412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Смирнов » Немыслимое (СИ) » Текст книги (страница 12)
Немыслимое (СИ)
  • Текст добавлен: 27 мая 2026, 13:30

Текст книги "Немыслимое (СИ)"


Автор книги: Роман Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)

Тресков не думал о крюке. Думал о фронте, о том, который через час останется без верховного командования, и о том, что Гальдер должен удержать управление, и что Клюге должен перестать молчать и начать командовать, и что Лееб на Севере и Рундштедт на Юге должны получить приказ и подчиниться, и что всё это хрупко, как лёд на Ладоге, двадцать сантиметров, которые могут выдержать, а могут треснуть.

Но лёд держал. Пока держал.

Внизу Восточная Пруссия, поля, леса, дороги. Впереди Берлин. Позади Вольфшанце, где тело на карте, и вода на полу, и запах пороха, и мир, который стал другим.

Двенадцатое декабря тысяча девятьсот сорок первого года. Два часа пополудни. Высота тысяча метров. Температура минус пятнадцать. Курс юго-запад. Германия летела в будущее, которого никто не знал.

Глава 21
Валькирия

Ольбрихт снял трубку в двенадцать часов тридцать одну минуту. Одно слово, «Валькирия», и он положил трубку, и положил руки на стол, ладонями вниз, и десять секунд сидел неподвижно, потому что за эти десять секунд нужно было перестать быть генералом, который полтора года ждал, и стать генералом, который действует.

На одиннадцатой секунде он встал.

– Лейтенант, – сказал он адъютанту, стоявшему у двери. Голос обычный, рабочий, без надрыва. – Пакет «Валькирия». Из сейфа. Немедленно.

Адъютант знал, где пакет. Адъютант был в заговоре осторожно, не до конца, как бывают в заговоре люди, которые не решились до конца, но и не отказались, и поэтому стоят у двери и ждут. Открыл сейф, достал конверт, большой, серый, с красной полосой «Секретно. Вскрыть по приказу командующего». Положил на стол.

Ольбрихт вскрыл конверт ножом для бумаг, аккуратно, по краю, не рвя. Внутри четыре листа, каждый приказ, каждый подписан заранее, дата пустая. Ольбрихт вписал: «12 декабря 1941 года». Чернила чёрные, почерк ровный.

Приказ первый: караульному батальону берлинского гарнизона занять рейхсканцелярию, министерство пропаганды, здание гестапо на Принц-Альбрехтштрассе. Командир батальона, гауптман, кадровый, не нацист. В заговоре? Нет. Солдат, который выполняет приказы. Приказ подписан генералом. Генерал – Ольбрихт. Этого достаточно.

Приказ второй: запасной пехотной бригаде блокировать казармы СС в Лихтерфельде, перекрыть выезды, никого не впускать и не выпускать. Командир бригады, полковник, кадровый, не нацист. Выполнит.

Приказ третий: роте комендатуры Берлина занять центральный телефонный узел на Винтерфельдтплац и радиостанцию на Мазуреналлее. Связь под контролем армии. Никаких передач без санкции штаба.

Приказ четвёртый: всем частям берлинского гарнизона подчиняться только штабу армии резерва. Любые приказы из других источников игнорировать.

Четыре листа. Четыре приказа. Четыре подписи. Ольбрихт передал их адъютанту:

– Разослать. Фельдъегерями. Немедленно. Командирам – лично в руки. Подтверждение исполнения – мне по телефону.

Адъютант козырнул и вышел. Ольбрихт сел. Посмотрел на часы: двенадцать сорок три. Через час первые подразделения будут на позициях. Через два Берлин будет под контролем.

Если всё пойдёт по плану. Планы не всегда работают. Но этот работал полтора года на бумаге, и каждый пункт был проверен, и каждый маршрут разведан, и каждый командир выбран. Не идеально, но идеально не бывает никогда.

Бек приехал в час. Не на штабной машине, на такси, потому что у отставного генерала нет штабной машины, и это было нелепо и человечно одновременно: будущий глава Германского государства приехал на такси с Лихтерфельде на Бендлерштрассе и заплатил водителю три марки двадцать.

Он вошёл в кабинет Ольбрихта, прямой, в штатском пальто поверх костюма, с портфелем, в котором лежал текст обращения к нации, пятнадцатая редакция, и очки для чтения, и карандаш, на случай если захочет поправить ещё одно слово.

– Фридрих, – сказал Бек. – Статус.

– Караульный батальон выступил. Командир на марше, расчётное время прибытия к рейхсканцелярии – четырнадцать ноль-ноль. Пехотная бригада к казармам СС, четырнадцать тридцать. Рота комендатуры к телефонному узлу, в движении. Радиостанция пока не занята, ждём подтверждения.

– Мюллер?

– Молчит. Как обещал.

– Молчание тоже действие, – сказал Бек. Снял пальто. Повесил на спинку стула. Сел. Раскрыл портфель. Достал текст. Посмотрел на первую строчку: «Германский народ! Обращаюсь к вам в час…» – и убрал обратно. Не стал перечитывать. Пятнадцати раз достаточно.

Мюллер начал в двенадцать сорок пять.

Не с приказа, с телефонного звонка. Набрал номер начальника берлинского управления гестапо, оберфюрера, исполнительного, без фантазии, из тех, кто делает то, что говорят, и не спрашивает зачем.

– Оберфюрер. Приказ: все оперативные группы берлинского управления – в казармы. Личный состав – в здании на Принц-Альбрехтштрассе. Никаких выездов, никаких операций, никаких арестов без моего личного разрешения. Причина: учебная тревога по линии РСХА.

– Учебная тревога, группенфюрер?

– Учебная тревога. Выполняйте.

Повесил трубку. Учебная тревога – бессмыслица, которая работала именно потому, что была бессмыслицей: начальство приказало, выполняй. Разбираться будем потом. Потом будет поздно.

Второй звонок в Житомир, Гиммлеру. Полевая связь, через три коммутатора. Гиммлер ответил через две минуты, голос высокий, педантичный, тот, который Мюллер слушал шесть лет и который вызывал у него не страх, а профессиональное раздражение: Гиммлер был дилетант, игравший в полицейского, как ребёнок играет в солдата.

– Рейхсфюрер. Докладываю: обстановка в Берлине без происшествий. Объявлена учебная тревога по линии РСХА, плановая, согласована с обергруппенфюрером Гейдрихом.

– С Гейдрихом? Он мне не докладывал.

– Рейхсфюрер, Гейдрих в Праге. Связь через Прагу с задержкой. Доклад поступит в течение часа. Мои люди в казармах, всё под контролем. Ничего необычного.

– Хорошо, Мюллер. Держите меня в курсе.

– Разумеется, рейхсфюрер.

Повесил трубку. Гиммлер поверил, потому что Мюллер никогда не лгал. Шесть лет, ни одного ложного доклада. Безупречная репутация – самое дорогое оружие, и Мюллер тратил его сейчас, как тратят последний патрон: один раз, наверняка.

Третий звонок оперативной группе, которую он сформировал утром. Двенадцать человек, отобранных лично: криминальная полиция, не гестапо, люди, которые ловили убийц, а не политических, и которые подчинялись Мюллеру не из идеологии, а из привычки.

– Список «А». Начинайте.

Список «А»: три адреса. Борман – в Вольфшанце, не актуален, пусть Тресков разбирается. Гёринг – Каринхалле, охотничий дворец в шестидесяти километрах от Берлина, охрана десять человек, вооружение карабины, посты на въезде и у главного входа. Группа шесть человек, две машины, подъезд со стороны леса, через хозяйственные ворота.

Гёринг будет арестован к пятнадцати ноль-ноль. Не потому что Мюллер ненавидел Гёринга. Мюллер никого не ненавидел. Потому что Гёринг рейхсмаршал, преемник фюрера по закону, и если преемник на свободе, он преемствует. Если в наручниках, то не преемствует. Чистая логика.

В четырнадцать ноль-ноль караульный батальон вышел на Вильгельмштрассе.

Ольбрихт стоял у окна на третьем этаже Бендлерштрассе и смотрел, как колонна, грузовики, мотоциклы, пехота в касках, поворачивает к рейхсканцелярии. Командир батальона ехал в головной машине, и Ольбрихт знал, что он сейчас думает: «Учения по подавлению внутренних беспорядков, приказ генерала Ольбрихта, всё законно.» Командир не знал правды. Командир знал приказ. Этого было достаточно.

У рейхсканцелярии никого. Охрана, караул СС, двенадцать человек, увидела батальон и не сопротивлялась: армейская часть, каски, грузовики, и когда батальон подъезжает, двенадцать эсэсовцев с карабинами не стреляют. Они спрашивают: «Что происходит?» И получают ответ: «Учения. Сложите оружие.» И складывают.

Рейхсканцелярия под контролем к четырнадцати двадцати. Без единого выстрела.

Министерство пропаганды к четырнадцати тридцати. Геббельс в кабинете, за столом, с телефонной трубкой в руке. Когда солдаты вошли, он кричал в трубку: «Что значит – учения⁈» Трубку отобрали. Геббельса под арест, в кабинете, два солдата у двери. Он кричал ещё десять минут, потом замолчал.

Телефонный узел на Винтерфельдтплац к четырнадцати сорока. Рота комендатуры, тихо, без стрельбы. Дежурные телефонистки смотрели на солдат с касками и автоматами и не понимали, и не нужно было понимать: «Продолжайте работать. Соединяйте только по списку.» Список у офицера: Бендлерштрассе, абвер, комендатура. Остальное тишина.

Радиостанция на Мазуреналлее к пятнадцати ноль-ноль. Здесь заминка: охранник у входа отказался пропустить без пропуска, и сержант комендатуры стоял перед ним две минуты, объясняя, что приказ от генерала, что учения, что пропуск не нужен. Охранник стоял на своём. Сержант достал пистолет. Охранник отступил. Не геройство, упрямство, и пистолет был аргументом, который охранник понимал лучше, чем слова. Радиостанция под контролем.

Принц-Альбрехтштрассе. Штаб-квартира РСХА. Единственное место, где стреляли.

Мюллер знал, что стрельба будет. Гестапо в казармах, по его приказу, послушные, как собаки в конуре. Но СД, служба безопасности, люди Гейдриха, дело другое. СД подчинялась не Мюллеру, а Шелленбергу, а Шелленберг подчинялся Гейдриху, а Гейдрих в Праге, и связи с ним не было, потому что Мюллер перерезал линию на Прагу в двенадцать пятьдесят.

Без связи с Гейдрихом Шелленберг – рыба без воды. Но рыба с зубами. У СД в здании на Принц-Альбрехтштрассе до роты, вооружение лёгкое, но люди фанатичные, из тех, кто стреляет не по приказу, а по убеждению.

Караульный батальон подошёл к зданию в пятнадцать десять. Командир у входа, громкоговоритель:

– Внимание! Говорит командир караульного батальона берлинского гарнизона. Здание окружено. Всем сложить оружие и выйти с поднятыми руками. Приказ командования.

Тишина, десять секунд. Потом из окна второго этажа выстрел. Автоматный, короткий, три пули. Одна попала в борт грузовика, две в стену. Никого не ранило. Но выстрел был, и выстрел означал: не сдаются.

Командир отдал приказ: огонь по окнам второго этажа. Два пулемёта, по тридцать секунд. Стёкла осыпались, штукатурка полетела, и после тридцати секунд из здания тишина. Потом белый флаг. Не настоящий флаг, простыня, высунутая из окна первого этажа.

Вышли двадцать три человека. Руки за головой. Шелленберга среди них не было, ушёл через подвал, через канализационный люк, который Мюллер знал, но не заблокировал. Намеренно? Мюллер бы сказал: «Упущение.» Но Мюллер не упускал ничего. У всего было обоснование, которое известно лишь ему.

Принц-Альбрехтштрассе под контролем к пятнадцати сорока. Потери: один солдат ранен осколком стекла. Один.

В шестнадцать ноль-ноль Бек вошёл в студию радиостанции на Мазуреналлее.

Студия маленькая, с войлоком на стенах, с микрофоном на столе и лампой, красной, которая горела и означала: эфир. Техник, штатский, молодой, в очках, сидел за пультом и смотрел на Бека с выражением человека, которому только что объяснили, что сейчас он выпустит в эфир голос, который изменит Германию.

Бек сел за стол. Достал текст. Надел очки. Посмотрел на первую строчку. Потом на микрофон. Потом на Ольбрихта, стоявшего у двери.

– Фридрих. Берлин?

– Под контролем. Рейхсканцелярия, министерство пропаганды, телефон, телеграф, Принц-Альбрехтштрассе. Геббельс арестован. Гёринг арестован, Мюллер доложил пятнадцать минут назад.

– Фронт?

– Гальдер в Вольфшанце. Связался с командующими групп армий. Лееб принял. Рундштедт принял. Клюге принял, после паузы.

– После паузы, – повторил Бек. – Клюге.

– Клюге это Клюге, – сказал Ольбрихт. – Он примет любую власть, которая устоит сутки. Через сутки он будет лоялен.

Бек кивнул. Лампа горела красным. Микрофон ждал.

– Включайте, – сказал Бек технику.

Техник нажал кнопку. Щелчок. Шорох. Эфир.

Бек поднёс текст к глазам и начал читать. Голос ровный, глубокий, голос человека, который тридцать лет командовал и пять лет молчал, и молчание кончилось.

'Германский народ. К вам обращается генерал-полковник Людвиг Бек. Сегодня, двенадцатого декабря тысяча девятьсот сорок первого года, командование германской армии отстранило от власти Адольфа Гитлера. Бывший фюрер мёртв.

Я принимаю на себя обязанности главы Германского государства.

Командование вооружёнными силами переходит к генерал-фельдмаршалу Эрвину фон Вицлебену.

Все части вермахта и полиции подчиняются новому командованию. Части СС расформировываются и переходят в состав армии.

Германия остаётся в состоянии войны. Безрассудная политика привела страну на край пропасти. Мы отведём страну от края.

Порядок будет сохранён. Тем, кто выполнял приказы, ничего не грозит. Тем, кто сопротивляется, военный трибунал.

Сохраняйте спокойствие. Выполняйте свой долг. Германия жива.'

Бек опустил листок. Снял очки. Посмотрел на Ольбрихта.

– Коротко, – сказал Ольбрихт.

– Достаточно, – сказал Бек.

Техник выключил эфир. Лампа погасла.

К полуночи Берлин был тихим. Тем особенным ночным городским молчанием, которое бывает, когда люди сидят по домам и слушают радио, и радио говорит то, чего они не ожидали, и каждый решает: верить или нет, радоваться или бояться, и пока решает, молчит.

Ольбрихт сидел в кабинете на Бендлерштрассе и принимал доклады. Радио повторяло обращение Бека каждые тридцать минут. Телефон звонил: командиры гарнизонов из Гамбурга, Мюнхена, Кёнигсберга, Дрездена – «получили обращение, ждём указаний». Указание одно: подчиняться. Армия подчинялась, потому что армия подчиняется командованию, а командование Бек и Вицлебен, и приказы идут через Гальдера, и Гальдер начальник Генштаба, и его подпись знакомая, и его голос узнаваемый.

СС молчали. Не сопротивлялись, не подчинялись, молчали. Казармы в Лихтерфельде блокированы, эсэсовцы внутри, без связи, без приказов. Гиммлер в Житомире, узнал от Шелленберга в восемнадцать ноль-ноль, и с тех пор звонил по всем линиям, но линии под контролем Мюллера, и звонки Гиммлера уходили в пустоту.

Мюллер позвонил Ольбрихту в двадцать три сорок.

– Генерал. Гёринг – в камере на Моабит. Геббельс – под арестом в министерстве. Борман – задержан в Вольфшанце, Тресков передал его охране Клюге. Гиммлер – в Житомире, изолирован, связь перерезана. Гейдрих – в Праге, изолирован, связь перерезана. Шелленберг – бежал, местонахождение неизвестно.

– Шелленберг опасен?

– Шелленберг без Гейдриха ноль. Найдём в течение суток.

– Что ещё?

Ольбрихт позволил себе улыбку. Первую за день. Не радость, облегчение. То, которое бывает после долгой операции, когда хирург снимает перчатки и видит, что пациент дышит.

Берлин дышал. Германия дышала. Иначе, чем утром, но дышала.

За окном ночь, декабрь, мокрый снег. Часовой у входа на Бендлерштрассе армейский, в каске, с карабином. Не эсэсовец, солдат. Разница в мундире, в присяге, в том, кому подчиняется. С сегодняшнего дня – Беку.

Где-то на востоке, в семистах километрах, на Волховском фронте, генерал Мерецков спал в школе, и тетрадь лежала под подушкой, и до пятнадцатого декабря оставалось трое суток. Мерецков не знал, что произошло в Берлине. Узнает утром, из сводки, и не поверит, и перечитает, и поверит, и подумает: какая разница, кто в Берлине? Мга впереди, и гать лежит, и танки в капонирах.

Мга не зависела от Берлина. Мга зависела от просеки, от мороза, от глины, от тысяч человек, которые через трое суток пойдут вперёд. И пойдут при Гитлере, при Беке, при ком угодно, потому что приказ отдан, и приказ – «пятнадцатого».

Ольбрихт выключил лампу. Лёг на диван в кабинете, не раздеваясь. Закрыл глаза. Первый день закончился. Завтра второй: реакция фронтов, переговоры с командующими, присяга, и тысяча вопросов, на которые нет ответов, и тысяча решений, которые нужно принять. Но это завтра. Сегодня Берлин под контролем. Германия без фюрера. Мир другой. Ольбрихт заснул. Часы на стене показывали полночь. Тринадцатое декабря.

Глава 22
Тишина

В шестом часу утра тринадцатого декабря дежурный офицер связи принёс в кремлёвский кабинет расшифровку радиоперехвата, и Сталин, читая её при настольной лампе с зелёным абажуром, единственном источнике света в комнате, потому что за окном стояла та плотная декабрьская темнота, которая в Москве тянется чуть не до девяти и которую московские старики называют тёмным утром, отделяя его от чёрной ночи, почувствовал по тому особенному облегчению, с каким лейтенант стоял у двери, глядя в сторону, что сам лейтенант сознаёт важность принесённого, но ещё не догадывается, насколько эта важность велика.

Берлинское радио, четыре часа ночи по московскому времени, повторяющееся сообщение. Генерал-полковник Бек, обращение к нации. Гитлер мёртв. Вермахт подчиняется новому командованию.

Сталин дочитал, поднял глаза и встретился взглядом с лейтенантом. Лейтенант был молод, лет двадцати пяти, с серым после ночной смены лицом, и в его осторожной готовности уйти, не оказаться лишним, было то особое уважение, какое подчинённые проявляют не к человеку, а к должности, и которое сам Сталин ещё помнил, потому что когда-то стоял в дверях так же.

– Молотова ко мне, – сказал он. – К восьми Шапошникова. Идите.

Лейтенант вышел. Сталин остался один.

Он подошёл к окну. Москва лежала за стенами Кремля, тёмная, дышащая инеем, ещё не знающая, что с ней произошло этой ночью. Где-то в Лондоне сейчас будили Черчилля, и Черчилль, ещё в постели, читал листок с теми же словами и тянулся к бутылке на тумбочке, ибо ночные новости, как имел обыкновение говорить сам Черчилль ещё в тридцать девятом, требуют виски. Где-то в Вашингтоне Рузвельт, наверное, ещё не лёг, потому что в Вашингтоне было десять часов вечера, и Гопкинс сидел у его камина. И на полутора тысячах километров Восточного фронта в эту минуту два с половиной миллиона немецких солдат, выйдя на поверку или возвращаясь с поста, узнавали из утреннего сообщения о смерти своего верховного главнокомандующего, и каждый из них в своём ровике, в своём блиндаже, у своей промёрзшей пушки переживал эту новость по-своему, в соединении с собственной судьбой, как переживается всякая великая новость, за которой никто не успевает увидеть себя сразу, а каждый видит сначала себя в первой и самой эгоистической мысли.

Этого не было в учебнике.

Сталин думал об этом, стоя у окна, и думал странную мысль, которая раньше ему в голову не приходила, потому что не было повода ей прийти. Он думал, что учебник, по которому он шёл пять с лишним лет, написан на земле, где Гитлер дожил до апреля сорок пятого, где блокада длилась девятьсот дней и где двадцать семь миллионов советских людей были мертвы прежде, чем над Берлином подняли знамя; и что земля эта при всей своей реальности существовала для него, Сталина, только в виде страниц учебника, прочитанного когда-то под дождём в казарме, когда он ещё был сержантом Волковым и не верил ни в какие пробуждения. И вот эта другая земля, реальная только в его памяти, которой больше никто на свете не разделял, в эту минуту переставала быть путеводителем, потому что в той, прежней истории Гитлер пережил десятки покушений и умер по собственной воле в тридцати метрах от того места, где теперь, в этом мире, лежал убитый. Учебник кончался не сразу, но он кончался; и нельзя было сказать, кончился ли он сегодня утром или начнёт кончаться постепенно, страница за страницей, по мере того как новые отличия будут накапливаться и расхождения становиться глубже.

Сталин думал о Беке.

О Беке он помнил из учебника немного, тот общий контур, какой остаётся в голове через много лет после прочтения: кайзеровский офицер, штабист, в тридцать восьмом году ушедший в отставку, потому что отказался готовить план нападения на Чехословакию. Дальше – туман, отдельные строчки, мелькнувшая фамилия в перечне заговорщиков сорок четвёртого года, и более ничего. По всему выходило, что Бек оставался фигурой третьего плана, доживавшей свой век в стороне от власти, и Сталин за пять лет ни разу всерьёз о нём не думал, потому что человек, ушедший от Гитлера в тридцать восьмом, казался к Гитлеру не вернувшимся уже никогда. А Бек вернулся; и не в том качестве, в каком о нём забыл учебник, а первым лицом государства. И это было первое, что предстояло принять.

За Беком стоял Гальдер, остававшийся начальником Генштаба, и Сталин понимал, почему он остался: потому что Гальдер был механизм, без которого армия в эти первые дни не работала бы, и потому что Гальдер был с ними с самого начала, единственный, кто посмел сказать Гитлеру в декабре то, что сказал, и сказал арифметикой, против которой никто не нашёл возражения. И за Гальдером стояли армия, сохранившая управляемость, промышленность, по существу не пострадавшая от британских налётов, двадцать пять миллионов мужчин призывного возраста и Рур, в эту минуту работавший в две смены, как работал он при Гитлере, и при Веймарской республике, и при кайзере, и при Бисмарке, и работать будет, пока стоит Германия.

Сталин отвернулся от окна, прошёл к столу, сел. Лампа с зелёным абажуром бросала на стол маленький круг света, и в этом круге лежали папки, расшифровка, остывший стакан чаю в подстаканнике, очки, которые он надевал последний год при чтении мелкого шрифта. За кругом света кабинет тонул в полумраке.

Он думал о том, что планировал четыре удара против Гитлера, которые теперь придутся не по нему.

В разговоре с Шапошниковым две недели назад, отдавая распоряжение о пятнадцатом декабря, он не успел подумать, против кого именно эти четыре удара рассчитаны; ему казалось, война устроена так, что её ведёт армия против армии, а человек, стоящий во главе, имеет лишь долю значения. Сейчас он понимал, что доля эта огромна. План Мерецкова на Мгу был построен на знании двух простых вещей: что 18-я армия Линдемана растянута и что 21-я и 227-я дивизии в стыке стоят на месте, потому что приказа отойти не получат. При Гитлере такого приказа не было бы. При Гальдере он будет; и единственный вопрос, успеет ли Гальдер за двое суток между сегодняшним утром и началом артподготовки отдать его и провести до командиров дивизий. Сталин думал, что не успеет, потому что новый порядок ещё не утрясся, и потому что Гальдер в первые дни будет занят армиями, а не дивизиями, и потому что 227-я только пришла из Франции и её отвод требует расчётов, которые в первые сутки переворота никто не сделает. Мга возьмётся. Но 227-я уйдёт, не уйти не сможет, потому что Линдеман получит приказ на отвод задолго до того, как русские танки замкнут кольцо. Котла не будет.

И в Москве не будет, и под Смоленском, и на Юге у Кирпоноса. Везде, где четыре удара рассчитывались на упрямство Гитлера, ответом будет расчётливость Гальдера. Города возьмутся, территория будет отвоёвана, флаги будут подняты. Но армии останутся, и за армиями останется Германия, а за Германией Бек, который весной будет считать другой план, исходя из других цифр и другой карты.

Сталин подумал и об этом, что война, которую он строил пять лет ради того, чтобы выиграть её короче и меньшей кровью, может оказаться длиннее, потому что Гальдер будет вести её разумнее, чем Гитлер; и что в этом видна та особая ирония истории, которая заметна только тому, кто видит её сразу с двух сторон, и которой нельзя ни досадовать, ни радоваться, потому что досада и радость одинаково бесполезны перед фактами.

Он встал, прошёлся вдоль стола, подошёл к карте.

Карта висела во всю стену, плотная, исхоженная синими и красными флажками, с пометками карандашом на полях, которые он сам и делал в течение пяти лет. На карте стояло ещё то, что было вчера: 18-я армия Линдемана, группа армий «Центр», группа армий «Юг», стрелки немецкого наступления, упёршиеся в красные линии. Это была карта, на которой ещё стоял Гитлер. Сталин смотрел на неё и понимал, что её предстоит перерисовывать, не переставляя флажков, а меняя смысл стрелок; и что новые стрелки будут идти в ту же сторону, но из других побуждений.

И тут в его сознании, без всякой подготовки, как падает с ветки птица, упала мысль о бабочке.

О той самой бабочке, которой не было в учебнике, потому что её не было в той, прежней истории. Он не подталкивал немецких генералов. Он не передавал заговорщикам ни сведений, ни поощрений; он не знал даже фамилий, то есть знал из учебника, но не из жизни, и в жизни никогда не пересекался ни с Беком, ни с Тресковом, ни с Остером. Все силы его пяти лет ушли на укрепление фронта: доты Карбышева, эшелоны с Урала, переоборудование заводов, ленд-лиз, Зорге, разведка, дипломатия. И этот укреплённый фронт, оказавшись прочнее ожидаемого, стал той неосязаемой причиной, по которой немецкие генералы, считавшие соотношение сил у себя в кабинетах в Берлине, Цоссене и Растенбурге, наконец увидели цифры, которых раньше боялись видеть, и отважились на то, на что три года не отваживались.

То есть, думал Сталин, бабочка вылетела сама. Из кокона, который он не заметил и которого, как ему казалось, на этой ветке не было. И теперь летела, и куда летит, он не знал; и от этого незнания у него впервые за пять лет шевельнулось то особенное лёгкое, почти спортивное чувство, какое бывает у старых шахматистов, когда задача оказывается труднее ожидаемой и тем самым становится наконец интересна.

В коридоре послышались шаги. Молотов. Сталин узнал его по походке, по той характерной короткости шага, с которой Молотов ходил всегда, не будучи маленького роста, но как будто экономя движения, как экономил он слова, как экономил всё, что считал в принципе своим, а не казённым.

Молотов вошёл, кивнул, молча положил на стол папку с ночными сводками и встал у окна, ожидая.

– Вячеслав, – сказал Сталин. – Гитлер мёртв. Берлин. Бек глава государства.

Молотов помолчал ровно одну секунду. Не больше, не меньше. Это была пауза, на которую он давал себе право в самых важных сообщениях, и Сталин знал, что Молотов в эту секунду не удивляется, не пугается и даже не думает о последствиях, а лишь убеждается, что услышанное услышано правильно.

– Подробности?

Сталин протянул ему расшифровку. Молотов прочитал, не присаживаясь, и положил листок обратно на стол.

– Шведский посол наверняка попросит приёма в течение суток.

– Наверняка.

– С предложением.

– Да. Перемирия. Может быть, мира.

Молотов кивнул. Не выразил ни одобрения, ни сомнения. Кивок Молотова был согласием с тем, что вопрос поставлен правильно, и не более; ответ на вопрос будет обсуждаться отдельно.

– Что Мерецков? – спросил он.

– Без изменений. Пятнадцатого. Бек не успеет за двое суток.

– А Конев, Тимошенко, Кирпонос?

– По обстановке. Если Гальдер начнёт отводить войска, скорректируем.

– Котлов не получится.

– Не получится, – согласился Сталин.

Молотов опять помолчал секунду. На этот раз задумчивости, не подтверждения.

– Это длиннее, – сказал он. – Война.

– Длиннее.

Молотов кивнул в третий раз и ушёл, не прощаясь, как уходил всегда, потому что прощаться, по его молотовскому представлению, имело смысл только при разлуке, а разлуки между ним и Сталиным не было.

Сталин остался один и снял трубку. Звонил Шапошникову.

Шапошников ответил со второго гудка, и одышка в трубке была сегодня тяжелее, чем неделю назад, и тяжелее, чем месяц назад; и Сталин, слушая её, думал, как недолго осталось этой одышке быть, и почему он не отправил Шапошникова в санаторий ещё в октябре, когда тот сам просился, и обманывал ли он сам себя, удерживая Шапошникова на службе ради Шапошникова или ради дела, и думал, что обманывал ради дела, потому что дело важнее, и потому что Шапошников, отправленный в санаторий, не дожил бы до Победы быстрее, и работающий Шапошников был полезнее не только армии, но и самому Шапошникову.

– Борис Михайлович. Берлин.

– Читал, – ответил Шапошников между двумя вдохами.

– Мерецков пятнадцатого.

– Без изменений.

– Без изменений. Бек не успеет. Остальное по обстановке. Если Гальдер пошлёт Линдеману приказ на отвод за следующие сутки, не отменяем; если завтра, корректируем по часам. Готовьте оба варианта.

– Понял.

– И ещё. Бек предложит мир. Не сегодня, не завтра, но в течение двух недель. Готовьтесь.

Шапошников помолчал. В этой паузе Сталин слышал, как тот думает: о чём именно готовиться, как и через кого, и не пора ли начинать перебирать архивные сводки тридцать восьмого и тридцать девятого, чтобы понять, на каких условиях Бек тогда уходил в отставку и что мог бы предложить теперь.

– Понял, товарищ Сталин.

– Спасибо, Борис Михайлович.

Связь оборвалась. Сталин положил трубку. В кабинете было по-прежнему тихо.

За окном начинался декабрьский день, поздний и серый. В этом сером свете, проступавшем сквозь окна кремлёвского кабинета, Москва, уже знающая, что произошло этой ночью, и ещё не знающая, что её ждёт дальше, шла на работу: в типографии и в булочные, в трамвайные парки и на оборонные заводы. Шёл снег, медленный, крупный. Под этим снегом в Малой Вишере спал, не раздеваясь, генерал Мерецков, и в Кобоне грузчики разгружали полуторки с мукой, и на Псёле часовой стоял на посту и слушал, не идёт ли через лёд кто-то с того берега, и под Волоколамском полковник Громов поднимался затемно, чтобы обойти посты. Никто из них не знал, что во главе войны, против которой они стояли или в которой шли, теперь стоял другой человек; и никто из них, узнав, не понял бы сразу, что именно это значит для каждого лично.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю