412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Смирнов » Немыслимое (СИ) » Текст книги (страница 11)
Немыслимое (СИ)
  • Текст добавлен: 27 мая 2026, 13:30

Текст книги "Немыслимое (СИ)"


Автор книги: Роман Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)

Остер остановился. Впервые за весь разговор.

– Вы уверены?

– Я начальник гестапо, полковник. Я всегда уверен.

Пауза. Ветер нёс снежную крупу по дорожке, и больше ничего не было слышно.

– Фюрер сказал «отложим» на совещании, – продолжил Мюллер. – Через два часа позвонил Риббентропу и подтвердил: тринадцатого. Перехват у меня. До тринадцатого – два дня.

– Что вы предлагаете? – спросил Остер.

– Ничего. Я – начальник тайной полиции, и моя работа – ловить заговорщиков. Но если заговор, о котором я знаю, будет осуществлён до тринадцатого – я его не замечу. Мои люди получат выходной. Доносы лягут в папку. Сейф будет заперт.

Он достал из внутреннего кармана конверт. Обычный, белый, без надписи.

– Расписание охраны Вольфшанце на двенадцатое. Маршрут рейхсфюрера на эту неделю. Адрес и расположение охраны Каринхалле.

Остер взял конверт. Убрал во внутренний карман.

– Зачем вам это, Мюллер?

– Я полицейский, полковник. Я служу государству. Какому, мне безразлично, лишь бы оно стояло. Это падает. Я с падающим не падаю.

Повернулся и пошёл обратно. Спина прямая, шаг ровный, портфель в руке.

Остер стоял на дорожке. Конверт во внутреннем кармане. Три года он ждал момента, и момент принёс тот, от кого он ждал ареста. Гестапо. Конверт. Тринадцатого.

До тринадцатого – два дня.

Остер вернулся в здание. Нашёл комнату с телефоном – закрытую, для старших офицеров. Закрыл дверь. Набрал берлинский номер. Свой собственный кабинет на Тирпицуфер, где сидел дежурный.

– Лейтенант. Передайте генералу Беку: охотничий сезон открывается. Двенадцатого.

Глава 19
Заговор

На следующий вечер Остер положил трубку и посмотрел на часы. Девятнадцать часов двенадцать минут. До тринадцатого тридцать шесть часов. До двенадцатого семнадцать.

Семнадцать часов. Три года они говорили, планировали, спорили, писали письма про охотничий сезон и пили коньяк на квартире Бека, и каждый раз расходились, не решившись, потому что всегда находилась причина подождать: Чехословакия сдалась, Франция пала, Москва вот-вот падёт. Причины кончились. Осталось семнадцать часов.

Остер встал из-за стола. Кабинет в здании абвера на Тирпицуфер, маленький, заваленный папками, с портретом фюрера на стене, который Остер повесил лицом к стене в первый рабочий день и потом развернул обратно, потому что уборщица донесла бы. Портрет смотрел на него, и Остер посмотрел в ответ, спокойно, как смотрят на человека, с которым скоро всё кончится.

Первый звонок Беку.

Набрал домашний номер. Бек жил в Лихтерфельде, в доме, который был слишком большим для одного человека и слишком тихим для человека, привыкшего к штабам. Бек ответил на втором гудке, не спал, ждал.

– Людвиг, – сказал Остер. – Мюллер был в Вольфшанце. Охотничий сезон – двенадцатого.

Пауза. Остер слышал, как Бек дышит, ровно, размеренно, как дышит человек, который тридцать лет принимал решения и научился не торопиться с вдохом.

– Двенадцатого, – повторил Бек. Не переспросил, а повторил, укладывая слово в голове, примеряя к нему всё, что за ним стояло: Тресков, Ольбрихт, «Валькирия», радиообращение, которое он написал в августе и с тех пор правил четырнадцать раз. – Почему именно двенадцатого?

– Тринадцатого нота Америке. Мюллер дал перехват. Подтверждено.

– «Отложим»?

– Ложь. Фюрер подтвердил Риббентропу через два часа после совещания.

Вторая пауза. Длиннее первой.

– Ганс, – сказал Бек. Голос изменился, не стал громче, стал плотнее, как становится плотнее воздух перед грозой. – Вы уверены? Не в перехвате – в людях. Тресков готов?

– Тресков готов три года.

– Ольбрихт?

– Позвоню через десять минут.

– Вицлебен?

– Через час. Шифрованной связью.

– Мюллер?

Остер помолчал. Он не рассказал Беку про Мюллера, не по телефону, даже по защищённой абверовской линии. Мюллер был козырь, который показывают в последний момент.

– Мюллер – отдельный разговор. Не по телефону. Скажу одно: гестапо нам не помешает.

– Гестапо не помешает? – В голосе Бека впервые за три года послышалось удивление. Настоящее, неконтролируемое, как вздрог.

– Людвиг. Двенадцатого. Я позвоню через три часа с деталями. Радиообращение готово?

– Пятнадцатая редакция. Текст при мне.

– Хорошо.

Положил трубку. Посмотрел на часы: девятнадцать двадцать один. Девять минут на разговор, который решил судьбу Германии. Или не решил, это покажут следующие семнадцать часов.

Второй звонок Ольбрихту.

Фридрих Ольбрихт, генерал, начальник общевойскового управления, сидел в штабе армии резерва на Бендлерштрассе и, по словам адъютанта, работал. Ольбрихт всегда работал, методичный, тихий, из тех людей, которые делают революцию так, как заполняют ведомость: по пунктам, без пропусков, с подписью и печатью.

– Фридрих, – сказал Остер. – «Валькирия». Завтра.

Ольбрихт не ответил сразу. Остер слышал, как на том конце шуршит бумага: Ольбрихт, вероятно, доставал папку, ту самую, в которой лежал план использования армии резерва для захвата Берлина. Ольбрихт начал его ещё в сороковом, после Франции, когда стало ясно, что победы рано или поздно кончатся, а Гитлер не остановится. План, оформленный как учебные учения по подавлению «внутренних беспорядков». Каждый пункт настоящий, каждая часть существующая, каждый маршрут разведанный. Разница между учениями и переворотом – одно слово в приказе.

– Какие части в наличии? – спросил Остер.

– Берлинский гарнизон: караульный батальон, два пехотных батальона запасной бригады, рота комендатуры. Первый эшелон, четыре часа на развёртывание. Объекты: рейхсканцелярия, министерство пропаганды, радиостанция на Мазуреналлее, телеграф, телефонный узел на Винтерфельдтплац. Штаб-квартира СС на Принц-Альбрехтштрассе – отдельная задача, нужен усиленный батальон.

– СС, – сказал Остер. – Сколько эсэсовцев в Берлине?

– Лейбштандарт на фронте, под Ростовом. Штабная охрана РСХА до роты. Личная охрана Гиммлера – взвод, но Гиммлер не в Берлине, он в Житомире. Гейдрих в Праге. В Берлине Мюллер. Гестапо – полиция, не войска. Вооружение: пистолеты, на уровне подразделения.

– Мюллер нам не помешает, – сказал Остер. Второй раз за вечер произнёс эту фразу, и второй раз она прозвучала так, что собеседник замолчал.

– Это… надёжная информация?

– Надёжнее не бывает.

Ольбрихт помолчал. Потом голосом, в котором не было ни колебания, ни вопроса, а была только методичность человека, который наконец получил дату для плана, лежавшего в ящике полтора года:

– Время?

– Сигнал после полудня двенадцатого. По получении подтверждения из Вольфшанце. Кодовое слово – «Валькирия».

– Понял. Части будут готовы к четырнадцати ноль-ноль. Штаб на Бендлерштрассе. Связь через коммутатор армии резерва.

– Фридрих. Одно. Принц-Альбрехтштрассе – первый объект. Не второй, не третий. Первый. Если СД успеет поднять тревогу, всё рухнет.

– Первый, – подтвердил Ольбрихт. Так, как подтверждают пункт в ведомости: галочкой, без эмоций.

Третий звонок Трескову.

Полевая связь, через три коммутатора, с помехами и треском. Штаб группы армий «Центр» где-то под Смоленском, в блиндаже, который Остер никогда не видел и, может быть, никогда не увидит.

Тресков ответил сразу. Голос тот, который Остер помнил по берлинским квартирам, по вечерам, когда они пили коньяк и говорили о том, что нельзя говорить вслух: ровный, твёрдый, с той особой ясностью, которая бывает у людей, давно принявших решение и ждущих только сигнала.

– Хеннинг, – сказал Остер. – Завтра.

Тишина, секунда. Потом:

– Наконец.

Одно слово. Без вопросов, без уточнений, без колебаний. «Наконец» – как выдох человека, который задержал дыхание на три года.

– Фюрер проводит совещание в Вольфшанце завтра в одиннадцать. Обстановка на фронтах. Ты вызван?

– Нет. Но Клюге вызван, и я в его свите. Как начальник оперативного отдела имею основания присутствовать. Фабиан?

– Фабиан с тобой?

– Рядом. Спит. Разбудить?

– Нет. Пусть спит. Выспавшийся стреляет точнее.

Остер произнёс это и поймал себя на мысли: я только что сказал человеку, чтобы его адъютант выспался перед убийством. Как будто речь о стрельбище, о мишени, о жестяном силуэте, а не о человеке из плоти и крови, у которого, что бы о нём ни думать, есть лицо, руки, голос, и через шестнадцать часов этот голос замолчит, потому что Фабиан фон Шлабрендорф нажмёт на спуск.

Остер отогнал мысль. Не время. Сейчас механика.

– Хеннинг. Детали. – Он достал конверт Мюллера, вскрытый десять минут назад. Лист машинописный, без подписи, без грифа. Полицейская точность: цифры, время, фамилии. – Охрана Вольфшанце: внешний периметр, рота RSD, пятьдесят человек. Внутренний двадцать, из них на совещании четверо, у двери. Личная охрана фюрера: два эсэсовца, внутри зала, у стены. Вооружение – пистолеты. Проверка оружия на входе есть, но офицерам разрешён личный пистолет.

– Мой «вальтер» при мне, – сказал Тресков. – Фабиан тоже.

– Зал совещаний: стол в центре, карта на столе. Фюрер стоит у карты, обычно у северного края, спиной к окнам. Двери две: главная и служебная, через кухню. Служебная не охраняется.

– Служебная, – повторил Тресков. – После. Выход.

– Да. После через кухню, по коридору, к парковке. Машина будет ждать, Шлабрендорф за рулём. От парковки до аэродрома четыре километра. Самолёт связной «Шторьх», пилот предупреждён, маршрут Берлин-Темпельхоф. Лётное время три часа.

– Если не взлетим?

– Тогда телефон. Кодовое слово «Валькирия». Ольбрихт начнёт по телефонному подтверждению, не ожидая личного прибытия.

– Понял.

– Хеннинг. – Остер сжал трубку. Бакелит скрипнул. – Если что-то пойдёт не так…

– Ничего не пойдёт не так, – сказал Тресков. Голос тот же, ровный, ясный. Голос человека, который знает, что может умереть через шестнадцать часов, и принял это так же, как принял решение три года назад: один раз, окончательно. – Я думал об этом каждый день. Каждый день, Ганс, с того дня, когда увидел, что этот человек ведёт армию в катастрофу. Каждый день, когда подписывал приказы, которые не имели военного смысла, только потому, что их приказал человек, не понимающий карту. Если завтра я промахнусь, Фабиан не промахнётся. Если Фабиан промахнётся, я не промахнусь. Мы не промахнёмся.

Остер молчал. В трубке треск помех, далёкий фронт, далёкая война. Тресков там, на фронте, в блиндаже, рядом со спящим Шлабрендорфом. А здесь Берлин, Тирпицуфер, портрет на стене, семнадцать часов.

– Спокойной ночи, Хеннинг.

– Спокойной ночи, Ганс. До завтра.

Четвёртый звонок Вицлебену.

Шифрованная связь, через абверовский узел во Франции. Вицлебен в Париже, в штабе Западного командования, далеко от Берлина. Его роль не в первые часы, а в первые дни: части из Франции, переброска, обеспечение новой власти военной силой, с которой не поспорит ни СС, ни полиция.

Разговор короткий. Вицлебен ждал, как ждали все: три года.

– Эрвин. Двенадцатого. Подтверждение «Валькирия» по армейской связи. Как получите, начинайте переброску: два полка из Парижского гарнизона, маршрут Кёльн – Берлин. Расчётное время прибытия двое суток.

– Авиация? – спросил Вицлебен.

– Не нужна. Берлин будет под контролем до прибытия ваших частей. Вы второй эшелон, закрепление.

– Понял. И – Ганс. Бек готовит обращение?

– Готово. Пятнадцатая редакция.

– Боже. Пятнадцатая. Людвиг, наверное, каждое слово перебрал десять раз.

– Четырнадцать.

– Передайте ему: пусть не меняет ни слова. Уже хватит. Пора говорить.

Остер повесил трубку.

Половина десятого вечера. Два с половиной часа, четыре звонка. Четыре человека подтвердили. Бек – голова. Ольбрихт – Берлин. Тресков – выстрел. Вицлебен – Запад. И пятый, Мюллер, который не подтверждал, потому что не был заговорщиком, а был тишиной, в которой заговор мог существовать.

Остер открыл сейф. Достал папку, не мюллеровскую, свою. В ней списки. Люди, которых нужно предупредить, но которым нельзя звонить, потому что каждый звонок след, а след верёвка. Записки от руки, без подписи, доставить курьером, утром. Семь записок: командирам частей берлинского гарнизона, которые знали о «Валькирии» и ждали. Командиру караульного батальона, он в заговоре с сорокового. Начальнику полиции Берлина не надо, Мюллер решит.

Мюллер решит. Остер написал эту фразу мысленно и поймал себя на том, что она звучит как молитва. Мюллер – человек без убеждений, без совести, без идеалов. Полицейский, для которого государство – механизм, а не идея. Довериться такому всё равно что довериться змее, ползущей в нужную сторону: пока направление совпадает, можно идти рядом. Когда перестанет совпадать, укусит.

Но сегодня совпадает. Сегодня Мюллер на их стороне, потому что семьдесят пять миллионов тонн стали – аргумент, который понимает даже змея.

Остер написал последнюю записку Беку. Не шифром, открытым текстом, потому что курьер доставит лично, в руки, и в записке было то, чего он не сказал по телефону.

'Людвиг. Мюллер с нами. Не по убеждению, по расчёту. Он обеспечит тишину гестапо и арест рейхсфюрера. Его условие: остаётся на посту после смены власти. Рекомендую принять. Аппарат полиции нужен, а Мюллер – аппарат.

Тресков и Шлабрендорф в Вольфшанце завтра к одиннадцати. Совещание в одиннадцать тридцать. Охрана по приложению (конверт Мюллера, копия прилагается). Выход через служебную дверь, кухня, парковка, аэродром. Ольбрихт начинает по сигналу «Валькирия», по телефону или лично.

Ваше обращение к нации в четырнадцать ноль-ноль, с радиостанции на Мазуреналлее. К этому времени станция должна быть под контролем Ольбрихта.

p.s. Не правьте обращение. Пятнадцати редакций достаточно.'

Запечатал конверт. Вызвал курьера, лейтенанта абвера, надёжного, из тех, кто не задаёт вопросов. Передал конверт и записки для гарнизона. Лейтенант козырнул и вышел.

Остер остался один. Кабинет, лампа, портрет. Тирпицуфер за окном, тёмный, декабрьский, с редкими огнями на том берегу канала. Берлин жил обычной жизнью, и люди ходили по улицам, и трамваи звенели, и где-то работал кинотеатр, и где-то играли в карты, и никто не знал, что через четырнадцать часов мир изменится.

Или не изменится. Остер позволил себе подумать об этом, на секунду, не дольше. Если Тресков промахнётся. Если Шлабрендорф промахнётся. Если охрана окажется быстрее. Если Мюллер обманет, и папка из сейфа ляжет на стол Гиммлера, и через два часа за ним придут люди в чёрных шинелях, и допросная на Принц-Альбрехтштрассе, и подвал, и верёвка. Верёвка не пуля, не яд, не благородная смерть. Верёвка медленная, позорная, на крюке для мяса.

Остер допил кофе. Холодный, горький, эрзац. Встал. Убрал папки в сейф, закрыл на ключ, ключ в карман. Выключил лампу.

Портрет на стене стал тёмным пятном. Лицо, которое завтра перестанет быть лицом власти. Или не перестанет, и тогда крюк для мяса.

Остер надел шинель, выключил свет, вышел. Запер кабинет. Прошёл по коридору, пустому, ночному, с дежурным офицером, который козырнул и не поднял глаз от газеты.

На улице холод, мокрый снег, декабрь. Тирпицуфер был пуст. Мост через канал, фонари, отражения в чёрной воде. Берлин спал, не зная, что просыпается в последний день старого мира.

Четырнадцать часов.

Остер пошёл домой. Утром, рано, до рассвета, он приедет на Тирпицуфер и будет ждать. Ждать, пока в Вольфшанце, в семистах километрах отсюда, человек, которого он знал двадцать лет, войдёт в зал совещаний, встанет за спиной другого человека и достанет пистолет.

Мокрый снег ложился на плечи шинели и не таял: было достаточно холодно, чтобы снежинки оставались снежинками. Остер шёл по мосту, и шаги его были ровными, и дыхание ровным, и руки не дрожали, потому что три года ожидания – это три года, за которые руки привыкают не дрожать. Завтра. Всё завтра.

Глава 20
Выстрел

Утром Тресков побрился дважды. Первый раз как обычно, быстро, с холодной водой, в зеркале, которое стояло на подоконнике гостевого барака Вольфшанце. Второй раз потому, что заметил полоску щетины под левым ухом и не мог оставить её. Не из тщеславия, из суеверия, которого у него никогда не было и которое появилось этим утром, как появляется озноб перед лихорадкой: если небрит – не получится. Глупость. Он знал, что глупость. Побрился.

Шлабрендорф спал до шести. Тресков не будил: пусть спит, выспавшийся стреляет точнее, он сам вчера сказал Остеру, и это была не шутка, а правда, которую знает каждый офицер. Рука, которая не спала, дрожит. Рука Шлабрендорфа не должна дрожать.

В шесть Шлабрендорф открыл глаза. Посмотрел на Трескова. Не спросил, понял. Встал, оделся, побрился. Молча. Между ними в это утро не было слов, потому что все слова были сказаны ночью, и ночью они решили: Шлабрендорф стреляет, Тресков прикрывает. Не наоборот, хотя Тресков стрелял лучше, потому что Тресков старше по званию и стоит ближе к карте, и после выстрела он должен будет перехватить управление: приказ охране не вмешиваться, связь с Берлином, кодовое слово. Шлабрендорф исполнитель. Тресков – командир. Как на фронте.

Завтрак. Офицерская столовая, длинные столы, кофе, хлеб. Клюге, командующий группой армий «Центр», сидел во главе стола и ел молча, как ел всегда: аккуратно, без аппетита, с лицом человека, которому еда не доставляет удовольствия, а является топливом. Клюге не знал. Тресков решил не говорить ему, не из недоверия, а из милосердия. Клюге был из тех, кто колебался всю жизнь: сочувствовал заговору, но не присоединялся, одобрял, но не действовал, и если бы узнал за два часа до выстрела, мог одобрить, а мог и побежать к телефону. Лучше не знает. После примет.

Тресков сидел через три стула от Клюге и пил кофе. Эрзац, горький, с привкусом жжёного ячменя. Руки на столе, на виду, и руки не дрожали. Он проверял каждые тридцать секунд: посмотреть на пальцы, сжать, разжать. Не дрожат. Хорошо.

«Вальтер» PP, калибр 7,65, лежал в кобуре на поясе. Штатное оружие офицера, ничего необычного. У Шлабрендорфа такой же, в кобуре. Оба пистолета заряжены, патрон в патроннике, предохранитель снять одним движением, большим пальцем правой руки.

В девять тридцать проверка документов на входе в зону совещаний. Два эсэсовца из RSD, чёрные мундиры, лица без выражения. Документы Трескова в порядке: начальник оперативного отдела штаба ГА «Центр», вызван на совещание по обстановке. Шлабрендорф адъютант, сопровождает. Пистолеты: офицерам разрешён личный пистолет в здании ставки. Эсэсовец посмотрел на кобуру Трескова, потом на кобуру Шлабрендорфа. Кивнул. Пропустил.

Мюллер сделал своё дело. Или не сделал, и эсэсовец просто выполнял обычную процедуру. Тресков не мог знать наверняка и не пытался. Пропустили. Этого достаточно.

Коридор. Бетонный, с лампами дневного света. Двери пронумерованные, с табличками. Зал совещаний за дверью номер четыре, дубовой, тяжёлой, с латунной ручкой, отполированной тысячей рук. За дверью была комната, где принимались решения, от которых зависели миллионы жизней. За дверью был стол с картой, и стулья, и лампа, и графин с водой, и человек, который через полтора часа будет мёртв.

Если всё пойдёт правильно.

Тресков вошёл в зал. Стол большой, прямоугольный, карта расстелена. Стулья вдоль стен, для офицеров, которые не докладывают, а слушают. Окна задёрнуты шторами, светомаскировка. Лампа потолочная, яркая, и от неё лица казались плоскими, как на фотографиях.

Люди входили по одному. Кейтель первым, занял место справа от карты. Йодль напротив, с папкой. Гальдер у торца стола, с очками на носу и папкой, которую Тресков уже знал: утренняя сводка. Браухич рядом с Гальдером, серый, молчаливый. Клюге слева от карты, между Кейтелем и окном. Ещё четверо: офицеры связи, адъютанты, стенографист.

Шлабрендорф встал у стены, справа от двери. Адъютант, его место у стены. Руки за спиной. Кобура на правом бедре. От стены до северного края стола, где стоит фюрер, четыре метра.

Четыре метра. На стрельбище Шлабрендорф клал все восемь в круг с пятнадцати. С четырёх – в яблочко. Если рука не дрожит.

Тресков встал у стола, рядом с Клюге. Его место – докладчик по обстановке ГА «Центр». До северного края два метра. Но стрелять будет не он.

Охрана: четверо у двери, двое внутри, эсэсовцы, у стены, напротив Шлабрендорфа. Пистолеты в кобурах. Между Шлабрендорфом и ближайшим эсэсовцем стол. Три секунды.

Три секунды. Время между выстрелом и реакцией охраны. Три секунды, чтобы выстрелить и перехватить. Шлабрендорф стреляет, Тресков поворачивается к охране и кричит: «Покушение! Все на пол!» Хаос. В хаосе три секунды, может, пять. Достаточно.

Гитлер вошёл в одиннадцать тридцать две. Тресков знал время, потому что посмотрел на часы непроизвольно, как смотрят на часы перед прыжком, перед боем, перед тем, что нельзя отменить.

Одиннадцать тридцать две. Последние минуты.

Гитлер прошёл к столу. Встал у северного края, как всегда, лицом к карте, спиной к окнам. Левая рука на столе, правая свободна. Лицо бледное, с мешками под глазами, с усами, которые на фотографиях выглядели аккуратнее, чем в жизни. Голос тот, который Тресков слышал десятки раз на совещаниях и который менялся от тихого до крика за одну фразу.

– Обстановка. Группа армий «Север».

Кейтель начал доклад. Тресков не слушал. Слышал звуки, слова, фразы: «Ленинград», «коридор», «Волховское направление», «сосредоточение». Слова проходили мимо, как проходят мимо машины за окном поезда: видишь, но не запоминаешь. Всё внимание на Шлабрендорфа. Периферическим зрением, не поворачивая головы: Фабиан стоял у стены, руки за спиной, лицо спокойное. Кобура закрыта клапаном. Предохранитель снят. Патрон в патроннике. Четыре метра.

– Группа армий «Центр».

Тресков шагнул вперёд. Его доклад. Взял указку, показал на карте: Калинин, Клин, Волоколамск. Голос ровный, штабной. Девяносто четыре танка. Потери от обморожений. Свежие дивизии противника. Слова выходили сами: двадцать лет штабной работы, тело помнит, рот говорит, а голова в другом месте.

Голова считала секунды.

Доклад занял четыре минуты. Тресков положил указку, отступил на шаг. Теперь Йодль, общая обстановка. Потом обсуждение. Потом монолог Гитлера. Монолог может длиться час.

Часа не будет.

Тресков посмотрел на Шлабрендорфа. Короткий взгляд, полсекунды. Шлабрендорф ответил: моргнул. Один раз, медленно. Сигнал: готов.

Йодль говорил. Слова про Африку, про Роммеля, про Средиземноморье. Далёкие слова, из другой войны. Гитлер слушал, наклонившись над картой. Левая рука на столе, пальцы на Ливии. Спина к Шлабрендорфу.

Шлабрендорф опустил правую руку. Медленно, как опускают руку, чтобы поправить ремень. Пальцы легли на клапан кобуры. Клапан на кнопке, кнопка беззвучная, если нажать медленно.

Нажал.

Клапан откинулся. Рукоять «вальтера» легла в ладонь. Знакомая, привычная, та самая, которую он сжимал на стрельбище двести раз, и каждый раз она ложилась одинаково: точно, плотно, как рука ложится в перчатку.

Вытащил. Поднял. Две секунды от кобуры до линии прицеливания.

Четыре метра. Спина в кителе. Затылок. Мушка между лопатками.

Тресков увидел пистолет. Увидел, как Шлабрендорф выпрямляет руку, и в этой руке не было ни дрожи, ни колебания, только ровная, механическая точность, которая бывает у человека, перешедшего черту между решением и действием.

Время остановилось. Не метафора, ощущение: мир замер, как замирает плёнка, когда проектор останавливается на одном кадре. Лица неподвижные. Рука неподвижная. Пистолет неподвижный. Кейтель с раскрытым ртом, Йодль с указкой в воздухе, эсэсовец у стены, повернувший голову на полградуса, но ещё не увидевший. Графин на столе, и свет от лампы на его стеклянной поверхности, и пылинка, висящая в луче.

Выстрел.

Звук был не такой, каким его помнят из кино. Не гром и не хлопок. Сухой, короткий, плотный, как удар ладони по столу. В закрытом помещении оглушительный, бьющий по ушам, и эхо от бетонных стен, от потолка, и в эхе второй выстрел, потому что Шлабрендорф нажал дважды, как учили: контрольный.

Гитлер упал. Не театрально, тяжело, лицом на карту, и карта сдвинулась, и графин качнулся и упал, и вода полилась на пол, и звук разбившегося стекла был тише выстрела, но отчётливее, потому что выстрел уже кончился, а стекло ещё звенело.

Секунда. Тишина, в которой все неподвижны. Кейтель. Йодль. Клюге. Гальдер. Стенографист с раскрытым блокнотом. Эсэсовцы оба, у стены, руки на кобурах, но не доставшие, потому что прошла одна секунда, и одной секунды недостаточно, чтобы понять.

Вторая секунда. Эсэсовец справа дёрнулся к кобуре.

– Стоять! – Голос Трескова, тот самый, командирский, который останавливает людей, как останавливает поезд стоп-кран: мгновенно. – Покушение! Никому не двигаться! Охрана, оцепить здание! Никого не впускать и не выпускать!

Приказ. Знакомая форма, знакомый голос, знакомая интонация. Эсэсовец подчинился: не потому что думал, а потому что приказ был отдан голосом, которому подчиняются, и в хаосе первых секунд привычка сильнее мысли. Рука замерла на кобуре. Застыл.

Третья секунда. Тресков повернулся к Клюге. Клюге стоял, белый, рот открыт, глаза на тело, лежащее на карте.

– Фельдмаршал. Берите командование на себя. Свяжитесь с командующими групп армий. Фюрер мёртв. Армия должна сохранить управление.

Клюге не ответил. Смотрел.

Четвёртая секунда. Гальдер, единственный, кто двигался. Снял очки. Протёр. Надел. Посмотрел на тело. На Трескова. На Шлабрендорфа, который стоял с пистолетом в опущенной руке, и на лице его было выражение не торжества и не ужаса, а пустоты, той, которая бывает после, когда действие совершено и ничего нельзя изменить.

Гальдер сказал тихо, так, что услышали только Тресков и Кейтель:

– Наконец.

Кейтель повернулся к нему. На лице не было ни гнева, ни ужаса. Только растерянность. Растерянность человека, который двадцать лет кивал и вдруг обнаружил, что кивать некому.

Пятая секунда. Тресков шагнул к телефону. Аппарат стоял на столике у стены, внутренняя связь ставки. Снял трубку.

– Коммутатор. Берлин, штаб армии резерва. Бендлерштрассе. Генерал Ольбрихт. Срочно.

Щелчки. Гудки. Треск. Семьсот километров проводов между Вольфшанце и Берлином, и каждый километр коммутатор, и каждый коммутатор телефонистка, заказывающая следующий, и так двадцать минут. Тресков ждал, прижав трубку к уху, и за спиной у него восемь человек ждали тоже, не двигаясь, потому что приказ «не двигаться» ещё стоял в воздухе. На двадцать второй минуте на той стороне сняли трубку.

Ольбрихт ответил на первом гудке. Ждал.

– «Валькирия», – сказал Тресков.

Одно слово. Три слога.

Положил трубку. Повернулся к залу.

За столом восемь человек, и тело на карте, и вода на полу, и запах пороха, и тишина, которая звенела, как звенит воздух после взрыва. Эсэсовцы оба, у стены, руки на кобурах, глаза на Трескова, и в глазах не было ни ненависти, ни решимости, только ожидание. Ожидание приказа, потому что тот, кто отдавал приказы, лежал на карте, и приказы должен был отдавать кто-то другой, и Тресков был единственным в комнате, кто говорил.

– Господа, – сказал Тресков. Голос ровный. Руки за спиной. – Фюрер мёртв. Генерал-полковник Бек в Берлине принимает на себя обязанности главы государства. Командование вермахтом переходит к генерал-фельдмаршалу фон Вицлебену. Приказ армии: сохранять спокойствие, выполнять распоряжения командования. Части СС расформировываются и переходят в подчинение армии.

Слова заученные. Текст, который они с Остером составили год назад, в квартире Бека, за коньяком, и который Тресков повторял про себя каждый вечер, как повторяют молитву, не потому что верил, а потому что молитва должна быть наготове.

Клюге молчал. Кейтель молчал. Йодль молчал. Браухич опустил голову, и Тресков не мог понять, что на его лице: облегчение или ужас. Гальдер смотрел поверх очков, и на его лице не было ничего, кроме арифметики: произошло то, что должно было произойти, и теперь нужно считать заново.

– Охрана, – сказал Тресков, обращаясь к эсэсовцам. – Оцепить здание. Связь только через штаб ГА «Центр». Никаких звонков вовне без моего разрешения. Это приказ.

Старший эсэсовец, унтерштурмфюрер, молодой, с лицом, на котором шок ещё не превратился в мысль, козырнул. Привычка. Приказ отдан офицером, офицер старше по званию, приказ выполнять. Тело на столе потом, разобраться потом, кто виноват потом. Сейчас приказ.

Тресков кивнул Шлабрендорфу. Шлабрендорф убрал пистолет в кобуру. Застегнул клапан. Движения те же, что утром, когда одевался: точные, без спешки. Человек, который только что убил главу государства, застёгивает кобуру, как застёгивает пуговицу.

Они вышли через служебную дверь. Кухня пустая, повар убежал. Коридор тёмный, узкий, с запахом капусты и хлорки. Дверь на улицу незапертая. Снег. Парковка. «Кюбельваген», ключи в замке, как договорено. Шлабрендорф за руль. Мотор завёлся с первого раза.

До аэродрома четыре километра. Дорога через лес, по расчищенной просеке, мимо бараков, мимо часовых, которые не знали и не остановили. Четыре минуты.

«Шторьх» стоял на полосе. Пилот, капитан люфтваффе, из надёжных, абверовский, сидел в кабине, мотор прогрет. Увидел «кюбельваген», кивнул. Тресков и Шлабрендорф поднялись по стремянке, сели на заднее сиденье. Пилот обернулся:

– Берлин?

– Берлин, – сказал Тресков.

«Шторьх» разбежался по полосе, оторвался от земли. Лёгкий, фанерный, с мотором, который гудел тонко, как шмель. Вольфшанце уменьшалось внизу: бараки, дорожки, лес, забор. Сверху ничего необычного. Тот же лес, тот же снег, тот же забор. Только внутри одного из бараков лежал человек, который ещё утром был фюрером Германского рейха.

Тресков смотрел в окно. Восточная Пруссия проплывала внизу: плоская, белая, с тёмными квадратами деревень и тонкими линиями дорог. Где-то на востоке фронт, семьсот километров, на котором стояли три миллиона немецких солдат, и эти солдаты через час узнают, что фюрер мёртв, и каждый из них будет решать: подчиниться или нет. Армия подчинится, потому что армия подчиняется командованию, а командование Гальдер, Клюге, Вицлебен. СС вопрос. Гиммлер в Житомире, далеко, и Мюллер в Берлине, близко, и если Мюллер сделает то, что обещал, Гиммлер узнает последним.

Шлабрендорф сидел рядом, молча. Руки на коленях, пальцы переплетены. Лицо бледное, не от холода. Он не трясся, не плакал, не смеялся. Он был пуст, как бывает пуст сосуд, из которого вылили всё, что в нём было, и на дне ничего.

– Фабиан, – сказал Тресков.

Шлабрендорф повернулся.

– Ты сделал то, что должен был.

Шлабрендорф кивнул. Не ответил. Повернулся обратно к окну.

«Шторьх» летел на юго-запад, к Берлину. Три часа. Через три часа они сядут в Темпельхофе, и Ольбрихт будет ждать, и «Валькирия» будет работать, и караульный батальон будет стоять у рейхсканцелярии, и Бек у микрофона. Или не будет, и тогда всё, что произошло в зале совещаний, окажется не переворотом, а убийством, и за убийство крюк.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю