Текст книги "Кровь и железо: Вятский Чужак (СИ)"
Автор книги: Роман Артемьев
Жанры:
Боевое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
Не сразу. Сперва – будто из него выходил воздух, а под кожей была пустота, не мясо. Потом контур начал расплываться, терять резкость, как отражение в воде, по которой пошла рябь, и через несколько ударов сердца на полу у двери не осталось ничего, кроме мокрого тёмного пятна и обрывка передника.
Второе тело сделало то же самое. Третье.
К тому времени, как Лина, снова человеком, тяжело дыша, опустилась на четвереньки рядом с ним, в комнате осталось только одно настоящее тело – та, которую он поймал у окна и швырнул о стену.
Только она не растаяла. Только она осталась лежать – обычная баба, немолодая, с руками в старых ожогах, с неудобно вывернутой шеей, – единственная мёртвая среди всех, кто здесь только что умирал.
Значит, ты одна была настоящая. А остальные – что? Кем они были, пока я их убивал?
Он опустился на колени, не в силах больше стоять, – то ли от того, что схлынуло железо, то ли от того, что яд еще действовал, то ли просто обычная слабость после драки.
Лина коснулась его плеча – рука легонько дрожала, с кровью на коже и под ногтями.
– Живой? – спросила она хрипло.
– Кажется, – сказал он. Голос вышел чужим, ободранным изнутри. – Спроси у горла, оно лучше знает.
Она посмотрела на него, потом на пятна на полу, где только что были тела, и покачала головой, медленно, не находя слов, – а Лина всегда находила слова, и то, что сейчас не нашла, напугало его больше, чем всё остальное за эту ночь.
– Я о таком не слышала, – сказала она наконец. – Ни от Марры, ни от старых. Такого не должно быть.
Отлично. Ещё одна вещь, которой не должно быть, – прямо в моей спальне.
Он посмотрел на мёртвую женщину у стены – единственную настоящую, ту, что готовила ему еду весь этот месяц, ту, чьего имени он так и не спросил. Жалости не было. Облегчения тоже. Было что-то третье, холодное, и оно укладывалось в голове рядом с цифрой в его личном счёте убитых.
Шестеро. Или больше – если считать тех, кто растаял, а я не знаю, считаются они или нет.
Я не знаю, что это было. Не знаю, кто её послал и зачем ей понадобилось столько подобий одной себя, чтобы задушить меня в собственной постели.
Но я знаю одно.
Он тяжело поднялся на ноги, держась за раму лежанки.
Банда думала, что я уеду по-хорошему за неделю. Не уехал. Тогда прислали это.
Ладно.
Сперва Кресвел. Он большой, он снаружи, он идёт с войском, и от него нельзя закрыть глаза и сделать вид, что не было.
А банду я не забуду. Просто им придётся подождать своей очереди.
За дверью уже топотали ноги – Викель, разбуженный шумом, вбегал с обнажённым мечом, и за ним двое солдат с факелами, и в их свете комната открылась во всей красе: кровь на досках, мокрые тёмные пятна на полу вместо тел, мёртвая женщина у стены, и барон Крорна, стоящий посреди всего этого на трясущихся ногах, весь в чужой крови.
– Барон… – начал Викель и осёкся.
– Стряпуха, – сказал Виталий. – Нашлась.
Голова у него закружилась снова – то ли от яда, то ли от того, что железо ушло из тела так же резко, как пришло, – и он сел на пол там, где стоял, и до самого рассвета к нему больше никто не приставал с вопросами, на которые у него всё равно не было ответов.
Утром, когда яд – или страх, или что там было – отпустило достаточно, чтобы он снова мог стоять, не держась за стену, Викель нашёл его во дворе.
– Тело сожгли, – сказал он без предисловий. – Не хоронить же её со всеми почестями. В деревне сказали, что стряпуха ушла с концами, прихватив кое-какое серебро, – соврали один раз, чтобы не врать потом каждому по отдельности.
– А то, что растаяло?
– А про то, что растаяло, барон, я лично никому рассказывать не собираюсь. Ни в деревне, не сейчас. Архимагу сообщить нужно, когда он вернется, Маркграфу тоже следует написать. В деревне – не нужно, люди боятся того, что понимают через слово «колдовство». А того, что ни в какое слово не лезет, боятся так, что бегут из баронства, – а бежать нам сейчас нельзя.
Разумно. Не хватало чтобы перед приходом Кресвелла народ разбежался.
– Гонец за лекарем всё ещё едет, – добавил Викель. – Может, догнать, вернуть? Раз уже сам справился.
Виталий подумал о своём горле, которое до сих пор саднило при каждом глотке, и о том, что до Кресвела оставалось, если Хорн не соврал, около недели.
– Пусть едет, – сказал он. – Лекарь в крепости лишним не будет, кого бы он ни лечил в итоге – меня или тех, кто менее защищён.
Он поднял взгляд на башню, туда, где за узким окном ночью лежало единственное настоящее тело, и подумал о банде, которая теперь знает: барон Крорна железный не только на словах, и что он это пережил.
Одним поводом бояться меня у них стало больше. Одним поводом не соваться сюда до Кресвела – тоже. Или наоборот, как бы они не ударили с тыла вместе с Кресвелом.
Ладно, подождут своей очереди вместе со всеми остальными. А очередь у меня, кажется, будет длинная.
Глава 28 Именем короны
Римма
С отъезда Коррина она вела свой счёт – не мелом на доске, как Майза, а зарубками на обороте старой тетради, по одной в вечер, для себя одной. В тот день зарубок набралось двадцать одна.
Три недели. Три недели без него – и город совершенно не замечает, что архимага нет никогда. Столица живёт своей жизнью.
Магический совет столько без магистра не сидел никогда – обычно отъезд архимага укладывался в неделю, очень редко в две. Сейчас шла четвёртая. Куда и зачем уехал Коррин, Ратмир не говорил, а Римма не спрашивала – догадывалась, что ответ ей не понравится, – а советом на это время управляла магистра Велла, которую он оставил вместо себя.
Разница была не в том, кто сидит во главе стола: Велла вела дела тем же тоном, тем же порядком, теми же бумагами, что и Коррин. Разве что раз в несколько дней присылала кого-нибудь спросить, как госпожа Торнео себя чувствует, не болит ли рука, хорошо ли спит, – заботливо, ровно настолько, насколько заботлив бывает человек, для которого это часть должности, а не часть сердца.
Указ зачитали на площади перед ратушей в полдень, и к вечеру его знал весь город – не по бумаге, а по пересказам, а пересказ всегда хуже оригинала, потому что в него добавляют то, чего в бумаге не было, но что все и так подумали.
Римме принесли не пересказ. Ратмир прислал за ней раньше среды, и это само по себе было ответом на вопрос, который она ещё не задала.
– Читай, – сказал он серому, когда она вошла.
Серый читал по памяти, как всегда, и в этот раз память у него была особенно ровная – так читают то, что заучивали, зная, что переспросят трижды.
– «Божий суд, свершённый в землях маркграфства Воренн в исходе весны сего года между рыцарем Родериком Кресвелом и человеком, назвавшимся Виталием, признаётся недействительным и не имевшим законной силы. Означенный Виталий на день поединка не был дворянином – ни по рождению, ни по пожалованию, каковое пожалование воспоследовало лишь позднее, – простолюдин же стороной божьего суда быть не может, ибо суд сей есть право, данное лишь дворянину против дворянина, и не про него писан. Означенный простолюдин повинен в убийстве рыцаря Кресвела, свершённом обманом под видом законного поединка, каковым поединок этот не был и быть не мог. Короною повелевается: маркграфу Геллерту Торнео означенного простолюдина выдать для суда короны в Айронвейле в срок две недели от сего дня. Неисполнение почтётся укрывательством убийцы и неповиновением короне».
Серый замолчал.
Римма стояла и слушала, как в ушах становится тихо – так же тихо, как в зале Майзы после осыпавшейся крови, и это молчание в голове она уже начинала узнавать в лицо.
Простолюдин.
Не чудовище, не что-то противное божьей воле – просто счёт по бумагам. В миг, когда он вступился за меня, у него не было титула. Титул дали чуть позже, но закон Злободана считает иначе. Они охотно искали трещину в законе – и нашли её там, где искать проще всего: в дате.
– Отец ответил? – спросила она.
– Ответил, – сказал Ратмир. – Вчера же, не думая ночь. Отказал.
– Как отказал?
– Коротко. – Ратмир взял со стола лист – не тот, что читал серый, а свой, исписанный его собственной тяжёлой рукой, черновик или копию. – «Виталий принят в мой дом, наделён титулом и землёй по моему праву маркграфа, и суд над ним – моё дело, а не дело тех, кто судит по бумаге издалека, не видав ни человека, ни того, что он сделал, ни того, кто оскорбил мою дочь первым. Он мой вассал – что хочу, то с ним и ворочу, и никому в том отчёта не должен. А будут у барона Кресвела вопросы по закону и по праву – милости прошу задать их лично, у стен Крорна, или у меня в поместье а не через грамоты. Дурно воспитанный вассал – всегда след дурного сюзерена». Всё. Ни слова больше.
Отец никогда не пишет ни слова больше, когда пишет главное.
– Это война, – сказала Римма.
– Это война на бумаге, – сказал Ратмир. – Была она и до бумаги – кровью, на дорогах, гонцами. Бумага её просто назвала. – Он посмотрел на неё в упор. – Теперь садись. Дальше хуже.
Она села.
– Кресвел выступил, – сказал серый. – Не тайно. Открыто, с гербом, с трубачом впереди. Идёт не воевать маркграфство – идёт, как сказано в грамоте, арестовать беглого убийцу, засевшего в захваченном баронстве. По этой грамоте у него есть право войти в любые земли короны, включая ваши, и там, где право есть, войско не нужно скрывать.
– Крорн, – сказала Римма.
– Крорн, госпожа.
Они не объявляют войну дому Торнео. Они объявляют охоту на зверя, который случайно живёт в доме Торнео. И зверя можно брать голыми руками, при свидетелях, по закону, – а тем, кто зверя прячет, скажут потом, что нечего было прятать преступника.
Умно. По-настоящему умно. Так умно, что хочется кого-нибудь ударить.
– Сколько у него времени? – спросила она.
– По грамоте – две недели на выдачу. По факту – меньше. – Ратмир свернул свой лист и убрал в стол, аккуратно, будто от этого движения зависело, сбудется написанное или нет. – Кресвел не станет ждать две недели у ворот, вежливо постукивая. Он придёт, когда придёт, и объявит, что маркграф не выдал – стало быть, укрывает, стало быть, вход в баронство законен с оружием.
– Сколько дней у него до Крорна?
Ратмир не ответил сразу.
– Я не знаю точно, племянница. Меньше, чем нужно тебе, чтобы туда доехать с солдатами. Это я знаю точно.
Римма посмотрела на карту на стене – ту самую, которая врёт особенно там, где красиво нарисовано, – и в этот раз красиво были нарисованы горы у Кресвела, и Верендил зелёным пятном, и Крорн – маленький кружок у самого края бумаги, будто картограф торопился и дорисовал баронство последним, чтобы не оставлять край пустым.
Его повесят или зарубят на глазах у собственных людей. Законно. Со свидетелями. С трубачом. И напишут потом, что маркграф-изменник прятал чудовище, а корона восстановила порядок.
И я буду сидеть здесь, в четырёх днях пути, и учиться поднимать каплю.
– Пришлите людей, – сказала она. – Отряд. Хоть сколько-нибудь. Войско.
Ратмир помолчал, и в этом молчании ей послышался ответ раньше слов.
– Люди есть, – сказал он наконец. – Только не там, где тебе нужно. Основное войско отец собирает у замка и в окрестностях Солдара – здесь, племянница, эту войну решат не в Крорне, а в том, кто первым моргнёт перед короной. Ещё один большой отряд стоит у поместья, дома. И это всё, что у нас есть.
– А если снять людей с поместья?
– Тогда поместье останется голым перед Айронвейлом, а Айронвейл, в отличие от Кресвела, никакой грамоты дожидаться не станет – они и так открыто набирают армию, ты сама это знаешь не хуже меня. Отдать дом, чтобы, может быть, спасти баронство на болотах, – плохой обмен, и твой отец на него не пойдёт, как бы ему ни было жаль.
– Значит, никого.
– Значит, тех, кто там уже есть. – Ратмир посмотрел на неё внимательнее, чем требовал разговор. – И не надо было тебе задумывать никакой другой вопрос вместо этого – я же вижу, куда ты сейчас смотришь. Ты не доедешь быстрее гонца, а на тракте среди людей Кресвела ты не подкрепление, ты приз, и не только для них: ты единственная во всём известном мире с этой силой, а мёртвая ты не поможешь ни Крорну, ни отцу, ни себе. Даже не начинай.
Она промолчала, потому что он был прав, а спорить с правотой, которую сама только что обдумывала про себя, глупо.
– Не тревожься так, – добавил он мягче. – У твоего барона-приблуды крепкая голова на плечах, я слышал это не только от тебя. С ним Викель – мастер меча, друиды из Эшкорна не бросят своего, а ещё ополченцы и наёмники, которых он там успел собрать. Это не пустая крепость с одним хозяйственником у ворот.
Он прав. Ненавижу, что он прав.
– Тогда что мне делать? – спросила она, и голос вышел не таким ровным, как она хотела.
– Ждать, – сказал Ратмир. – Как жду я. Как ждёт твой отец. Крорн – не поместье без стен, и Виталий там не один. Может, они продержатся. Может, дольше, чем ты думаешь.
– А если нет?
Ратмир не ответил.
– Иди, племянница, – сказал он наконец. – Иди и делай то единственное, что от тебя сейчас зависит по-настоящему: учись. Потому что если однажды это всё-таки понадобится – а по всему судя, понадобится, – я хочу, чтобы ты умела больше, чем поднимать каплю.
* * *
Эда ждала её в комнате с миской и полотенцем, как всегда, и по лицу поняла раньше, чем Римма открыла рот.
– Что случилось? – спросила она.
Римма рассказала. Коротко, ровно, без слёз – она умела рассказывать страшное так, будто читает список покупок, и этому её тоже научил отец, хоть и не нарочно.
Эда слушала, сидя на краю кровати, сжав руки на коленях, и когда Римма закончила, сказала то, что говорила всегда, когда было плохо:
– Всё обойдётся.
Нет.
– Барон Виталий – крепкий человек, – продолжала Эда быстро, ласково, тем самым голосом, каким уговаривала есть в детстве. – И Викель с ним, и стены он там укрепил, вы же сами говорили. Кресвел – не такой уж и страшный, вон, отец говорит, у него и людей-то…
– Эда.
– …немного, и…
– Эда.
Эда замолчала.
– Не надо, – сказала Римма. Голос вышел тише, чем она хотела, и от этого страшнее. – Не говори мне, что всё обойдётся. Ты не знаешь, обойдётся или нет. Никто не знает. И когда ты так говоришь, ты не меня успокаиваешь. Ты себя успокаиваешь. А мне от этого только хуже, потому что теперь я ещё и должна делать вид, что поверила.
Эда смотрела на неё широко открытыми глазами, и в них медленно проступала обида, а следом за обидой – что-то другое, более честное.
– А что мне тогда говорить? – спросила она тихо.
Не знаю.
Впервые за всю жизнь мне нечего ответить на этот вопрос.
– Ничего, – сказала Римма. – Просто посиди рядом. Этого хватит.
Эда посидела. Потом взяла её руку – не забинтованную, здоровую – и держала молча, и это действительно было лучше всех слов, какие она могла подобрать, и обе это понимали, и обе не сказали больше ни слова весь вечер.
Ночью Римма легла рано и не спала.
Она лежала с открытыми глазами и делала то, чего не делала никогда раньше сознательно, – тянулась.
Не к ране. К нему.
Она вспоминала слова Майзы про мост и слова Коррина про дверь и пыталась понять, есть ли разница между тем, чтобы позвать кровь из собственной ладони, и тем, чтобы позвать человека в четырёх днях пути. Она закрывала глаза и представляла нитку, о которой говорил архимаг, – не поэтически, а буквально, как верёвку, – и пыталась нащупать в темноте её конец.
Ничего не нащупывалось.
Не было ни пустой полки, ни звона в зубах, ни того горячего рывка, что дёрнул её на середине шага в тот день, когда чужая кровь пошла мимо неё на юг. Было просто темно, и просто тихо, и просто её собственное сердце билось слишком быстро для человека, который лежит без движения.
Не хочет. Или не может. Или ждёт своего часа, а не моего.
Она сдалась не сразу – ещё час пролежала, пробуя то так, то этак, пока не заболела голова так же, как болела после занятий в зале, – и тогда уснула резко, провалом, будто кто-то захлопнул дверь у неё за спиной.
Сон в эту ночь не был сном.
* * *
Она стояла на мосту – не солдарском, каком-то другом, серого камня, с чёрной водой внизу, – и на другом берегу горел город, и горел он не ярко, а тускло, по-деловому, как горит то, что жгут нарочно, а не то, что вспыхнуло случайно. Она знала во сне, что это не Крорн и не Солдар, а что-то третье, чему она пока не видела имени. На перилах моста сидели вороны, много, в ряд, и когда она прошла мимо, они заговорили – не закаркали, а именно заговорили, тихо, вперебой, человеческими голосами, которые она не могла разобрать по отдельности, но общий смысл ловила кожей: скоро, скоро, скоро.
Она проснулась резко, с сухим ртом, и первое, что услышала, – ворон снаружи, настоящий, живой, орущий на карнизе прямо под окном. Один крик, ясный, отчётливый, будто и вправду со смыслом, – и тишина.
Эда завозилась на своей лежанке у двери, не проснувшись до конца.
– Ты чего? – пробормотала она.
– Ничего, – сказала Римма. – Ворона услышала.
– Дурная примета, – сказала Эда сонно и снова засопела.
Дурная примета. Если бы всё дело было только в приметах.
Она лежала до рассвета – так казалось потом. На самом деле где-то в третьем часу тело взяло своё, и она провалилась снова, резко, без предупреждения – так оступаются в темноте на знакомой лестнице, привычным шагом, там, где ступеньки давно должны были кончиться.
Не было моста. Не было вообще дороги – было нутро, в которое её втянуло сразу, без перехода, как втягивает горло.
Она лежала на спине в земле. Не на земле – в земле: над ней стояла не темнота, а плотная влажная чернота, которая дышала, вздымалась и опадала, как что-то огромное, спящее рядом. Корни проходили сквозь неё саму – не вокруг, а сквозь плечо, сквозь бедро, тонкие, живые, шевелящиеся, и не было больно, и это было хуже, чем если бы было больно.
Где-то очень высоко бил колокол – глухо, как под водой, каждый удар отдавался не в ушах, а в зубах, и с каждым ударом земля над ней проседала на волос ближе.
Она попробовала поднять руку и увидела чужую: пальцы слишком длинные, суставов слишком много, а под ногтями – не грязь, что-то тёмное и живое, шевелящееся само по себе.
Не моя.
Мысль утонула сразу, потому что земля разошлась, и Римма оказалась стоящей – не на ногах, откуда-то из самой своей середины – посреди поля, вытоптанного, размокшего, где вместо травы росли тонкие белые пальцы, тянувшиеся к небу и сжимавшиеся в кулаки, стоило тени пройти рядом.
Теней было много. Они шли строем и не строем сразу, наконечники копий качались над ними, как метёлки камыша на ветру, которого не было, и звук, который они издавали, не был ни шагами, ни голосами – низкое ровное гудение, как в улье размером с гору.
За полем горел частокол – не огнём, а чем-то, что ползло по дереву кожей и мясом, чернело и снова нарастало, точно рана, которая никак не хочет затянуться. В дыму стояла башня без крыши, и башня дышала – медленно, как большой зверь, – а с каждым выдохом из чёрных окон сыпалась то ли зола, то ли мелкие чёрные птицы, которые, не долетев до земли, оборачивались мухами.
Крорн.
На стене, спиной к пожару, стоял человек.
Она рванулась к нему всем, что у неё было вместо тела, – и что-то внутри лопнуло беззвучно, как струна, натянутая через всю грудь, а сама она не сдвинулась ни на палец. Он не оборачивался. Она видела его затылок, плечи – и с каждой попыткой шагнуть расстояние между ними росло, а не сокращалось, будто сама земля под ним пятилась вместе с ним заодно.
Позади, у края поля, стояли они.
Не одна – много, в ряд, одинаковых: белые волосы, красные глаза, лица неподвижные, как маски, снятые с одного лица и криво надетые на разные. Они не говорили. Они раскрывали рты все разом, беззвучно, по-рыбьи, и из ртов у них тянулись те же белые нити, что росли из земли вместо травы, – и нити уходили дальше, мимо Риммы, туда, где катилось на башню поле с копьями.
Они не со мной говорят.
Они меня – плетут.
Земля под ногами стала мягкой, потом жидкой, и Римма поняла, что стоит по колено не в воде – в крови, тёплой, густой, чужой; кровь эта не текла дождём и не хлестала из раны, а поднималась снизу, из самой земли, как поднимается вода в яме, вырытой слишком близко к реке. Мухи-птицы садились ей на плечи, перебирали лапками по коже, и она не могла поднять рук: руки принадлежали земле больше, чем ей.
Копья приблизились.
Человек на стене всё стоял.
Она открыла рот, чтобы закричать, – и вместо крика наружу хлынули такие же белые нити, её собственные, и потянулись через поле к ровному ряду одинаковых старших женщин, и Римма поняла с ледяной, вывернутой наизнанку ясностью, что она сама и есть та трава, которая растёт из этой земли, и что кричать этим ртом больше нельзя, потому что рот занят другим.
И тогда – не во сне уже, на самой его границе – горло сделало то, чего не могла воля: дёрнулось, разорвало нити одним рывком, и она закричала по-настоящему, ощутив наконец собственное горло свободным, – и проснулась от собственного крика, наяву, в темноте комнаты, с мокрой от пота рубашкой и с Эдой, вскочившей на своей лежанке с ножом в руке раньше, чем та успела открыть глаза.
– Тише, тише, это я, – Эда уже была рядом, держала её за плечи. – Тише. Сон. Просто сон.
Не просто.
Римма сидела, обхватив колени, и дрожь не проходила, и первая ясная мысль, пробившаяся сквозь сон, была не про башню и не про частокол – а про то, что делать руками прямо сейчас, в эту минуту.
Встать. Одеться. Поднять Бренна – он не откажет, Бренн никогда мне не отказывал. Украсть лошадей, если дядя не даст своих. У отца был план через Крорн, я знаю, что был, – Бренн знает дорогу, даже если мне её не называли. Доехать я не успею. Но хоть выехать.
Она уже спустила ноги с кровати. Половица под пяткой была холодная, настоящая, и от этого холода мысль стала на волос яснее, а следом за ясностью пришло то, что она весь вечер от себя гнала.
Дядя сказал: ты не доедешь. Дядя не солгал мне ни разу за весь этот месяц. Ты приедешь позже Кресвела или не приедешь совсем – мёртвой на тракте от случайной стрелы, и тогда всё, что держит имя отца, посыплется в один день, а Крорн от этой твоей смерти не спасётся ни на минуту раньше.
И ты ничего не умеешь. Ты умеешь падать в обморок, глядя, как чужая кровь идёт мимо тебя. Ты приедешь и будешь стоять во дворе лишней, и кто-то ещё погибнет, оттаскивая тебя за шиворот от стены.
Она сидела на краю кровати, одна нога уже на полу, вторая ещё под одеялом, и не двигалась ни туда, ни сюда, и это, наверное, было хуже всего, что случилось с ней за этот вечер, – не указ, не дядин отказ, не сон. А вот это: сидеть на самой границе решения и знать, что решение за неё уже приняла чужая, взрослая, безжалостная арифметика, с которой не поспоришь, как её ни зли.
Я не поеду.
Я хочу – так, что руки трясутся, хочу. И не поеду.
Эда сидела рядом, не спрашивая ни о чём, и просто держала её за плечо – не так, как в прошлый раз, не готовыми словами, а молча, и за это одно Римма была ей сейчас благодарна больше, чем за что-либо ещё в этот вечер.
– Ты никуда не собираешься, – сказала наконец Эда. Не спросила – сказала, как о решённом.
– Нет, – выговорила Римма, и слово вышло глухим, чужим. – Не собираюсь.
Она убрала вторую ногу обратно под одеяло – медленно, как закрывают за собой дверь, которую очень хотелось оставить открытой, – и осталась сидеть так, прямая, в темноте, до самого рассвета.
За окном небо у восточного края начинало сереть – не рассветом ещё, только его обещанием.
Она не знала, что где-то в этих же стенах, в эту же самую ночь, уже убрали стражу у чёрной лестницы и перенастроили щиты изнутри так тихо, что никто из живущих в крепости не заметил разницы между защитой и её отсутствием.
Она думала о частоколе, который горел пятнами.
Это была не та ночь, к которой она себя готовила.
Это была та самая.




























