412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Смирнов » Немыслимое (СИ) » Текст книги (страница 22)
Немыслимое (СИ)
  • Текст добавлен: 27 мая 2026, 13:30

Текст книги "Немыслимое (СИ)"


Автор книги: Роман Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 22 страниц)

Глава 31
Девятый мост

Двадцать девятого декабря, в семь часов тридцать минут утра, при минус восемнадцати по Цельсию, при ясном безветренном небе, на которое ещё не вышло низкое декабрьское солнце, передовые части тридцать восьмой армии генерал-полковника Кирпоноса перешли реку Псёл по льду, в районе сёл Куликовка и Млынок, и через сорок минут вошли в первую линию немецких траншей, и в траншеях этих не было ни одного человека. Были там оставленные блиндажи, ходы сообщения, дзоты с амбразурами, обращёнными на восток, оборонительные позиции на флангах, и по всему этому хозяйству, в течение последних пяти месяцев построенному и обустроенному 17-й немецкой армией Клейста, лежал тонкий декабрьский снег недельной давности, не тронутый ни одним свежим следом. Клейст ушёл двадцать шестого декабря, согласно тому же приказу Гальдера, который ушёл и в группу «Центр», и в группу «Север», и который таким образом за неделю спустился по всему советско-германскому фронту с севера на юг, выпрямляя его и выводя на единую линию обороны по правому берегу Днепра.

Кирпонос узнал об этом в восемь часов утра, на наблюдательном пункте, развёрнутом у деревни Куликовка, на холме, с которого открывался вид на всю долину Псёла на восемь километров вправо и на двенадцать влево. Он стоял у стереотрубы, в шинели на ватной подкладке, в валенках, с биноклем на шее, и смотрел не в стереотрубу, а просто, без оптики, в направлении немецких позиций, потому что в стереотрубу видеть было нечего: на белом фоне снега не двигалось ни одного силуэта, не дымилась ни одна полевая кухня, не блестела ни одна металлическая деталь под низким солнцем. Поле перед Кирпоносом было пусто, и в этой пустоте было что-то такое, что Кирпонос узнал и определил для себя как «то самое, что было у Громова под Калинином и у Демьянова под Соловьёвым», и не находил в себе ни торжества, ни даже облегчения, потому что Кирпонос за свои пятьдесят лет повидал достаточно, чтобы знать: пустота вместо боя – это не победа, это передача задачи на следующий раз, и следующий раз будет дороже.

Начальник штаба, генерал-лейтенант Тупиков, тридцати девяти лет, кадровый, в довоенный период военный атташе в Берлине, человек, понимавший немецкий военный аппарат изнутри и потому особо ценивший в декабре сорок первого года ту особую чистоту жестов, какую демонстрировал противник, подошёл к Кирпоносу и доложил:

– Михаил Петрович. Передовые – на немецких позициях. Потерь нет. Семь раненых на минах, из них один тяжёлый – оторвало стопу. Сапёры обозначают проходы.

– Где Клейст?

– По данным авиаразведки и радиоперехвата – за Днепром. Передовые части – в районе Кременчуг – Черкассы, на правом берегу. Колонны идут на запад, к новому рубежу.

– Темп?

– Двадцать-двадцать пять километров в сутки. У нас – двенадцать.

Кирпонос кивнул. Двадцать-двадцать пять у Клейста, двенадцать у него. Разница в десять километров в сутки. Разница эта не догонится никогда, как бы он ни старался; через пять суток Клейст будет на сто километров впереди, через десять – на двести, и догонять придётся уже не людей, а карту, на которой Гальдер обозначил новый рубеж обороны и где он, по всей видимости, остановится. Карту догонит. Людей – нет.

Кирпонос отошёл от стереотрубы. Стоял минуту молча. Потом сказал:

– Тупиков. Пишите приказ. Тридцать восьмая – по дороге Куликовка – Полтава. Тридцать вторая кавалерийская – на правом фланге, через Сумы – Лебедин, на Кременчуг. Темп преследования – максимально возможный. Не лезть в столкновения. Идти, сколько сил.

– Понял, Михаил Петрович.

– И вторая армия – на левом фланге. Туда же, на Кременчуг.

– Понял.

Тупиков ушёл к радистам, диктовать приказ. Кирпонос остался один на наблюдательном пункте. Стоял, смотрел на пустое поле, думал о Сентябре. О сентябре сорок первого года, когда он, Кирпонос, командующий Юго-Западным фронтом, получил приказ из Москвы – «Отходите» – и отходил. Отходил тогда, когда отход означал не сохранение, а спасение, потому что Клейст обходил его с юга через Кременчуг, и Гудериан с севера через Конотоп, и кольцо смыкалось, и времени на промедление не оставалось ни одного дня. Отходил он по приказу из Москвы, который пришёл неделей позже, чем нужно было прийти, но всё-таки пришёл, и который позволил вывести из окружения четыреста тысяч человек, потеряв при этом двенадцать тысяч в арьергардных боях. Двенадцать тысяч – за то, чтобы четыреста тысяч уцелели. Каждый из двенадцати тысяч имел лицо, имя, семью, могилу или не имел могилы; и каждый из четырёхсот тысяч, оставшихся в живых, был обязан этому арьергарду своей жизнью, хотя большая часть оставшихся в живых об этом обязательстве не знала, потому что в живых не вспоминают, кто умер за тебя в чужой деревне, в чужом лесу, в чужой ноябрьской грязи.

Сентябрь Кирпонос помнил каждый час. И теперь, в декабре, на четвёртом месяце после того сентября, он стоял на холме у Куликовки и смотрел на пустое поле, по которому в эти минуты должна была идти атака четырёх его армий – четырёх армий, тридцать второй кавалерийской группы, всех сил Юго-Западного фронта, – и атаки не было, потому что атаковать было некого. И в этом отсутствии атаки была не радость, а что-то близкое к стыду, потому что четыреста тысяч человек, которых он три месяца готовил, накапливал, обучал и на которых строил свой реванш, в эту минуту шли пешком по пустой украинской земле, и у каждого из четырёхсот тысяч в эту минуту, может быть, происходило в душе то же, что у него: вопрос, ради чего он три месяца тренировался, и почему ему теперь не дают того, к чему он готовился. Реванш был отнят. Не русскими – Гальдером. И отнят без боя, без победы, без той неловкой, грубой, но настоящей справедливости, какая есть в выигранном бою. Отнят чисто, штабным росчерком в Берлине.

Двенадцать суток продолжалось продвижение. Двенадцать суток армии Кирпоноса шли на запад по пустой Украине, через сёла, в которых жители выходили из подвалов и стояли у дворов и смотрели на колонны молча, как смотрели в эти же дни жители Калинина на дивизию Громова и жители Смоленска на батальон Демьянова. В этих взглядах – где-то в Кобеляках, где-то в Опошне, где-то в Решетиловке – Кирпонос на ходу из машины узнавал то же самое: радость освобождения, глубоко переплетённую с недоверием, с той, заранее заготовленной осторожностью, которая выработалась за три с половиной месяца оккупации и которая не сходила за один день. Освобождение принимали, но не до конца. Потому что в каждом сельском совете, в каждой школе, в каждом колодце ещё было свежо отпечатано присутствие тех, кто ушёл, и этот отпечаток нельзя было стереть тем единственным фактом, что советская армия теперь шла на запад, а не на восток.

Полтава – второго января. Город пуст, как был пуст Калинин, и пуст так же организованно: немецкие части вышли тридцать первого декабря в течение четырёх часов, по двум дорогам – на Кременчуг и на Кобеляки, – оставив центральную площадь заминированной (восемь противопехотных мин, две растяжки, разминированы за полтора часа), мост через Ворсклу – взорванным, и здания целыми. На центральной площади стоял в снегу постамент, с которого немцы в октябре сняли табличку (раньше там было: «Слава героям Полтавы», и это был старый, ещё дореволюционный, постамент, к которому каждый режим присоединял свою табличку, и в октябре сорок первого его заменили на «Помним героев освобождения», ту, что Кирпонос увидел сейчас, тоже сорванную, но не до конца, и от обеих табличек остались следы клея на камне). Кирпонос въехал в Полтаву на штабной машине через Шведскую могилу (старый редут со времён Полтавской битвы, нынешний мемориальный комплекс, в годы оккупации пустовавший, без таблички, без венка); проехал по Подолу, поднялся на Соборную площадь, остановился у комендатуры, которая пять дней назад была немецкой и в которую сейчас входили офицеры его штаба, чтобы развернуть там новую, советскую.

В Полтаве потери его за четыре дня преследования составили двадцать три убитых, сто одиннадцать раненых. Все – на минах и при стычках с арьергардами. План предусматривал двадцать тысяч убитыми. Разница – в тысячу раз. Тысячекратная разница, не в его пользу: в его пользу было бы, если бы плана было больше, чем потерь, но не в тысячу раз; в тысячу раз – это уже не «не в его пользу», это уже что-то другое, такое, чему названия в военном языке не существует.

В Кременчуг тридцать восьмая армия вошла пятого января. В Кременчуге Клейст оставил арьергард – пехотный полк с артиллерийской батареей, – и арьергард этот в течение двух суток держал восточный подступ к мосту через Ворсклу (мост через Ворсклу, не через Днепр; через Днепр все мосты были взорваны заранее), задерживая тридцать восьмую и давая основным силам перейти Днепр и развернуться на правом берегу. Бой у моста через Ворсклу был единственным серьёзным боем за всё двенадцатидневное наступление; Кирпонос потерял в этом бою триста восемьдесят убитыми и тысячу двести ранеными, и эти триста восемьдесят были честно добытой ценой за семьдесят километров пути. Когда бой закончился – седьмого января, когда арьергард Клейста, оставив на переправе двадцать девять убитых, прорвался через лёд Ворсклы и ушёл на западный берег, – тридцать восьмая армия вошла в Кременчуг. Мост через Днепр был взорван. Узловая станция – цела. Депо – цело. Мастерские – целы.

В депо Кирпонос задержался лично. Дело было восьмого января, в три часа дня, при морозе минус восемнадцати, при ясном небе с лёгкой дымкой. Депо – длинное, гулкое сооружение тысяча девятьсот десятых годов постройки, кирпичное, с высокими сводчатыми окнами в шесть этажей высотой, с крановыми балками под потолком и с чугунными колоннами, удерживающими своды. На бетонном полу сохранились мазутные пятна от паровозов, ремонтировавшихся здесь в мирное время; пятна были чёрные, маслянистые, въевшиеся в бетон, и стереть их было нельзя ничем, кроме как разрушить сам бетон. Станки стояли ровными рядами, как солдаты на построении. Некоторые были накрыты брезентом, аккуратно, с подвязанными по углам верёвками, как накрывают вещи, которые предполагается оставить на хранение. Немцы не тронули ни один станок: ни не вынесли, ни не разбили, ни не повредили. Станки стояли так, как стояли в сентябре сорок первого, когда Кременчуг оставляли советские рабочие; немцы пришли, осмотрели, отметили в своей документации, и оставили в покое.

Кирпонос прошёл по проходу между станками, остановился у одного – токарного, тяжёлого, с массивной станиной и с шильдиком, на котором было выбито «Завод Красная Пресня, Москва, 1934». Шильдик был на русском. Немцы могли бы его сбить или перебить шифр; не сделали. Шильдик стоял на станке, как стоял с тридцать четвёртого года, и никто его не тронул.

Кирпонос подумал о Мерецкове.

Подумал он о нём не сразу, не в первой ассоциации, а через переход. Сначала он подумал о шильдике, потом о Москве, потом о том, что станки эти изготовлены в Москве, потом о том, что они проработали в Кременчуге восемь лет и были выведены из строя в сентябре, когда город сдавали, потом о том, что через месяц-полтора их пустят обратно в работу, и они будут чинить локомотивы, которые пойдут по железной дороге из Кременчуга на восток и обратно, и эта железная дорога будет соединена с другими железными дорогами, и сеть рельсов в стране, разорванная в сентябре, будет постепенно сшиваться обратно. И в этой сшивающейся сети будет звено – Кременчугский узел, и звено это будет прицеплено к Полтавскому узлу, и Полтавский – к Харьковскому, и Харьковский – к Курскому, и Курский – к Белгородскому, и так далее, и через тысячу с лишним вёрст эта же сеть рельсов выходит к Малой Вишере и оттуда к Мге, где сейчас, в эти дни, железнодорожный батальон номер семнадцать вбивает первые костыли в новые шпалы. Та же сеть. Те же рельсы. Та же кувалда, которая стучит на разных её концах, разными руками. Связь.

Он стоял у токарного станка московской постройки, в Кременчугском депо, восьмого января сорок второго года, и думал об этой связи. И думал о том, что война, которая обычно представляется в виде боёв, потерь, наступлений и отступлений, в каком-то более глубоком смысле есть война рельсов, и что побеждает в этой войне тот, кто свои рельсы держит, ремонтирует, кладёт новые там, где старые порваны, и водит по ним свои поезда. Немцы свои рельсы за пять месяцев восстановили; от Бреста до Кременчуга шла немецкая колея. Сейчас они эту колею частично подрывают при отходе, и придётся её перекладывать. Перекладывать будут восстановительные железнодорожные батальоны – те же, которые сейчас работают на Мге и которые будут продвигаться следом за войсками вдоль линии фронта.

– Тупиков.

Тупиков подошёл.

– Слушаю, Михаил Петрович.

– Вызовите сюда железнодорожную бригаду. Без промедления. Депо – должно работать.

– Распоряжусь, Михаил Петрович.

Кирпонос ещё раз обвёл взглядом ряды станков. Двести двенадцать единиц по предварительному учёту. Все целые. Подумал, что в эту самую минуту, в десятках или в сотнях километров отсюда, в Шклове или в Могилёве или ещё дальше на западе, какой-нибудь немецкий генерал или офицер может в эту самую секунду думать о том же – о том, что Кременчугское депо они оставили нетронутым по приказу Гальдера, потому что Гальдер знал: каждое разрушение, каждое сожжённое имущество, каждый испорченный станок – это будущая дополнительная задача для собственных войск при возможном повторном захвате этой территории, и поэтому имущество разрушать только то, что критически нужно военной операции, а гражданское – оставлять. Это был штабной расчёт. И этот штабной расчёт сегодня превратился в то, что Кирпонос видел: целое депо, готовое к работе через неделю.

Враг расчётливый. Враг профессиональный. И от расчётливого, профессионального врага оставались на завоёванной территории не разрушенные шильдики, и не сожжённые станки, и не уничтоженные архивы, а вот это: депо в строю, готовое к работе. Странная честь. Которую Кирпонос про себя отметил, и о которой он никогда никому в своей жизни не сказал бы вслух, потому что в декабре сорок первого года такие вещи произносить вслух было нельзя.

Он вышел из депо. Сел в машину. Поехал к набережной Днепра.

Одиннадцатого января сорок второго года, в четверть третьего пополудни, при ясной морозной погоде и при солнце, которое в южных широтах в это время уже поднималось над горизонтом по-зимнему высоко, командующий Юго-Западным фронтом генерал-полковник Кирпонос стоял на восточном берегу Днепра, в трёх километрах южнее Кременчуга, и смотрел на тот берег. Берег этот находился в шестистах метрах через лёд. На том берегу проступали светло-серые полосы свежевырытых траншей, и в траншеях, по донесениям разведки, занимали оборону передовые части Клейста: сорок четвёртый армейский корпус, две пехотные дивизии, артиллерия. Между Кирпоносом и этими траншеями – лёд, прочный, январский, выдерживающий танк. По арифметике – форсировать можно. Танки прошли бы, пехота прошла бы, артиллерия в двух эшелонах прошла бы. Потери – с минимальные, так как немцы только окопались, и оборона ещё не полная, и боковые охватные манёвры возможны.

Но приказ из Москвы, полученный сегодня утром, в восемь часов: «Днепр не форсировать. Закрепиться на восточном берегу. Выходить на оборонительный рубеж. Готовить весеннее наступление.»

Не форсировать. Закрепиться. Готовить.

Кирпонос знал, почему. Понимал не только то, что на западном берегу за оборонительным рубежом начинается украинская территория, освобождать которую штурмом по январскому льду – слишком большой риск; но и то, что в Берлине сидит Бек, и что Бек, может быть, в этом месяце или в феврале предложит мир, и что форсирование Днепра в эти дни могло бы быть превращено в политический аргумент со стороны Германии: «Русские идут до конца, переговоры невозможны». И что Сталин, чьи решения за последние полгода ни разу не оказались ошибочными, этой возможности предпочитает избежать. Поэтому стоп на Днепре. Поэтому подготовка к весне.

За Днепром – Киев. Триста километров к северо-западу. Не видно. Но он, Кирпонос, знал, что Киев там – за горизонтом, за льдом, за траншеями Клейста. Город, который он, командующий тогда ещё Юго-Западным фронтом, оставил двадцатого сентября сорок первого года, по приказу из Москвы. Армию спас. Город потерял. И с тех пор – три с половиной месяца – Киев был у него под кожей, как заноза, которую не вытащить и от которой ноет беспрерывно; и сегодня, одиннадцатого января, стоя на восточном берегу Днепра в трёхстах километрах юго-восточнее Киева, он чувствовал эту занозу с той же остротой, как чувствовал её в сентябре, в день отдачи города. И мог бы перейти лёд, мог бы пройти эти триста километров за десять-пятнадцать суток, мог бы войти в Киев. Но приказ.

Полмиллиона солдат стояло за его спиной – четыре армии, кавалерийский корпус, артиллерия, танки. Полмиллиона живых людей, которые в другой истории, при Гитлере, лежали бы в земле под Уманью и под Киевом, потому что при Гитлере немцы не отступили бы из-под Полтавы, не оставили бы Кременчуг, не отвели бы 17-ю армию за Днепр, и его, Кирпоноса, четыре армии шли бы в августовскую и сентябрьскую землю одна за другой, в тех самых лобовых атаках, которые он в сентябре сорок первого предотвратил приказом на отход. Полмиллиона живых. Стоят на Днепре. И Киев – в двухстах километрах. И не идут.

Не сейчас. Весной. Может быть.

– Тупиков.

– Слушаю, Михаил Петрович.

– Укрепляемся по всему берегу. Наблюдательные посты с интервалом в полтора километра, артиллерийские позиции – на удалении в три километра от уреза воды, минные поля по льду в местах вероятного выхода противника. Зимнюю оборону завершить к двадцатому января.

– Понял.

– И ещё. Тупиков. Если немцы вылазки будут делать – отбивать, не преследовать. Не лезть на тот берег. Никаких переправ.

– Понял, Михаил Петрович.

Кирпонос постоял ещё минуту. Снег был сухой, лёгкий, искристый. На том берегу – серые траншеи. Между ними – ровная белая полоса замёрзшей реки, пятисотметровая, тысячелетняя; Днепр стоял на этом месте до Богдана, до Мазепы, до Петра, до Хмельницкого, до сегодняшнего дня, и он, Кирпонос, в эту минуту был лишь одним из бесчисленных людей в военной форме, стоявших на восточном берегу и смотревших на западный, желая и не имея возможности пройти. И он вернулся к машине, сел, и его шофёр развёз его обратно в штаб в Кременчуге, и больше в этот день он к Днепру не возвращался.

В то же утро одиннадцатого января, в восьмидесяти километрах юго-западнее, на западном берегу Днепра, у переправы в районе села Нагорное, стоял у понтонного моста гауптман Иоахим Ланге, тридцати двух лет, командир второго батальона сто восемьдесят шестого пехотного полка двадцать девятой пехотной дивизии, и смотрел, как его батальон проходит по понтонам на западный берег, в восьмой час подряд, потому что переправа началась в три часа ночи, и за ночь и утро двадцать девятой дивизии нужно было пропустить через единственный наведённый сапёрами понтон четыре батальона, и батальон Ланге шёл четвёртым, последним. Колонна шла плотно, по двое, в дистанции трёх метров между парами; солдаты были в шинелях, в шерстяных подшлемниках под касками (приказ о ношении шерстяных подшлемников вышел двадцатого ноября, и подшлемники, тёплые, мягкие, серого цвета, сшитые в Берлине из конской шерсти, были отправлены в действующую армию, и к Рождеству каждый солдат на восточном фронте имел такой подшлемник, и мерзнуть стало менее болезненно, хотя всё равно мерзли), с ватниками поверх шинелей у тех, кому ватники достались (ватники достались не всем; только тем, кто умудрился добыть их у пленных или в брошенных русских блиндажах). На лицах – обветренная серость, неподвижность, какую обретают лица людей, идущих третьи сутки без сна и со скудным горячим питанием.

Ланге шёл последним. Командир батальона на марше идёт обычно в голове, но командир батальона на отходе идёт замыкающим, потому что замыкающий – это тот, кто гарантирует, что никто не отстал, и никто не остался за рекой. Ланге был замыкающим уже третий день: с того момента, как они оторвались от русской кавалерии под селом Запсёлье, он шёл последним в колонне, и каждый раз, когда колонна проходила мост или переправу, последним сходил с моста именно Ланге, и за его спиной мост или переправу взрывали сапёры. Сегодня был девятый по счёту мост. Девять мостов за три дня – через Псёл, через Ворсклу, через Сулу, через Хорол, через четыре маленькие безымянные речки и теперь через Днепр. Девять. Целая нумерация.

– Гауптман.

Это был лейтенант Краузе, тридцати лет, командир третьей роты, тихий дрезденский интеллигент в очках, которые в декабре приходилось протирать каждые десять минут, потому что они мгновенно покрывались ледяным налётом. Краузе подошёл к Ланге, когда последняя рота уже была почти на западном берегу. Краузе шёл в третьей роте, не последним; он подошёл к Ланге для краткого доклада.

– Гауптман. Третья – на западном. Потерь нет.

– Хорошо, Краузе. Идите вперёд, занимайте указанные позиции.

Краузе козырнул, ушёл. Ланге остался с одним сапёром у понтона. Сапёр – обер-фельдфебель Цайсс, пятидесяти двух лет, один из самых старых в дивизии и один из самых надёжных, бывший в мировую сапёром при штурме Бухареста в шестнадцатом году, – стоял у подрывной машинки и ждал. Ланге смотрел на восточный берег. Там, в трёхстах метрах через лёд (на самом деле понтон был положен прямо на лёд, потому что лёд в этом месте Днепра был достаточно толст, чтобы держать понтонные секции, но недостаточно толст, чтобы по нему идти танкам, и потому понтоны нужны были как прокладка для распределения нагрузки, а не как мост в собственном смысле), лежал восточный берег, на котором ещё сорок минут назад стояли последние солдаты его батальона, ожидающие переправы. Сейчас восточный берег был пуст. Снег. Голая полоса земли. Чёрные пятна от костров, разведённых батальоном за ночь. И всё.

– Гауптман, – сказал Цайсс. – Готов. Двадцать секунд, и убираю.

– Подождите, Цайсс. Минуту.

Цайсс стоял, не возражая. Цайсс не возражал командирам никогда; он работал согласно инструкциям и согласно отдельным распоряжениям. Если командир батальона требовал минуту – минута была в его распоряжении.

Ланге смотрел на восточный берег. Он простоял так почти всю минуту. Потом повернулся и сделал шаг по направлению к западному берегу, на свою сторону Днепра. Ступил. И спросил, не оглядываясь:

– Цайсс.

– Слушаю, гауптман.

– Сколько мостов вы взорвали за этот декабрь?

– За декабрь – двадцать три, гауптман. С пятнадцатого числа. С приказа.

– А я насчитал девять.

– Это вы – с моими девятью. У меня был один большой счёт со всеми мостами полка. Сегодняшний – двадцать третий мой.

Ланге кивнул. Двадцать три у Цайсса, девять у него, Ланге; но мост сегодняшний был всё-таки девятым ланговым, то есть девятым в их батальонном счёте. И этот девятый – особый: не маленький деревенский мостик через ручей, а понтонный через Днепр, главную реку Украины. Это был мост, через который четыре месяца назад их армия перешла в атаку на восток, и который сегодня они по собственным следам взрывают, чтобы не пустить за собой русских.

– Цайсс.

– Слушаю, гауптман.

– Взрывайте.

Цайсс повернул рукоятку. Через одну секунду, спустя короткую паузу, в которой по проводу шёл импульс к зарядам, заложенным под центральные понтонные секции, грохнул взрыв. Глухой, не раскатистый, потому что взрыв был под понтонами, а понтоны были на льду, и звук гасился и водой подо льдом, и самим льдом, и снежным воздухом. Понтонные секции в центре подскочили на полтора метра, обрушились обратно, лёд под ними треснул, и по этому льду, расходясь чёрными лучами, пошли расколы. Через двадцать секунд центральная часть понтона ушла под воду, и за ней потянулись соседние секции, и за ними – крайние. Через минуту от понтона осталось две части: одна, пять секций, прибитая к восточному берегу, и другая, четыре секции, прибитая к западному. Между ними – широкий разлом во льду, двадцать-двадцать пять метров шириной, в котором тёмная вода Днепра выходила на поверхность и парила в декабрьский воздух, потому что вода в реке была теплее воздуха.

Ланге стоял и смотрел. Лёд под его ногами казался устойчивым; он постоял на нём пять секунд после взрыва, потом сделал шаг вперёд, к сваям, видневшимся на западном берегу, и пошёл к берегу, и сапёр Цайсс пошёл за ним. Через две минуты они были на западной стороне.

Ланге обернулся. Восточный берег лежал по ту сторону теперь уже изрезанного, с тёмной водяной полосой посередине, льда. На восточном берегу – пусто. Никого. Все его люди здесь. Колонна – на западе, в полукилометре, поднимается на дорогу, которая ведёт в тыл, к деревне Знаменка, в которой развёрнут штаб полка и где их ждёт горячий суп, нары, ночь, может быть – отдых на сутки, до следующего марша. Сутки покоя, в которые он сможет прислониться к стене блиндажа, закрыть глаза, и не думать о следующем мосте, потому что мост будет потом, не сейчас.

Девятый мост. И за ним – десятый, одиннадцатый, до Берлина. До Берлина – две тысячи километров, через всю Украину, всю Польшу, всю Германию. Если идти и взрывать каждый мост, то получится несколько сотен. Но Ланге надеялся, что в какой-то момент эта череда мостов прекратится – потому что Бек предложит мир, или потому что война как-то иначе закончится, или потому что они дойдут до того места, где можно будет, наконец, остановиться и больше ничего не взрывать.

Он повернулся спиной к Днепру и пошёл к деревне Знаменке, к колонне, к супу.

Цайсс пошёл рядом. Молча. Шаги – по мёрзлой земле, ровные, в ногу. Они шли в ногу, потому что в немецкой армии ходили в ногу даже последние два человека, шедшие в полукилометре позади основной колонны; и в этом совпадении ритма, без слов, без приказа, было что-то от той дисциплины, которая держала немецкую армию в течение пяти месяцев на восточном фронте и которая, видимо, должна была держать её ещё какое-то неопределённое время – может, три месяца, может, год, может, четыре. Дисциплина ходила в ногу со страхом, с надеждой, с усталостью, с холодом. Все эти вещи шли с человеком одновременно, и у каждого они были свои, и у Ланге сейчас они были такие: усталость, ощущение временного облегчения от того, что ещё один кусок России остался за спиной; и далёкая, ещё не оформленная мысль, о которой он не хотел думать вслух – о доме, о Бранденбурге, о матери, о белой каменной церкви, в которой его крестили, и о том, что у этой церкви, по тогда несбывшемуся плану его юношеских лет, он надеялся пройти на свою свадьбу в венчальном костюме. Не прошёл. Война началась раньше. Может быть, после. Если будет «после». Если.

Он шёл по дороге к Знаменке. Снег скрипел. Где-то на восточном берегу остатки понтонов уходили под воду. Где-то ещё восточнее – на расстоянии, которое он не мог себе точно представить, – стоял у замёрзшего Днепра советский генерал Кирпонос и смотрел в его, Ланге, сторону. Они не видели друг друга и никогда не увидят. Но в это утро одиннадцатого января, на двух берегах одной реки, делали один и тот же жест: смотрели через лёд, через войну, через неизвестное будущее, на ту сторону, на которую пройти было нельзя.

И это, по существу, и была вся декабрьская кампания: два полководца, стоящих на двух берегах одной реки, смотрят друг на друга через лёд и не идут. И за каждым из них – полмиллиона солдат, и на льду между ними – никого. И в этой пустоте между двумя берегами, в этом промежутке, в котором никого нет, и есть тот самый итог зимы сорок первого года, которому в другой истории не было бы аналога, и который в этой истории пришлось писать без аналога, на пустом листе, без помощи учебника.

Девятый мост. Он догорал на льду; обломки понтона тонули. Цайсс шёл рядом. Ланге шёл к Знаменке. Кирпонос ехал к Кременчугу. И снег падал над всем этим – над западным берегом, над восточным, над льдом, над Днепром, над двумя армиями, каждая из которых стояла теперь в зимнем постое, в ожидании весны.

До весны было два месяца с половиной.

Следующая книга /work/587065


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю