отстала: ей надлежало спустить на воду в общей сложности 16 кораблей и 60 бригантин.
Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. И ещё: поспешишь – людей насмешишь. Работа в Воронеже, верно, кипела, но цена ей была невысока. Комиссия, созданная Петром из иноземных корабелов, пришла к заключению: «Всё же сии кумпанские корабли есть зело странною пропорциею ради своей долгости и против оной безменной узости, которой пропорции ни в Англии, ни в Голландии мы не видали».
К тому же подгоняемые волею царя ладились суда из сырого леса, наспех да и малоопытными мастерами. Иноземцев же на всё недоставало, к тому ж иные и были самозванцами: ведь и наем шёл в спешке. Поди проверь каждого, умелец ли он? Вот и повадились на щедрые русские хлеба разные мошенники.
Ну вот, флот есть, какой-никакой, но флот. Куда его девать?
С чем его есть? Где взять море? Ну а коли море есть, где взяться порту? Куда глядит великий государь? Спятил он, что ли?
А великий государь глядел далеко. И наказал Федоту Головину:
– Пущай Шафирка составит мне бумагу, каково шведы с нами воевали, что у нас оттяпали, да когда, при каких королях это было.
– Государь изволил поручить. Да не медли – садись тотчас же за книги, за карты.
– Затевается нечто? – полюбопытствовал Шафиров да тотчас и осёкся, поймав гневный взгляд Головина.
– Ежели что и затевается, то тебе того до поры знать не можно. Да и сам я, признаться, в государев умысел не посвящён. Всё в своё время, – заключил он.
Погрузился в новую стихию с головой. Далеко залезать не стал: взошёл в царствование батюшки государя Петра блаженной памяти царя и великого государя Алексея Михайловича. А началась при нём та война аккурат после взятия Смоленска, когда с поляком замирение вышло, – в 1656 году. Собрался царь с главными силёнками и двинулся на Ригу, а другая часть войска – на Ингерманландию[38]38
Ингерманландия (швед.) – одно из названий Ижорской земли.
[Закрыть]. План сей кампании был разработан ближним боярином Афанасием Лаврентьичем Ордын-Нащокиным, ведавшим всеми посольскими делами. Он почитал главною задачею кампании взятие Ливонии, отторгнутой шведами в Ливонскую войну.
Начало было успешным. Царь выступил из Полоцка и вскоре занял Динабург (он же Двинск и Даугавпилс), Кокенгаузен (Кокнесе) и осадил Ригу. Отряд был направлен на Юрьев (он же Дерпт и Тарту), а в Ингерманландии овладели Нотебургом (Орешком) и Ниеншанцем в устье Невы.
Но далее всё пошло наперекосяк. Сил не хватило, зима с её лишениями преградила наступающим путь, от Риги русские были отбиты, а потом и выбиты из занятых ими городов. Военное счастие изменило Алексею Михайловичу, и об этом пришлось с горестью сказать.
В 1658 году пришлось заключить Валиесарское перемирие. По нему все завоёванные города – Дерпт, Кокенхаузен, Мариенбург (Алуксне) и Нейхаузен – оставались за Россией. Но последующие события, особенно же неудачная русско-польская кампания, привели к тому, что пришлось заключить со шведами Кардисскин мирный договор, по которому были утрачены все предшествующие завоевания. Разумеется, батюшкины дела были ведомы его сыну, но подробностей-то он не знал, и пришлось выискивать подробности.
Когда Пётр Шафиров предстал перед царём с докладом и когда царь выслушал его, то решительно объявил:
– Ныне уверился: воевать нам со шведом, и от сего никуда не деться. Широко шагнул сей швед. Ишь ты – ухватил себе всё балтийское побережье, Лифляндию, Эстляндию, Ингрию, прусские земли. Нет, надо дать ему отпор. Чего бы мне это ни стоило, а я намерен вернуть и северные земли – Ингерманландию, и Карелию, и земли по Балтике. Вы мои поверенные оба – ты, Фёдор, и ты, Шафирка. До поры – молчок. Приступим.
Приступили. Но сначала немало порезвились на Москве – носились в упряжках не только конных, но преимущественно запряжённых свиньями, собаками и даже медведями.
Царь исполнял обязанности протодьякона. Горланил:
– Богу Бахусу да поклонимся, в постные дни – оскоромимся! Питие есть веселие, а непитие есть похмелие. Слава, слава, слава Хмельницкому Ивашке, выпьем, братие, пива да бражки!
– Бахусе, помилуй! – ревела вся компания.
– Встречай князь-папу, сниму и шляпу!
– Кланяйся, народ, князь-кесарь Фридрихус идёт!
Свиньи пронзительно визжали, покалываемые острогами, рвались вперёд из постромков; кавалькада с уханьем и свистом неслась по ухабистым улицам столицы, выкрикивая время от времени:
– Всепьянейший собор на выпивку скор!
– Бахусе, помилуй!
– Подавай на закуску курицу да гуску!
– Спаси и помилуй Ивашкиной силой!
– Славим всешутейного отца Аникиту Прешбургского!
– Славим его же патриарха Кокуйского и Всеяузского!
– Бахусе, помилуй!
Никита Зотов, пребывавший при бороде, приосанивался, но это стоило ему больших усилий. Он был мертвецки пьян, и собутыльники его лихие, сами едва не валившиеся из саней, с трудом удерживали шутейного.
– Патриарх Аникит всесветно знаменит! – горланили они.
– Ух, ух, ух, ух, святый водочный дух! Славен, славен, славен!
Однажды ввалились в дом Шафирова-младшего, до смерти перепугав детей и дворню. В собачьей запряжке восседал сам царь – он же протодьякон Прешбургский.
– Принимай гостей да и сам испей! – стараясь перекричать истошный собачий лай, гаркнул царь.
– Пожалуйте, пожалуйте, государь великий, – бормотал напуганный Шафиров. Жена его Анна, однако, не растерялась и мгновенно накрыла на стол. Кланяясь Петру, предложила:
– Милости прошу отведать, чем Бог послал.
– Вот эдак-то встречать должно, – пробасил довольный Пётр. – Мы хоть и гости дорогие, да едим и пьём, а платы не берём.
И, отвалившись от стола, предложил:
– Айда с нами?
Но Шафиров, прижимая руку к сердцу и то и дело кланяясь, отказался. И всешутейная компания, ничуть не обескураженная отказом, вываливаясь из избы и с гиканьем понеслась дальше. В руках у протодьякона-царя была кадильница, он то и дело махал ей столь энергично, что из неё вырывались клубы дыма. Его живительный аромат мешался с сивушным духом, исходившим от соборян. Зрелище было не из приятных, прямо сказать.
Всепьянейшее веселие длилось далеко заполночь. До той поры, когда силы иссякли и пьяный дух одолел. Соборян, в стельку пьяных и лишённых сознания, развезли по домам трезвые денщики. Пётр держался прямо, но и его с трудом носили ноги.
– Во! Выпустили Ивашкин дух, – бормотнул он и повалился на кровать в чём был.
Наутро царь был трезв и деловит. Осушивши литровую кружку рассола и позавтракав, он призвал к себе Головина.
– Сбирайся, поедем в Воронеж. Надобно постегать ленивых да наградить праведных. А мне ещё окончить корабль «Предестинация», или «Божие предвидение».
– Государь, получен ответ из Швеции. Те триста пушек, что пожаловал пред своею кончиной король Карл XI, наследник его Карл XII нам отправил чрез Нарву.
– Ха-ха, – оживился Пётр, – они нам послужат. Противу тех же шведов. Мы чугунных пушек лить не научились, глядишь, и сии послужат нам образцом. И распорядись насчёт лошадей, чтоб на всех станциях были справные.
В последний момент царь наказал Головину остаться, дабы разумно распорядиться казною и людьми. И тот за множеством дел забыл про лошадей на подставах.
Царь разгневался и с дороги велел послать Головину укоризну.
Ах ты незадача! Решил чистосердечно повиниться, зная за Петром снисходительность к чистосердечно винившимся. Написал ему: «Что на Вокшане и на Молодях лошадей не было, пожалуй, государь, мне в том отдай вину; истинно недослышал, чтоб для твоего милостивого государя походу поставить...»
Получив это покаяние, Пётр начертал на нём: «Бог простит, а роспись я дал».
– Главное, – поучал он потом Головина, – покаяние. Люблю и почитаю молитву: «Покаяния отверзи ми двери...», ибо отворяет она сердце. Много на мне грехов, но стоит мне произнести её, как душа словно бы очищается и в неё входит благодать.
В Воронеже он больше огорчался. Корабли были плоскодонны и для морского хода не очень-то годились. А по-иному нельзя было: и так дном о речное дно тёрлись. Накрыть бы верфи крышею, а несподручно да и накладно. А так снега и дожди и без того сырую древесину секут.
И плотничий народ сбегает. Кто куда: кто в леса ближние, а кто и подалее. Немилостиво с работными-то людьми царские слуги обходятся: нет им ни крова в стужу, ни еды вдосталь. Нищают, хворают, мрут. Беда!
Недохват людей никак не восполнить. Бушевал царь, грозился три шкуры спустить. А с кого? Кого винить? Да одного его и винить. Что столь широко размахнулся, не соразмерив с возможностями.
Отводил душу царь – махал топором, оканчивал свою «Предестинацию». Натрудил руки до кровавых мозолей. Рукавицы бы ему, а он к ним не привык. Топорище выскальзывает!
Как быть далее? Случился близко лекарь. Дал совет, показавшийся поначалу насмешкой. Лечи-де мозоли собственной мочой.
Хохотнул было, а потом всё-таки опробовал: верно, заживляет! Вот ведь какие чудеса бывают.
– Вот што, братие: отвык от топора, давненько не прикладывал рук к топорищу. Хорошо ли, нет ли, а оно так. Говорили: не царское-де это дело. А по мне всякая работа – царская, никакой нельзя гнушаться.
«Предестинация» горделиво высилась на стапелях, обрастая щоглами, как называли русские корабельщики мачты, украшениями – резными болванами; с осторожностью поднимали тяжёлые бронзовые пушки. Корабль выглядел внушительно: двадцати сажен в длину и пяти в ширину и был сооружён по проекту Петра.
Головин написал адмиралу Фёдору Матвеевичу Апраксину: «...о корабле, сделанном от произволения монарха нашего, известую: есть изрядного художества... зело размером добрым состроенный, что с немалым удивлением от английских и голландских есть мастеров, которые уже многих лет сие искусство употребляют, и при нас спущен на воду, и щоглы подняты, и пушек несколько поставлено».
Великое было торжество, когда «Предестинация» заскользила по стапелям при уханье пушек и треске шутих и приветственных кликах толпы, а затем, вспенив воду, гордо встала посерёд затона, покачивая мачтами, на которых трепетал штандарт царя.
И почти тотчас же Пётр укатил в Москву: на проводы генерала Карловича и бранденбургского посланника фон Принцена. С Карловичем царя связывали почти что дружеские отношения. Они завязались ещё в Вене, куда этот полномочный посланник Августа прибыл по его поручению с предложением прочного союза. Переговоры были откровенными: общий враг находился на севере, и у него были далеко идущие планы. То была Швеция, наращивавшая мускулы и готовившаяся к броску, очередному броску. Кто падёт первою жертвой – Польша? Россия?
Тогда ещё правил Карл XI – осторожничавший и не склонный к авантюрам. Его преемник, Карл XII, ещё юноша, был, как доводили вести, совершенно необуздан. Он лихорадочно готовился к войне, пополняя и без того большую армию новыми полками. К войне против кого? Цель была ясна, она оставалась всё той же.
– Пусть мой брат, король Август, не ослабляет своих военных приготовлений, пусть вербует новых резидентов в Швеции. Я не свожу с неё глаз и за всеми государственными тяготами не упускаю из виду нашего общего врага, – напутствовал его Пётр.
Карлович не спускал глаз с царя. В них читались преданность и восхищение.
– Будьте уверены, ваше царское величество, в крепости нашего союза. Его не смогут расторгнуть никакие силы. Король, мой повелитель, разделяет братские чувства, которые связывают нас: Польшу, Саксонию и Россию.
– А вот и мой знак приязни, – И Пётр с радушной улыбкой преподнёс генералу свой портрет, исполненный в эмали, и притом в обрамлении бриллиантов.
– О, ваше царское величество, этот драгоценный подарок я буду носить на груди не снимая! – воскликнул польщённый генерал.
– Ну нет, – усмехнулся Пётр, – снимать-то его на ночь надобно непременно. А ещё вот что: пусть брат Август готовится к предбудущей кампании. Я же со своей стороны тоже предприму меры. А потом, при личном свидании, мы должны свести их воедино. Я прибуду туда, куда он назначит, разумеется, близ наших общих границ.
– Вы как всегда добры и великодушны, государь. Уверен, что король, мой повелитель, будет счастлив свидеться с вами.
– Да уж, мы с ним одного поля ягоды, – усмехнулся Пётр. – Промашки не дадим. Знатно время проведём!
В Воронеже трудился, в Москве веселился. Во дворце Лефорта был устроен пир пиров. Хозяин, недуживший последнее время, был бледен, натужная улыбка не сходила с его лица. Похоже, ему было не до веселья. Но как откажешь брудеру Питеру? Дважды он на продолжительное время удалялся в свои покои в сопровождении мажордома и дворецкого и оба раза, опираясь на их плечи. Там его подхватывал личный врач француз Дюшамель и начинал потчевать какими-то пилюлями, которые он называл живительными.
– Износился я, – бормотал Лефорт, – много было едено, много было выпито, много было люблено, пора и честь знать.
И утешителей было много. Заглядывала и Аннушка Моне, блиставшая на пиру. Лефорт был её первым амантом, и то, что он без сожаления уступил её царю, почиталось актом братской дружбы. Впрочем, Аннушка не отказывала и ему в любовных ласках. Особенно в дни отсутствия Петра.
А сейчас она с участием отнеслась к его недомоганию и пыталась всячески ободрить его:
– Соберись с силами, Францхен, твоё отсутствие угнетает его царское величество. Тебе уже нельзя пить так много: напрасно ты пытаешься угнаться за ним. К тому же он сего дня, видно, не в настроении и ни разу не заговорил со мною. Всё время возле него этот Карлович. И вместе того, чтобы отдать поцелуй мне, он целует этого противного генерала и дарит ему свой драгоценный портрет. Словно он женщина, столь же прекрасная, как я, либо какой-либо монарх.
Лефорт вяло улыбался:
– Его царское величество был с тобой достаточно щедр, Аннхен. И ты не можешь таить на него обиду. Благодаря ему ты стала богатой невестой и можешь сделать выгодную партию. Скажи мне спасибо: это я представил тебя ему.
– Моя благодарность всегда с тобой, – произнесла Анна с видимой досадой и присела в книксене. – А теперь меня заботит твоё состояние. Ведь все, кто выказывает тебе свою преданность, всего-навсего слуги, а я – твой искренний друг. И преданный тебе душою и телом. – Сказав это, она невольно прыснула.