Текст книги "С Петром в пути"
Автор книги: Руфин Гордин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
Лишь однажды в одну из пылких минут их любви он решился открыться Моте.
– Хотела бы ты стать королевой? – приступил он к ней. Мотя подняла на него изумлённые вопрошающие глаза.
– Да разве хоть одна женщина в мире отказалась стать королевой? – в свою очередь спросила она. – Но разве это возможно? Впрочем, мне и так хорошо быть пани гетманшей, – поправилась она.
– Но ведь я не самовластен. Надо мною русский царь, и он, если я стану ему неугоден, отрешит меня. Такое может случиться в любой день. Да и старшину трудно удержать в повиновении. А вот если... – и он стал развивать перед нею свои честолюбивые мечтания.
Она слушала его, покраснев от напряжения. А потом произнесла:
– Нет, Иване, по моему глупому разумению, тебе нельзя рисковать. Король Карл далеко и не подаст тебе руку...
– Царь Пётр ещё дальше, – перебил её Мазепа. – Конечно, великая опасность есть, но... – и он осёкся, подумав, что напрасно открыл ей свои заветные думы. Женщина есть женщина, она болтлива и может прихвастнуть перед своей сестрой.
– Ты понимаешь, сколь опасно разгласить то, что ты от меня услышала?
– Я понимаю, – тряхнула она головой.
– Так смотри не сболтни. Не дай бог! – зашипел он. – Не дай бог откроется. – И он подавленно замолчал.
Меж тем с юга надвинулась татарская туча – сорок тысяч конников во главе с Петриком. Он рассылал запорожцам свои прельстительные грамоты, в коих говорилось:
«Разумные головы, рассудите, что не всегда цари московские такое вам будут давать жалованье, как теперь часто присылают червонные золотые; это Москва делает, потому что слышит в лесу волка, а когда беда минется, то не только жалованья вам не даст Москва, но, помирившись с Крымом, вас из Сечи выгонит, вольности ваши войсковые отнимет, Украины нашей часть Орде отдаст в неволю, а остаток возьмёт в свою неволю вечную. И тогда к кому прикинетесь, кто вам поможет и избавит вас из неволи? Сами знаете сказку, что за кого стоит крымский хан, тот будет и пан. Дивное дело, что прежде вы все жаловались на неправды от Москвы и от своих господ, жаловались, что нет такого человека, который бы начал дело. А теперь, когда такие люди нашлись, то вы не очень охотно позволили им на своё освобождение: охочее войско на Русь пускали, а сами, лучшие люди, в Сечи оставались. Я вашим милостям, добрым молодцам, советую: воспользуйтесь удобным временем!.. никогда такого другого времени иметь не будете...»
Сорок тысяч – не шутка. Однако не преуспели, почти повсюду получили отпор и были отбиты. Мазепа с облегчением вздохнул, сам не ожидал, что таково обойдётся. Отписал великому государю: «Только едва копытами своими погаными богохранимой монаршеской вашей державы коснулись».
Однако слух, что у Петрика есть его, Мазепы, грамоты, рассеивался. И ему нашёптывали, что слух этот идёт от генерального писаря, от Кочубея, который не может простить гетману увода его дочери и вообще метит на его место. У него, у Кочубея, есть на Москве сильная рука, она-де даст ход доносу.
Мазепе всюду чудились недовольные; прислушивался, принюхивался, не пахнет ли из какого-нибудь угла заговором. Стародубский полковник Миклашевский, прикидывавшийся его сторонником, созвал старшину на совет. Ясное дело, устроено было обильное застолье. Начались возлияния с тостами. А потом по пьянке стали сводить счёты. Мазепа во хмелю набросился на Кочубея, отвесил ему пощёчину, крича:
– Ты с Петриком заодно! Ты с ним моим именем писал листы!
Оторопевший Кочубей не защищался:
– Бог с тобой, пан гетман! Вот тебе крест – безвинен. Это на тебе грех – ты мою Мотрю похитил.
Все, кто был на этом застолье у Миклашевского, кинулись их мирить:
– Один воз везёте, нечего вам делить! Ты, пан гетман, горяч, ловишь с ветру бабьи сплетни. Помиритесь.
Подали друг другу руки, но глядели волками. Не быть миру меж ними – это понимали все. Разве что временному замирению.
А тут ещё Палей, удачливый кошевой, оборонитель православной веры от поганых. К Палею приставало всё больше и больше народу, и уже раздавались возгласы: «Дадим Палею гетманство! Вручим ему клейноты – булаву, бунчук и знамя. Он единый достоин!» Мазепа было взволновался, но вдруг представился случай втравить Палея в опасное дело, от которого, как представлялось гетману, Палей не отвертится.
Непримиримая вражда завязалась меж господарями Молдавии и Валахии. Молдавский господарь возьми да обратись за помощью к Мазепе: не может ли он послать своих казаков, крадучись схватить Волошенина и покончить с ним? А гетман ухватился, но так как он с Палеем не сносился, то написал властвовавшему тогда Льву Кирилловичу Нарышкину так:
«Палей гнушается поляками... а перейти к нам с семейством он не хочет, сластолюбствуя совершённою в Фастове над многими людьми властию. Так было бы хорошо втянуть его в такое дело, в котором бы он не повредил своего христианского правоверия, ибо так как он пересылается с начальниками белгородской орды, то надобно опасаться, чтоб бусурманы не прельстили его; если же он предпримет военное дело, потребное христианству, то уже никакая вражья прелесть не будет иметь над ним никакой силы».
Однако Лев Кириллович отвечал, что Москва не желает мешаться в этот конфликт по причине той, что в Валахию должны войти крупные турецкие силы, ибо это княжество находится в вассальной зависимости от турок, а потому Палей может потерпеть.
Мазепа расстроился было, но, по счастью, всё само собой уладилось. Но расстройство пришло с другого боку. Москва отменила воинский поход под турецкие и ордынские городки и объявила о том запорожцам, поскольку промысел этот обогащал их. Грамоту об этом он послал в Запорожье с доверенным казаком.
Там прочли и подняли шум. Недовольные казаки кричали на сходе, что гетман-де блюдёт свой интерес, что он их предал, не то что его предшественник Ивам Самойлович.
Все эти слухи не миновали ушей Мазепы, приводи его в тупую ярость. Пресечь их он не мог, как ни пытался. Меж них бродила бумага, в которой прямо говорилось: «Пока Мазепа будет гетманом, нам, запорожцам, нечего от него добра чаять, потому что он всякого добра желает Москве и к Москве смотрит, а нам никакого добра не желает; только тот гетман будет нам на руку, которого сами мы поставим...»
Ему удалось добыть ту грамоту, и он отослал её в Москву в надежде, что там уверятся в его верной службе и преданности. Отклика не последовало. Однако он понял, что Москва ему по-прежнему доверяет. Вскоре явилось и подтверждение его упованиям: из Москвы доставили партию добротного сукна, предназначенного для дачи запорожцам.
– Экое богатство! – радовался он. – Теперь они уймутся, захлопнут наконец свои поганые рты. Опять тебе, Сидор, придётся ехать.
Горбаченко поклонился.
– Готов, пан гетман. Однако перебрать присыл надо бы.
Стали перебирать и обнаружили три куска сукна, измазанные дёгтем.
– Ах ты, беда какая, – сокрушался Мазепа. – Что ж делать-то?
– А вот мы их сховаем меж доброго сукна, а как станут перебирать, скажем, что грех на них.
Виниться, однако, никому не пришлось.
– Такого добротного товару нам Москва ещё не жаловала, – восхитился кошевой. – Всем по куреням раздадим.
Казаки щупали сукно и цокали языками. А тем временем измазанные куски незаметно прикрыли добрыми. И недовольство Мазепой на время улеглось, и он снова почувствовал себя вершителем казачьих судеб.
Укрепился он в этом сознании, получив искательное письмо от Палея. Поляки стали чинить ему утеснения. Дошло до того, что организованные польские полки напали на людей и Палея и многих побили.
«Прошу об ответе немедленном, – писал Палей Мазепе, – если мне нет надежды на милостивую помощь войском, то позволь мне с моими людьми... поселиться в Триполье или Василькове, потому что насилия учительского от поляков невозможно выдержать».
Мазепа внутренне возликовал. И тотчас отписал в Москву Льву Кирилловичу Нарышкину и думному дьяку Емельяну Украинцеву:
«Если укажут... принять Семёна Палея, то изволили прислать к нему о том указ вскоре. По принятии Палея надобно прислать новые войска на Украину для защиты Палея и Украины от поляков... Если Палей пристанет к бусурманской стороне, то вся Украина разорится, потому что казаки пойдут все к Палею, и помешать тому никак будет нельзя, потому что Палей человек военный, имеет в воинских делах счастие, за что казаки его очень любят, и такого другого человека на Украине нет...»
Москва, однако, была не склонна ввязываться с Польшей в драку из-за Палея. Это значило бы нарушить договор о вечном мире. А потому власти ограничились советом Палею идти со своими людьми сначала в Запорожье, а уж затем и в российские города, притом скрытно.
Мазепа настаивал, Москва стояла на своём. Видя столь великую неуступчивость, Палей склонился перед королём: изъявил свою покорность и обязался отпустить всех пленных поляков.
Натолкнувшись на столь каменную непреклонность Москвы, Мазепа окончательно уверился, что рука её слишком тяжела и неподатлива. И надобно высвобождаться, однако по-тихому, до времени не оглашая. А покамест ни в чём не перечить и народ побуждать к покорности.
Но мало-помалу приглядывался: в какой стороне сила? Турки слишком далеко, татары хоть и многочисленны, но диковаты, побивать их ничего не стоит, выучились. Вместе с боярином Борисом Петровичем Шереметевым ходил гетман под татаро-турецкие городки по Днепру и Днестру, разбивали их легко, словно орехи щёлкали. Государю Петру Алексеевичу в помощь: в ту пору он воевал Азов.
«Скорей всего надо прибиваться к польской стороне, – рассуждал Мазепа. – Королевская власть прочна, стабильна; тех, кто укрывается за её спиной, она не выдаст, оборонит. Однако пока и царь Пётр явил всем свою непреклонность и свою воинственность. Надобно обождать, когда у царя явится сильный враг».
И Мазепа то и дело поглядывал в сторону Швеции, не забывая о польском короле.
Ему было неведомо, что об его пересылках, хотя и весьма тайных, с Польшею стало известно российскому резиденту в Варшаве стольнику Алексею Васильевичу Никитину. Доносил в Москву, что публично славили государя в связи со взятием Азова, «... а на сердце не то. Слышал я, – писал он, – от многих людей, что они хотят непременно с Крымом соединиться и берегут себе татар на оборону; из Крыму к ним есть присылки, чтоб они Москве не верили: когда Москва повоюет Крым, то и Польшу не оставит. А к гетману Ивану Степановичу Мазепе беспрестанные от поляков подсылки».
О подсылках тех он и сам, упреждая доносы, извещал. Мол, Орда, видя в нём неприятеля своего, беспрестанно приманивает, сулит всякие сокровища, а казакам волю грабить российские города и брать ясырь – живой товар, коим торговать на невольничьих рынках, вплоть до самого Царьграда. Всё едино: христианин ли, мусульманин или жид – каждая голова денег стоит.
Горько думалось: зависть и злоба теснятся вкруг него. Завидуют его власти, его богатству, его имениям. Увёл дочь красавицу у Кочубея – завидуют и сему. Как всё это удержать, как сохранить? Думы становились всё мучительней, всё неотвязней. И всё явственней становилась убеждённость: защитить себя можно только став самовластным правителем. Сколь он ни взывал к Москве о заступлении, о защите – у неё был свой интерес, и только его она и держалась.
Не знал гетман, с какой стороны ожидать подвоха. Недруги его меж тем не дремали. Князь Борятинский, киевский воевода, через своего человека извещал резидента в Польше думного дьяка Никитина:
«У поляков намерение совершенное, чтоб Украину к себе превратить, и посылки у них к гетману Мазепе частые: так, нынешней весною приезжал к гетману от короля посланник вместе с греками, будто купец. Начальные люди теперь в войске малороссийском все поляки, при Обидовском, племяннике Мазепы, нет ни одного слуги казака. У казаков жалоба великая на гетмана, полковников и сотников, что для искоренения старых казаков прежние их вольности все отняли, обратили их себе в подданство, земли все по себе разобрали: из которого села прежде выходило на службу Козаков по полтораста, теперь выходит только человек по пяти или по шести. Гетман держит у себя в милости и призрении только полки охотницкие, компанейские и сердюцкие, надеясь на их верность... Гетман в нынешнем походе стоял полками порознь, опасаясь от казаков бунта; а если бы все полки были в одном месте, то у казаков было совершенное намерение старшину всю побить. Казаки говорят, что если б у них были старые вольности, то они бы одни Крым взяли, а если нынешнего гетмана и урядников-поляков не отменят, то не только что Крым брать, придётся быть в порабощении от Крыма и от Польши».
Никитин дал знать об этою великому государю. Однако царь извету не поверил и послал Мазепе список с допросных речей изветчика.
Отлегло от сердца. Гетман поторопился заверить Петра в своих верноподданнических чувствах, а заодно настучал на Палея: якшается-де он с поляками, новый король послал-де ему четыре тысячи золотых, дабы наймовал казаков в службу. Доглядывают за Палеем его, гетмана, люди и чуть что – будут доносить гетману, а он – великому государю. Пока же он с верными полками отправился под начало Шереметева воевать Ливонию.
«Возвратясь со службы вашей монаршеской, с границ ливонских, – жаловался он царю, – полковники со старшиною и товариществом стали на меня чинить великое между собою нарекание в роптание, хотя и за глаза, во-первых, за то, что понесли такие труды и в хозяйстве своём ущерб от дальнего походу, во-вторых, что за сено немало их товарищества побито и потоплено, оружие и кони на сенах отниманы... при отпуске взяли у них пушки полковые...» Жаловался он и на запорожцев, которых отпустил на службу к Шереметеву: шли лениво, чиня по дороге разбои и убийства православным людям. Управы никакой на них нет. Более того: войско Запорожское низовое числом до трёх тысяч, вняв призыву крымского хана, собралось идти воевать непокорную Ногайскую орду. Да и те, кто оставался, чинили грабёж и разорение людям, занятым выделкой селитры по берегам реки Самары. А тот селитряный промысел государству важен для выделки пороху...
Очередную жалобу Мазепа отправил Фёдору Головину:
«Монаршеский его царского пресветлого величества именной указ – дабы я возвратился в Батурин, послал на своё место с несколько надесять числом войска наказного гетмана, застал меня в литовских краях... и с какою моею жалостию и стыдом от тутошних жителей возвращайся вспять, сам Бог, испытуя сердца и утробы человеческие, лучше знает. Но так для поднятых трудов чрез столь долгую непотребную дорогу, как для того, что по должному моему намерению не сталося, когда ж так себя было выбрал в ту военную дорогу с сердечною охотою и немалым моим коштом, чтобы я то показал бы по себе не на словах, не на бумаге, но самым делом пред всем светом в его монаршеских очах, что есть верный подданный».
Быть ли далее меж молотом и наковальней? Мазепе стало окончательно невмоготу. К тому ж Головин настоятельно требовал от гетмана наказания запорожцев, разоривших селитряные городки, ограбивших греческих купцов, вёзших товары из Турции в Россию. Султан разгневался и прислал Мазепе требование наказать казаков и возместить ущерб. А раздражать султана было опасно.
Свой пространный ответ Головину Мазепа заключил словами:
«...нестаточное дело, чтоб запорожцы поступали так дерзко, не будучи обнадежены либо от хана, либо от поляков ».
Для себя он решил как быть.
Глава двадцать третья
НАРВАЛО И ПРОРВАЛО!
Есть род – о, как высокомерны глаза его,
и как подняты ресницы его! Есть род, у которого
зубы – мечи, и челюсти – ножи, чтобы пожирать
бедных на земле и нищих между людьми.
Есть род, который чист в глазах своих,
тогда как не отмыт от нечистот своих.
Книга притчей Соломоновых
Высокопочтенным господам шведам поставлен зело изрядный нос.
Иного не могу писать, только что Нарву, которая 4 года нарывала, ныне, слава богу, прорвало...
Пётр Великий
– Помилуй, государь, ну какой я адмирал? А генерал-фельдмаршал? Морского баталией не командовал, крепостей не брал. – Фёдор Алексеевич Головин глядел на Петра едва ли не виноватыми глазами. – А сам-то, сам. Всего лишь капитан бомбардирский да фрегата «Штандарт».
– Получил то, что выслужил, – улыбнулся Пётр. – И ты верною и умною службой сии чины выслужил. Я понапрасну ничего не даю – токмо за службы. А ты, Фёдор Алексеич, в советах да разумности натуральный генерал-адмирал. Таковым был и Франц Лефорт, да будет пухом земля ему, и в тех же чинах пребывал. А тож в морских сражениях не бывал да и на сухопутье не соответствовал. А что толку в чинах, коли таланту нет? Вон де Круи в маршалах числился, а наклал в штаны в первом же сражении. Он свою славу языком да гонором заработал. Таковая слава, по мне, хуже любой хулы. Ты – муж совета высокого полёту, а таковые достойны и высокого чина.
Но Головин понурился и всё ещё не отходил. Видя это, Пётр молвил как бы в утешение:
– Вот управимся со шведом, почнём государственные власти в порядок приводить, на манер европейский. Тебе быть канцлером по всем статьям, а Шафирке твоему – подканцлером. По уму и честь.
Сидевший рядом с Головиным Пётр Павлович Шафиров зарделся. Шутка ли – стать вице-канцлером огромного государства ему, никак не причастному к родовой знати, человеку без роду-племени, наконец выкресту.
Царь, по-видимому, угадал его мысли, потому что произнёс:
– Не робей, воробей. По полёту – сокол, вот и дадим тебе титул соответственный. Я штаны не сымаю, не гляжу, что у кого в них мотается. А ряжу поделом: по делам. У меня дураки не в чести, нет и не будет им ходу. Эх, сколь много придётся выполоть всякой сорной травы, а полоть надобно, – с сокрушением закончил он.
– Ох, государь, опасное это дело: глядишь, и в службе великий прокол.
– Ну и что: сорную траву с поля вон! – отозвался Пётр. – Нам ли горевать? Вот новая поросль подымается, побывали в заграницах, всего нагляделись, ума-разума поднабрались. Стало быть, служба не поредеет. Опять же дельных иноземцев призовём, а которые дурные – те отсеются. Эвон сколь много их убралось, потому как не соответствовали. И так далее будет.
– Ия, всемилостивейший государь, не буду соответствовать, – неожиданно выпалил Шафиров. – А ещё того боюсь, что пальцем станут тыкать. Обрезанный-де, а столь высоко забрался. Истинный воробей, а соколом назвался.
– Не своей волею назвался, – оборвал его Пётр, – а вышней. Ты бойся суда праведного, а что языки мелют, то пустое.
– От злых языков обороны нету, – объявил Шафиров.
– Эк боязлив, – усмехнулся Пётр, – это в тебе жидовин возговорил. А ты его изгоняй: бывал со мною в переделках, бока оббил. Тебе ль языков опасаться?
– Не защищён, великий государь, – уныло отвечал Шафиров, – клеймо на мне от рождения ставлено. Чуть что – тычут.
– На всех на нас Божье клеймо, ибо все мы человеки, – ворчливо заметил Пётр. – Иной возгордится своим родом, стыд прикроет, а за душою ничего нет окромя имени. Не бойсь, Фёдор тебя прикроет, а то и я сам.
С тем и уехал. Туда, где Меншиков заложил новое корабельное строение. Облюбовал он удобное место на реке Свири невдалеке от её впадения в Онежское озеро. Леса там дремучие, дерева в два обхвата, чисто корабельные. Да и шведы не досягнут. Меншиков первые две лодьи изладил, теперь дело за плотниками. Назвал место Лодейное Поле.
Новый призыв – новые утеснения. Места пустынные, надобно их обживать, народ сгонять. Хоть и двужилен мужик, но нет у него мочи жить без крыши над головой, без еды и питья, без обороны от гнуса, от дождей и ветров. Хоть и насиженные места недобры, а всё ж свои, привычные. А тут леса да болота, глушь непроглядная, шальное зверье.
А царские слуги немилосердны: срывают с насиженных мест силою и гонят пешим ходом в глухомань. И нет ни жалости, ни обороны. Голод и холод смертною косой косят людей без счета. А царю хоть бы хны. Ему не до мук мужицких, лишь бы флот устроить, лишь бы новые крепости на море завесть. Да там, куда нога православная не ступала.
Ну что за Питербурх, да ещё Санкт: вода да болота, гиблое место. А царь знай своё твердит: Парадиз, то бишь рай. Удумал основать новую столицу на берегах Невы. Блажь, да и только. Не выживают здесь русские люди. Да и чухны тоже норовят сбежать, хоть и ко всему привычны.
А казна пуста: всё, что выколотили из крестьян и посадских сборщики податей да воинские команды, всё пожрала ненасытная война. Царь щедр: Августу отвалил 200 тысяч ефимков, посбирали с бору по сосенке, а уж теперь взять нечего.
Клянут царя-антихриста по тихим углам, где нет приказных ушей. Да всё равно дознаются. Урезают языки, вырывают ноздри, вздёргивают на дыбу, гонят на каторгу. А всё едино – клянут царя с его новинами.
Да и сам царь не в неге и холе. Ни дня покоя не знает, день и ночь в дороге, строит, измеряет, чертит, идёт на приступ впереди войска под пулями и ядрами, либо сам мечет бомбы и наводит пушку. На верфях Воронежа, Соломбалы да и теперь Лодейного Поля он первых работник, в его руках топор, долото, резец и шпага ладят своё дело. Шутка ли: вознамерился перетряхнуть дремотную Русь, вывести её на простор, мирской и иной, поставить в ряд славных держав. Просветить!
Всё внове, всё в диковину. Коли сам царь первый работник и воин и себя не щадит, то что уж говорить о мирянах?! Суров, жесток – да. Справедлив в главном. Всё – для государства, во имя его интереса. При нём Русь раздвинула свои границы, вернула то, что некогда утратила. Заставила с ней считаться.
Четыре года нарывала Нарва. Тот позор, который под её стенами претерпело российское войско. Ославили тогда Россию и Петра на весь христианский мир. Да и турок поднял голову и оживился: а не потребовать ли у русских назад Азов, Таганрог, Каменный Затон, где они силою утвердились? Так ли велика их сила? Стоит ли с нею считаться?
Пока этот бесшабашный мальчишка Карл увяз в схватках с Августом, не воспользоваться ли этим временем да не взять Нарву, а заодно и другую основательную крепость Дерпт, русский Юрьев? На этот раз под царёвым доглядом.
Шведа били, на суше и на воде. Но две эти крепости были как кость в горле, и Пётр написал Шереметеву: «...извольте как возможно скоро идти со всею пехотою... под Дерпт и осаду с Божией помощию зачать».
Шереметев, однако, не торопился. Царь гневался, он не терпел проволочек: «Немедленно извольте осаждать Дерпт, и зачем мешкаете, не знаю. Ещё повторяя, пишу: не извольте медлить».
В конце концов не выдержал: сорвался и понёсся под Дерпт. К тому времени и Шереметев с войском подошёл и разбил лагерь под его стенами.
– Разведал ты, где они слабше? – приступал он к Шереметеву.
– Сказывают инженеры, что северная сторона слабей. Но там болота, государь, не подступишься.
– Полно врать-то. Я сам разведаю, каково с той стороны. А тут что топчешься? Сколь бомб занапрасно выметано, а урону крепости нет!
Пётр отправился на рекогносцировку[47]47
Рекогносцировка – визуальное изучение противника и местности в районе предстоящих боевых действий лично командиром и офицерами штабов.
[Закрыть]. И план осады был полностью изменён. Нащупали слабое место, где стены было легче сокрушить, и прежде отрытые апроши покинули и стали устраивать новые. Русская артиллерия на время замолкла – Пётр приказал экономить бомбы и ядра.
Шереметеву досталось.
– Сколь напрасно людей морил без толку! Куда глядел?!
– Я-то что? – бормотал Борис Петрович себе в оправдание. – Я инженерам доверился, они сведущи.
– Я без инженерства, а простым глазом углядел, что позиция твоя никудышна. Сколь бомб осталось? Да не ошибись.
– Две тыщи выметано, стало быть полторы тыщи осталось.
– Ежели с умом бить, то этих хватит, – успокоился Пётр, – я сюды прибыл, дабы тебя понужать. Нарву на иноземца в фельдмаршальском чине оставил.
– А кто таков?
– Георг Бенедикто Огильви зовётся. Его Паткуль нанял у короля Августа за громадное жалованье. Служил он цесарю, служил Августу, аттестаты имеет отменные. Опробовал его и Фёдор Алексеич Головин и весьма одобрил. Сказывают, восемь побед одержал в тяжких баталиях.
– Ох, государь, кой толк нам от иноземцев этих? – неожиданно выпалил Шереметев. – Один расход. А бежать в полон они первые охотники. Как фон Круи, тож фельдмаршал...
– Ты тож отличился ретирадою. Я же иноземным именем лоск навожу: глядишь, неприятель-то и дрогнет. А ещё коли осрамимся, зады покажем, то срам прикрою: вот, мол, знаменитый иноземный фельдмаршал, а проиграл баталию. – И добавил с горечью: – Своих у нас мало, вот что. Я сии дыры иноземцами и затыкаю. Вот выучим своих – иноземцы не занадобятся. Ты смекай, кто у тебя из наших, из природных офицеров головастей да расторопней, таковых отличай в чинах и наградах.
– Я так и делаю, государь. Дак ведь мало их, – признался он со вздохом.
– То-то, брат! Постигать начинаем воинскую науку по европейскому образцу. Ученье трудно даётся, Бога покамест часто призывать приходится.
– Это верно, – понурив голову, отвечал Шереметев.
– Однако ж за битого двух небитых дают, – засмеялся Пётр. – Потому-то я за тебя небитых иноземцев наймаю.
И после недолгого молчания добавил:
– Я потому тебя под Нарву не послал, а иноземца поставил, чтоб ты к одной своей конфузии другую, не дай бог, не добавил. Верю однако: не попустит Господь нового сраму. И Дерпт возьмём, и Нарву, возвратим отечеству Юрьев и Ругодив.
Борис Петрович был одушевлён. При всём при том государь ему доверял. Он знал за собой медлительность, объяснявшуюся желанием как можно лучше подготовить кампанию, меж тем как государь медлительности не терпел. И что поделаешь, такова уж натура, таково свойство характера: всё делать с осмотрительностью, как можно обстоятельней. Верно, из-за медленности он часто упускал благоприятный момент для нанесения решающего удара. Но переделать себя он не мог – каков есть, таким и берите. К тому же осада была для него делом не очень-то привычными. Вот под Дерптом он оплошал: думал взять его с наскоку, диспозицию не уразумел, государь его поправил. Эким у нас государь разумный: хоть и молод, а всё хватает на лету. Гарнизон Дерпта сеет слух о том, будто бы ему на помощь идёт сикурс, чуть ли не сам король Карл им предводительствует. Государь осведомлен: сикурсу[48]48
Сикурс – помощь, подмога.
[Закрыть] ждать неоткуда.
Знал бы Борис Петрович, что отписал государь своему любимцу Меншикову: «Здесь мы обрели людей в до бром порядке, но кроме дела... всё негодно и туне людей мучили. Когда я спрашивал, для чего так? то друг на друга валили, а больше на первого (т.е. на Шереметева)... Инженер – человек добрый, но зело смирным, для того ему здесь мало места. Здешние господа зело себя берегут...»
Одушевлённый, Борис Петрович назначил штурм: хотелось отличиться на глазах государя. Участок стены обрушился, не выдержав канонады. В пролом ворвались солдаты. Не дожидаясь резни, комендант затрубил сдачу. Гарнизону было разрешено покинуть крепость с семьями и пожитками. Победителям достались богатые трофеи. Одних пушек было захвачено 132 да ещё припасу горы.
О славной виктории Пётр известил князя-кесаря в таких словах: «И тако с Божиею помощью, сим нечаемым случаем сей славный отечественный град паки получен. Истинно то есть (чему самовидцы), что оного прежестокого огню было 9 часов. Город сей зело укреплён, точию с одного угла слабее; однако ж великим болотом окружён, где наши солдаты принуждены как в апрошах, так и при сем случае по пояс и выше брести».
И почти тотчас же ударился под Нарву, нарвавшую, нарывающую, вот-вот готовую прорваться. Нарыв был четырёхлетней давности, и болел, и ныл, и не давал забыться. Карл то и дело поминал Нарву и позор русских, насмешливо отзывался о Петре: он-де струсил, испугался шведского оружия, а потому стремительно бежал из-под Нарвы вместе со своим первым министром Головиным. А потому болело и свербело нестерпимо, прямо-таки жгло в груди у Петра.
Нужна была операция, дабы избавиться наконец от этой четырёхлетней боли. И хирургом призван был стать фельдмаршал Огильви, шотландец, служивший там, где больше платят. Он был высокого мнения о себе, был весьма самовит и с порога отвергал любое другое мнение. Это действовало. Непререкаемость его подавляла. Головин думал: раз фельдмаршал Огильви столь уверен в себе, стало быть, эту свою уверенность он утверждал на полях сражений. Паткуль попутал: написал ему, Головину, что шотландца почитают чуть ли не первым в Европе военачальником. На Паткуля полагались.
У Огильви с Петром с самого начала возникли контры. Фельдмаршал полагал начать с Ивангорода. Пётр с Головиным не соглашались.
– Стоит Нарве рухнуть, как Ивангород сам собою падёт, – настаивал Пётр. И в сторону Головину по-русски: – Дорогой подарочек преподнёс нам Паткуль, всё норовит повернуть по-своему. А сей поворот нам дорого может стоить. Скажи ему решительно: государь против. Нарва – здешний оплот шведа. Прознав, что оплот пал, остальные капитулируют.
Головин перевёл. Огильви набычился. Некоторое время он молчал, но затем выдавил с каменным лицом:
– Я уступаю царю, оставаясь при своём мнении.
– В конце концов вы у него на службе, и он платит деньги, – заключил Головин, глядя с иронией на шотландца. – И не забудьте, что у моего государя чутьё истинного полководца: оно его ещё никогда не подводило.
– Чутьё ещё не есть опыт и знание, – надменно произнёс фельдмаршал.
«Ежели случится незадача, – думал Головин, – мы этим Огильвием прикроемся. Но государь незадачи на сей раз не допустит, таков уж у него характер. Я-то знаю, а шотландец того не ведает. А потому надо его предупредить, чтобы не упрямился и так построил диспозицию, чтобы не было промашки».
Август в тех краях выдался на диво погожим. Дождей пред тем выпало вдоволь, и они словно бы взяли передышку. Конное войско радовалось: трава была умыта, напоена и свежа, овёс оставался в мешках. По синему небу паслись безобидные белые барашки, и неоткуда было взяться грозе.
Но люди-то знали: она затевается на земле и сами они станут её причиною. И все как-то насупились, улыбка стала в редкость. Ждали решительного дня. Ожидание это становилось всё томительней. Казалось, пушки уже отговорили своё, и самое время идти на штурм.
Но день этот всё отлагался, несмотря на то что апроши[49]49
Апроши – осадные рвы и насыпи для закрытого подхода к крепости.
[Закрыть] уже подползли довольно близко к стенам крепости. Ждали ответа на ультиматум... Но как и в прошлый раз, твердокаменный комендант Нарвы Горн, произведённый королём за эту твердокаменность в генерал-майоры, горделиво отвергал сдачу. Он, как и тогда, полагался на сикурс – подмогу. Слишком высоко стояла Нарва в череде шведских крепостей, слишком много значила она для шведского престижа.
Для обеих враждующих сторон всё представлялось слишком важным. И потому напряжение достигло того предела, когда люди рвутся к смерти для того, чтобы испытать себя и долее не натягивать нить жизни. Она и так готова вот-вот порваться.