Текст книги "Кровь и железо: Вятский Чужак (СИ)"
Автор книги: Роман Артемьев
Жанры:
Боевое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
Глава 26 Неугодный
Виталий
Ехали шестеро: Виталий, Викель и четверо солдат Торнео.
Дорога до трактира заняла остаток дня, и весь этот день Виталий, глядя в спину Викелю, думал не о том, что скажет. Он думал о горле, лёгких и брюхе.
Раньше я ехал бы на такой разговор спокойно. Я непробиваемый, чего бояться. А теперь еду и считаю, чем меня можно взять, пока я буду сидеть за их столом и делать умное лицо.
Спасибо, Хорн. Испортил человеку всю уверенность.
Не пить у них. Не есть у них. К стене спиной. Викеля рядом. И не давать себя увести в отдельную комнату, как бы вежливо ни звали.
Он проговорил это про себя дважды, как проговаривал перед схваткой на ковре, когда ещё был жизнь назад студентом и самбистом в городе, которого тут никто не выговорит.
Разница была в том, что на ковре не травят.
К трактиру подъехали в сумерках.
– Двое со мной, – сказал Виталий, спешиваясь. – Двое здесь, у коней. С улицы дверь не закрывать. Что бы ни услышали внутри – внутрь не лезть, пока я сам не крикну или пока не выйдет Викель. Викель выйдет – слушать Викеля.
– А если вы не выйдете, барон? – спросил старший из солдат, немолодой, обстоятельный.
– Тогда, – сказал Виталий, – вы ничего уже не поправите, так что и не суйтесь. Едьте в крепость и скажите Радиму и Лине. Всё.
Он толкнул дверь.
В трактире не было никого лишнего.
Ни купцов, ни возчиков, ни собак. Очаг горел, одноглазый хозяин тёр всё ту же кружку с тем же усердием обречённого. За сдвинутыми столами сидели человек десять – те же тёртые, спокойные мужики, что и в прошлый раз. Усатый был среди них, в середине, с тем же круглым добродушным лицом мясника.
Он не встал.
Виталий сел напротив. Не там, где ему оставили место, – а с краю, спиной к простенку между окном и очагом, чтобы видеть и дверь, и всех сразу. Викель встал у него за плечом. Двое солдат остались у входа.
На столе перед Виталием стояла кружка. Полная.
Он на неё не посмотрел.
– Барон, – сказал усатый приветливо. – Доехали. Вина?
– Нет.
– Правильно, – одобрил усатый, как и в прошлый раз. – Вино тут по прежнему дрянь.
В прошлый раз я решил, что это присказка. А сейчас думаю: а не проще ли им, чтоб я всё-таки выпил.
– Говори, – сказал Виталий. – Ты меня звал.
Усатый посмотрел на него, и добродушие с его лица потихоньку сползло – не всё, но заметно. Осталось дело.
– Звал, – сказал он. – Разговор, барон, будет короткий и невесёлый, так что давайте без плясок. Хозяин наш посчитал.
– Что посчитал?
– Вас. – Усатый сложил руки на столе. – Во сколько вы ему обходитесь. И вышло дорого, барон. Дорого. Кузнец – деньги. Каменщик – деньги. Жёрнов ваш, зараза тяжёлый, – деньги и морока. Маг земляной – это вообще золото, маг неделю у вас ковырялся, а маги, вы сами знаете, по золотому в день, и вверх. – Он покачал головой. – Это всё хозяин заплатил. Из своего. За то, чтоб вы сидели тут удобным бароном и в нужную ночь не мешали телеге проехать.
– Я и не мешал.
– Пока не мешали, – согласился усатый. – Но вот в чём штука, барон. Удобный барон – он ведь какой? Бедный. Слабый. Пьющий. Такому платишь малость – и он твой, потому что больше ему взять неоткуда. А вы… – Усатый обвёл пальцем воздух, будто обводя весь Крорн разом. – Вы стену подняли. Гарнизон завели. Торг открыли. Друидов вон приветили, с Озёрным хотите подружиться. Вы, барон, не удобный. Вы растёте. А который растёт – тому одной малости мало, тому дай ещё, потом ещё, а потом он и вовсе решит, что телеги-то через его ворота идут, так пусть и доля будет его, а не хозяйская. – Он посмотрел Виталию в глаза. – Дорогой вы стали, барон. И с каждой неделей дороже.
Вот оно. Не за то, что я плохой. За то, что я не сдох и не спился. За то, что справился.
Смешно. Если бы я тут запил, как они ставили, – жил бы да жил.
– И металл, – добавил усатый, помолчав. Голос у него стал суше. – Полоса. Оплавленная. Хозяину доложили. Хозяину не понравилось, барон. Очень не понравилось. Он человек насчёт своего добра тяжёлый, а тут не просто пропажа – тут чего-то такое, чего никто не понимает. Половина полосы холодного железа – куда? Как? Он спрашивает – а ему говорят: барон сказал «так вышло». – Усатый чуть наклонил голову. – Хозяин не любит, когда «так вышло». Хозяин любит, когда понятно.
– Дальше, – сказал Виталий.
– А дальше просто. – Усатый развёл руками. – Вам, барон, надо уехать. Из Крорна. По-хорошему, тихо, за неделю. Собрались, сели на коня – и нет вас. Дальше живите где хотите, хоть у маркграфа под крылом, хоть за морем, хоть в замке утопшего короля. К вам никаких претензий. Долг ваш хозяин прощает – считайте, за беспокойство. Только Крорн освободите.
В трактире стало тихо. Дрова стрельнули в очаге.
Виталий сидел, положив руки на стол – обе, на виду, – и молчал ровно столько, чтобы стало неудобно всем, кроме него.
– А то что? – спросил он наконец.
Усатый вздохнул. Почти с сожалением.
– А то смерть, барон, – сказал он просто. – Чего уж там. Не уедете за неделю – умрёте. Не в бою, не красиво. Тихо. Однажды. Может, за ужином, может, во сне, может, оступитесь на стене в темноте и упадёте головой на камень. Мы это умеем, барон. Мы этим кормимся.
Викель за плечом у Виталия шевельнулся – тяжело, коротко. Усатый глянул на него, потом снова на Виталия, спокойно.
Виталий смотрел на усатого и чувствовал две вещи разом, ясно и отдельно.
Первая была злость – та самая, хорошая, жгучая. Она поднималась ровно, без дыма.
Вторая была страх. Настоящий, холодный, животный, какого он не знал уже давно, – с той самой ванны, с первого дня. Потому что усатый не грозил. Усатый называл цену. Спокойно, по-деловому, как человек, который эту работу делал сто раз и сделает в сто первый, не изменившись в лице.
Он не врёт. Вот что хуже всего. Он совсем не врёт. Меня правда убьют – не мечом, которого я не боюсь, а тем, чего я и правда боюсь, потому что от этого нет железа.
И я знаю, что мне надо сказать. Умное, гибкое, торговое. «Дайте подумать». «Давайте сговоримся». «Что вы хотите, чтоб я делал».
Но скажу другое.
– Попробуй, – сказал Виталий.
Слово упало на стол и легло. Одно.
Он сам удивился, как ровно оно вышло. Не с вызовом – вызов они бы поняли и приняли. Просто ровно. Как «нет».
Усатый посмотрел на него долго. В глазах у него не было теперь ни добродушия, ни злобы – было что-то вроде усталого профессионального интереса, с каким мастер смотрит на чужую скверную работу.
– Не сейчас, – сказал он наконец.
Не «попробуем». Не «пожалеешь». Именно – не сейчас. Будто сверился со списком, где против имени барона Крорна уже стояла своя пометка и свой срок, и срок этот был не сегодня.
Он встал. Встали все десять.
– Езжайте домой, барон, – сказал усатый, и добродушие вернулось на его лицо, как возвращается на место маска. – Неделя у вас есть. Подумайте. Умный человек за неделю много чего передумает.
Виталий поднялся. Кружку на столе он так и не тронул.
– Я подумал, – сказал он. – Ещё в дверях.
И вышел, спиной чувствуя десять взглядов, – и не оборачиваясь, потому что оборачиваться было нельзя, а идти ровно было можно, и он шёл ровно, пока за спиной не стукнула дверь и в лицо не ударил холодный ночной воздух с болота.
Только во дворе, у коней, он заметил, что руку от локтя до кисти прихватило железом – тонко, чуть, само. Тело знало про страх больше, чем он позволял себе знать.
Он натянул рукав.
Обратно ехали в темноте, и первые две мили Виталий молчал, а Викель не лез.
Потом Викель сказал:
– Зря вы так, барон.
– Знаю.
– Им теперь нельзя иначе. Вы им при своих сказали «попробуй». Такое не прощают – не со зла, а по ремеслу. Простят одному – завтра каждый барон будет им «попробуй» говорить. – Викель пожевал. – Они вас теперь убьют. Не потому, что хотят. Потому, что надо.
– Знаю, Викель.
– Тогда зачем сказали?
Виталий смотрел в чёрную полосу болота слева от тракта.
А затем, Викель, что я устал.
Устал, что мне все объясняют, где я не прав, кому я задолжал и перед кем встать на колени. Хорн объясняет. Гурт объяснял. Усатый вот объяснил. Все они правы, и от каждого их «правильно» мне надо отдать по куску: тут долг, там уступку, тут уехать по-хорошему.
А я не хочу отдавать по куску. Я хочу понять как домой вернуться. Хочу чтобы Торнео меня не посадил в темницу за измену.
Вслух он сказал другое:
– Затем, что уехать по-хорошему – это тоже умереть, Викель. Просто медленнее и без крепости. Я тут месяц с небольшим, а мне уже есть что терять. Первый раз в жизни. Не хочу проверять, каково это – когда отняли.
Да и пацаны бы не поняли если перед быками заднюю давать.
Викель ехал молча ещё с полмили.
– Ну, – сказал он потом. – Дурак вы, барон. Но дурак понятный. За понятного дурака и постоять не жалко.
Спасибо. Кажется, это у него высшая похвала.
Дальше Виталий думал уже холодно, без злости, потому что злость – плохой советчик, когда надо считать.
Итак. Теперь меня хотят убить все. Кресвел – за сына и по приказу. Айронвейл – чтоб выбить камень из стены Торнео. Балетори щупает границу без гербов. А теперь ещё и эти, из тумана.
Он остановился на этой мысли, и она была нехорошая.
Стоп. Хорн обещал пощипать Кресвела на болотах. Хорн – это Айронвейл или кто-то около. А эти – Балетори. Разные конторы, разные хозяева.
И если одна контора решит меня убрать раньше, чем вторая соберётся мне помочь?
Отлично. Просто отлично.
Крепость встретила их огнём в бойницах и приличного вида стражей. Виталий отдал коня, поднялся к себе и до утра не уснул.
От безрезультатных раздумий.
* * *
Хорн приехал через несколько дней. Сам. Снова один.
На этот раз он не улыбался у ворот и не ждал, пока его заметят. Он въехал во двор, спешился, отдал повод первому попавшемуся мужику и пошёл к башне так, как ходят по своему дому, – и Виталий, глядя на это сверху, отметил, что вежливости в нём стало меньше ровно настолько, насколько прибавилось дела.
– Барон.
– Хорн.
– У вас в трактире был разговор, – сказал Хорн, входя. – Дней пять назад. Кончился он словом «попробуй».
Виталий стоял у стола и молчал.
Так. Значит, и это.
В трактире было десять человек, Викель и двое моих у двери. Тринадцать душ. И через пять дней это знает человек, которого там не было и который сидит не в Крорне.
– Ты быстро узнаёшь, – сказал он.
– Я иначе не ем, – сказал Хорн.
Он сел без приглашения, положил перчатки на стол и сложил руки – гладкий, вежливый, никакой.
– Не пугайтесь, барон. Я не с ними. У них своя контора, у нас своя, и мы друг другу не кланяемся. – Он чуть повёл плечом. – Но края у нас общие, и через край всегда что-нибудь переливается. Особенно такое красивое.
– Что красивое?
– Барон, который в лицо десятерым говорит «попробуй». – Хорн улыбнулся тонко. – Это, знаете, редко. Обычно люди торгуются. Вы, я гляжу, вообще плохо умеете торговаться о себе. О жёрнове – умеете, а о себе нет.
Виталий сел напротив.
– Ты приехал это сказать?
– Я приехал сказать три вещи, – сказал Хорн. – Первая приятная, вторая полезная, третья вам не понравится. С какой начать?
– По порядку.
– Разумно. – Хорн разгладил перчатку на столе. – Первая. Наше уговорённое – в силе. Барона Кресвела мы встретим на болотах, как обещали. Из тумана, ночью, и растаем. Хозяева моё слово подтвердили, и это, барон, не любезность: им по-прежнему невыгодно, чтоб на этой дороге сидел человек графа Айронвейла. Так что тут можете спать.
– А вторая?
– Вторая – счёт. – Хорн поднял глаза. – Молвен Кресвел вышел из своего баронства третьего дня. С ним сто восемьдесят человек, из них четыре десятка конных и десятка полтора – люди, которые воюют за деньги и умеют. Обозов маловато, значит идёт штурмовать а не осаждать. Идёт медленно, потому что две телеги странные, тяжелые, что то спрятано под рогожей.
– Что именно?
– Не знаю, – сказал Хорн. – И это меня, барон, беспокоит больше, чем сто восемьдесят человек. Кресвел – дурак, но дурак не бедный: ему дали денег, дали людей и дали что-то, что он везёт под рогожей и никому не показывает. У человека, который идёт брать разваленную крепость с тринадцатью пьяницами, таких телег быть не должно.
– У меня тридцать.
– У вас тридцать, – согласился Хорн. – Он этого не знает. Или знает и потому везёт две телеги.
Виталий встал и подошёл к окну. За окном лежали болота, и над ними стояла та ровная белая муть, которая тут поднималась к вечеру и не расходилась до утра.
– Сколько у меня времени?
– Если пойдёт трактом – двенадцать дней. Если срежет через приболотье – девять. – Хорн помолчал. – Он срежет.
– С чего ты взял?
– С того, что ему велели спешить. – Хорн говорил без нажима, как читают ведомость. – А ещё с того, барон, что человеку, который идёт мстить за сына, всегда кажется, что он едет слишком медленно.
Девять дней.
А неделя от усатого кончается через два.
То есть сначала меня попробуют убить тихо. И только если не выйдет – придёт Кресвел и попробует громко.
Хорошая очередь. Логичная. Как в поликлинике.
– Третье, – сказал Виталий, не оборачиваясь. – То, что мне не понравится.
– Третье вот какое. – Хорн подождал, пока он повернётся. – Вас, барон, никто не убьёт, если вы возьмёте жетон.
Тишина.
– Тот, что я вам оставил на телеге. Птица с крыльями. Он у вас, я знаю, вы его таскаете в кармане вместе с их бронзовым кругляшом и, наверное, иногда перебираете пальцами. – Хорн смотрел на него ясно и почти дружелюбно. – Возьмите его всерьёз. Не служить – я уже понял, что вы не можете, у вас там привязь. Просто станьте нашим человеком на этой дороге. Один раз в месяц письмо: кто прошёл, чей, что вёз. Больше ничего.
– И?
– И тем, кто вам грозил в трактире, скажут сверху, что барон Крорна – не их забота. – Хорн пожал плечами. – Они не станут спорить, барон. Они деловые люди. Им скажут «этого не трогать» – они не тронут и ещё извинятся, и жёрнов вам, может, второй привезут. Ваша неделя перестанет существовать. Ножа в ужине не будет. Спать будете как ребёнок.
Виталий стоял и слушал, и слушал он очень внимательно, потому что предложение было хорошее.
Вот в чём была беда. Оно было по-настоящему хорошее.
Он не просит меня открыть ворота. Он не просит предать Геллерта в бою. Он просит писать письма про телеги – про те самые телеги, которые я и так считаю и записываю, и про которые я уже написал маркграфу сам, своей рукой, через Викеля.
Я уже делаю ровно это. Разница только в том, кому идёт бумага.
И за это с меня снимут смерть.
Он поймал себя на том, что стоит и молчит слишком долго, и что Хорн это видит, и что Хорн специально не мешает.
– Красиво, – сказал Виталий.
– Я стараюсь.
– Ты подождал, пока меня приговорят, а потом приехал предложить жизнь.
– Не я приговаривал, барон. – Хорн даже не обиделся. – Я вообще ничего не делал. Я просто был рядом, когда вам стало нужно. Это не подлость, это ремесло. Подлость – это когда я бы их к вам подослал сам. Такое тоже умеют, но я так не работаю, мне потом с людьми разговаривать.
– А если я скажу «нет»?
– Тогда я уеду, – сказал Хорн, – а уговор про Кресвела всё равно останется в силе, потому что он не про вас, а про дорогу. И вы будете девять дней ждать войско и одновременно смотреть, что вам подали на ужин. Если не умрете раньше. – Он развёл руками. – Я вам, барон, не враг. Я вам просто очень выгодный.
Виталий сел обратно.
Он думал недолго. Считать он умел, а тут и считать было нечего – счёт сходился в одну сторону, и именно поэтому.
– Нет, – сказал он.
Хорн поднял брови. Впервые за оба разговора – по-настоящему.
– Причину скажете?
– Скажу. – Виталий положил ладони на стол. – Ты просишь письмо раз в месяц. Я напишу первое, и это будет правда: столько-то телег, оттуда, туда. Второе тоже будет правда. А на третье ты попросишь уточнить, и на четвёртое – посмотреть, и однажды ты попросишь чего-то, чего мне не захочется, и напомнишь, что я уже пишу восемь месяцев. И я не смогу сказать «нет», потому что «нет» надо говорить в первый раз. Второго первого раза не бывает.
– Ишь, – сказал Хорн негромко.
– И ещё. – Виталий смотрел на него. – Ты сейчас продаёшь мне мою же жизнь. Она у меня и так есть. Мне не нравится покупать своё.
Хорн помолчал.
Потом кивнул – коротко, деловито, без всякого разочарования, как кивают, вычёркивая строку и переходя к следующей.
– Ладно, – сказал он. – Жетон оставьте всё равно. Он вам ничего не стоит.
– Он мне стоит того, что я его ношу.
– Вот и носите. – Хорн поднялся и стал натягивать перчатки. – Ещё одно, барон, безо всякой платы. Просто чтоб вы знали, потому что вам всё равно скажут, только позже и хуже.
– Ну.
– Архимаг Воренна уехал из Солдара. – Хорн разгладил кожу на пальцах. – Недели полторы как. На север, надолго, ищет что-то в старых бумагах. Оставил вместо себя магистра, добродушную женщину.
Он посмотрел на Виталия.
– Вам это, наверное, ничего не говорит.
Мне это ничего не говорит.
– Ничего, – сказал Виталий.
– Ну вот и хорошо, – сказал Хорн. – Всего доброго.
Он вышел, и во дворе было слышно, как он берёт коня, и как копыта стучат по камню, и как открывают ворота.
Виталий постоял у окна.
Потом сел, вытащил из кармана оба жетона и положил их перед собой на стол – тёмный с птицей и гладкий бронзовый.
Девять дней до Кресвела. Два – до конца недели.
Тридцать человек, четверо стариков, Викель, пятеро друидов и кошка.
И две телеги под рогожей, про которые не знает даже тот, кто знает всё.
Он сгрёб жетоны обратно в карман и пошёл вниз, во двор, где Радим с двумя мужиками уже второй день ковырялся у перемычки, приколачивая к заслонке скобу.
Ладно.
Работать.
Глава 27 Один настоящий труп
Виталий
Неделя, которую дал усатый, истекла в тот день, когда Виталий понял, что с ним что-то не так.
Началось с малого: с утра тянуло затылок, и он списал это на бессонную ночь и на разговоры про закладку в стене. К обеду затылок не отпустило, а прибавилась слабость – та особая, нехорошая слабость, которая не от усталости, а будто из тебя откачали что-то изнутри. К вечеру его прошиб холодный пот на ровном месте, посреди двора, при том что было не жарко, и пол под ногами сделал попытку качнуться.
Он сел на бревно у лебёдок и сидел, пока не отпустило.
Руки дрожали ещё какое-то время после того, как отпустило голову, – мелко, на кончиках пальцев, как у Радима, который то и дело жаловался на возраст. Только Радиму было хорошо за шестьдесят, а Виталию не было и двадцати трёх, и раньше руки у него не дрожали никогда – разве что от холода или от долгой работы мечом, а не просто так, посреди двора, ни с того ни с сего.
Так. Это не усталость.
Усталость я знаю. Усталость – это когда хочется спать. А это – когда хочется лечь на землю и не двигаться, потому что двигаться почему-то страшно.
Давление упало что ли? Не хотел бы я здесь заболеть чем-то серьезным. Что они смогут то, корешками да отварами лечить.
– Барон, – сказал Викель, подошедший проверить крепления. Один взгляд – и добродушия у него на лице поубавилось так же, как у усатого в тот вечер. – Вы серый.
– Голова кружится, – сказал Виталий. – И тошнит. Второй день.
– Второй?
– Вчера думал, съел что-то не то.
Викель посмотрел на него ещё раз, дольше, и в этом взгляде читалось то же самое, что уже провернулось в голове у самого Виталия и что он сам себе боялся выговорить.
– Кто вам готовит второй день? – спросил Викель.
Ответ они оба знали заранее.
Стряпуху звали – Виталий вдруг понял, что даже не спрашивал её имени за месяц с лишним, она была просто «стряпуха», молчаливая баба с руками в старых ожогах, – и её не было на кухне.
Не было со вчерашнего вечера, если считать точно. Ушла, как обычно уходила на ночь в деревню, и не вернулась к утренней каше, а вместо неё встала одна из девок, которая, запинаясь, сказала, что видела вчера, как та говорила у ворот с каким-то мужиком, «не нашим, приезжим», и больше не видела.
Лекаря в Крорне не было. Не было и в деревне – повитуха была, костоправ был, а лекаря, который разбирался бы в ядах, не было ни одного в дне пути в любую сторону.
– Гонца, – сказал Виталий. – Быстрого. В ближайший город, к лекарю, за деньги, за что угодно. Скажи – барон болен, платит втрое, пусть едет как может.
Викель кивнул и отправил самого молодого из четверых Торнео – тот вымахнул на коня и ушёл за ворота галопом раньше, чем Виталий договорил последнее слово.
– А со стряпухой что? – спросил Викель.
Хороший вопрос. У меня на него два ответа, и оба плохие.
– Прочешите крепость, – сказал Виталий. – Двор, башню, сараи, подвал. Всё. Если она пряталась – найдём. Если сбежала совсем – узнаем хотя бы куда и с кем.
– А деревню?
Виталий подумал.
Деревню. Много дворов, сотня людей, и у меня нет времени спрашивать каждого, кто вчера с кем говорил у ворот. У меня, если Хорн не соврал, дней семь до Кресвела и ни одного лишнего человека, которого можно потерять на пустом обыске.
– Деревню – нет, – сказал он. – Не сейчас. Не хватит рук, а те, что есть, нужны на стене, а не на обходе дворов.
Радим, слышавший разговор от лебёдок, где считал мешки, подошёл сам.
– Я схожу, барон, – сказал он. – Один, тихо. Меня в деревне уже не боятся, я свой почти. Поспрашиваю, кто что видел, не пугая. Если что найду – прибегу.
– Один не ходи в темноте.
– Хочешь сладкую манду – лезь в глубокую нору! – Радим позволил себе полуулыбку, единственную за весь разговор. – В темноте и не пойду, барон. Схожу засветло, вернусь засветло, а если припоздаю – заночую у кого-нибудь и приду утром. Мне не двадцать лет геройствовать.
Он пошёл седлать коня, деловито, как ходил за мешками с зерном, – и в этой деловитости было больше уверенности, чем во всех заверениях Викеля вместе взятых.
Крепость прочесали до последнего сарая. Заглянули в колодец – не потому что верили, что там что-то найдут, а потому что не проверить колодец значило потом всю жизнь гадать. Перевернули сеновал, простучали стены в старой кладовой, в подвалах и складах. Проверили потайной склад, в котором хранились бруски из холодного металла. Нашли мышиные гнёзда, прошлогоднее зерно, пропавший год назад тесак – и никого лишнего.
Комната стряпухи, крохотная каморка за кухней, оказалась пуста в самом скучном смысле: тюфяк, сундучок с двумя сменами одежды, глиняная свистулька – детская, судя по размеру, хотя детей у неё, кажется, не было, или Виталий просто не знал. Ничего, что говорило бы, куда и зачем она ушла. Ничего, что говорило бы, что она вообще собиралась уходить.
Стряпуха ушла – или её увели – и с концами.
Радим вернулся засветло, обойдя половину дворов, – никто ничего не видел, никто ничего не знает, обычный деревенский разговор, в котором все всё знают и никто не говорит вслух. Доклад сдал коротко, тем же тоном, каким считал мешки, и ушёл спать.
Ночью Виталию было хуже. Голова гудела, к горлу подкатывало, а ноги отказывались держать ровно, и когда он лёг, потолок над ним медленно поплыл в сторону, будто комнату кто-то не спеша разворачивал.
Лина осталась.
– Спи в своей палатке, – сказал он ей, уже сквозь муть. – Я не помру за ночь.
Пожалуйста останься. Если меня отравили и я буду умирать сегодня, я бы хотел что-бы рядом была ты. Что-то мне прям страшно. Сучья банда и Балетори и устатый чёрт из таверны. Если не сдохну я вас перебью всех!
– А если помрёшь – кто мне скажет? – Она села на пол у его лежанки, привалившись спиной к стене, с ножом на коленях. – Спи. Я тут.
Он полез в карман, нащупал сложенный вдвое листок – письмо Римме, начатое три раза и ни разу не законченное, – и на секунду подумал, не дописать ли его сейчас, пока ещё может держать перо ровно. Потом понял, что письмо, дописанное человеком, который боится не проснуться, будет звучать как завещание, а не как письмо, – и убрал листок обратно, не разворачивая.
Он уснул раньше, чем успел ответить, – резко, тяжело, как проваливаются в воду с камнем на шее.
Во сне ему снился Киров.
Обычный, серый, без чудовищ. Он шёл по знакомому двору – тому самому, где рос с восьми лет, – и всё было как всегда, только очень тихо и очень темно, будто выключили не свет, а звук. Дверь его подъезда стояла приоткрытой, и он знал, что не должен туда заходить, но зашёл, потому что во сне так бывает: знаешь и всё равно идёшь.
На лестнице пахло сыростью и почему-то речной тиной.
Где-то этажом выше кто-то тренировал удары по мешку – глухие, ритмичные, – звук был совершенно обычный, из тех вечеров, когда он сам гонял мешок в зале после района. Только сейчас каждый удар отдавался не в ушах, а прямо под рёбрами, будто бил не он, а в него.
Дверь в квартиру была отперта. Ванна была полная, вода в ней стояла неподвижно и чёрная, без единого отражения, хотя свет в ванной горел.
Он подошёл к ванне и наклонился посмотреть, и в этот момент что-то тонкое и очень сильное обвило ему шею сзади – не руки, что-то вроде верёвки, скользкое и холодное, – и потянуло назад, к воде, и он захрипел, попытался просунуть пальцы под петлю и не смог, и вода в ванне вдруг вспенилась и потянулась к нему навстречу, как живая, а грудь сдавило так, что он не мог набрать воздуха ни на волос.
Задыхаюсь.
Это не сон. Это.
Он проснулся резко, дёрнувшись всем телом, и то, что душило его во сне, оказалось на месте и наяву.
Комнату освещал только огарок свечи, почти догоревший, и в этом дрожащем свете вокруг лежанки стояло слишком много одинаковых фигур.
Горло душило не руками и не верёвкой – чем-то невидимым и очень сильным, тем самым холодным сжатием, каким оплели ноги в лесу, когда он только появился здесь. Только теперь оно держало не одного человека, а сразу двоих и сдавливало горло как удав жертву. Виталий рванулся всем телом и не сдвинулся ни на палец: держали снаружи, чужой силой, придавившей его к доскам так же надёжно, как гвоздь держит доску.
Рядом хрипела Лина. Её держало то же самое – туго стянутая петля вокруг горла, – и когти, которыми она пыталась стать пантерой, скребли по одеялу и не находили формы: перекинуться значило отпустить последний воздух, а воздуха и так не было.
Не могу вдохнуть. Не могу пошевелиться. Не могу.
Стряпухи стояли вокруг – несколько, одинаковых, в одном переднике, с одним неподвижным лицом, – и ни одна не подходила ближе, ни одна не била. Держать двоих разом невидимой хваткой оказалось работой не из лёгких даже для того, что стояло за этим: одна из фигур покачнулась, на миг, едва заметно, будто вес стал вдруг тяжелее расчётного.
Магия – как мышцы. Устают даже они.
Он понял это не мыслью – почуял телом, тем звериным чутьём, что выросло в нём за два месяца: хватка на его горле дрогнула на долю удара сердца, ровно там, где две жертвы разом оказались дороже, чем сила могла себе позволить.
Стряпуха у изголовья поняла это быстрее.
– Девку – ножом, – сказала она ровным, скучным голосом, ни к кому не обращаясь, будто отдавала распоряжение по кухне. – А этого держать, пока не кончится. Он железный.
Одна из фигур метнулась к столу, где лежал забытый со вчерашнего ужина нож, и повернулась к Лине.
Нет.
Мысль была криком без голоса, потому что голоса у него не было, – и в следующую секунду то, что каждый раз ждало в нём на самом краю, не проснулось, а взорвалось: край на этот раз был не его собственной смертью, а чужой, и это, как выяснилось, работало быстрее и злее любого страха за себя.
Железо пошло не по коже – по всему телу разом, от груди до кончиков пальцев, тяжёлое, раскалённое изнутри.
Невидимая петля на его горле не ослабла – лопнула, как рвётся верёвка, которую тянут через лезвие, – и воздух ворвался в грудь одним огромным, режущим глотком.
Он не встал. Он поднялся сразу весь, единым движением, которого секунду назад в его теле не было.
Дальше он не думал вообще.
Ближайшую он взял за лицо всей пятернёй и сломал его как бумажный стаканчик. Следующую толкнул и впечатал в стену – не ударил, впечатал, с хрустом, который на миг заглушил даже звон в ушах.
Еще одна бросилась на него сбоку, быстро, слишком быстро для тела, которое просто варит кашу, – телесный маг, понял он где-то на самой окраине сознания, ловкая, сильная, обученная, – и достала его кулаком по рёбрам ударом, от которого хрустнуло бы у любого человека без брони. У него хрустнуло железо, глухо, как молот о наковальню, и удар отскочил, не причинив вреда.
Он ответил тем, чем хорошо умел, – низом, прошел в ноги, – и уронил её на пол раньше, чем она поняла, что промахнулась. Несколько быстрых, мощных ударов в голову превратили её в фарш.
Четвертая, та, что бежала к Лине с ножом, метнула в него вместо этого другое – не сталь, саму силу, толчок из пустоты, ударивший в грудь, как хлопок в упор.
Толчок пришёлся в железо и погас в нём, не сдвинув его ни на шаг. Было больно, но терпимо.
Хорошая попытка. Не в этот раз.
Он дошёл до неё за два шага, вырвал нож из руки вместе с тем, что осталось от пальцев, и ударил в ответ – раз, другой, – пока сопротивление под кулаком не кончилось.
Хватка на горле Лины, лишившись хозяйки, распалась вместе со всей остальной невидимой сетью, и в тесной комнате вместо девушки на лежанке оказалась чёрная пантера, огромная, с ушами, прижатыми к голове, – и она немедленно бросилась на ближайшую фигуру, не разбирая, настоящая та или нет.
Комната наполнилась звуками, которые Виталий предпочёл бы не слышать ещё раз в жизни.
Он стоял посреди этого – шатаясь, с горлом, всё ещё частично железным, всё ещё чужим на ощупь, – и видел, что живых в комнате осталось двое или трое, не больше.
Одна из них бежала к окну.
Окно. Она через него залезла.
Она – настоящая.
Он понял это раньше, чем успел понять, откуда знает, – просто увидел разницу, которой не мог бы назвать словами: остальные двигались одинаково слаженно, слишком слаженно, а эта бежала так, как бегут люди, которым по-настоящему страшно.
Он бросился наперерез.
Вторая, ещё живая, метнулась ему в ноги и обхватила щиколотки – не с той силой, что раньше, слабее, из последнего, – но этого хватило, чтобы он оступился, потерял ровный шаг и всю силу удара вложил не туда.
Он дотянулся до убегающей у самого окна, схватил за плечо, рванул на себя, чтобы втащить обратно в комнату, – и не рассчитал.
Рывок вышел слишком сильным.
Она пролетела через комнату, будто была не тяжелее мешка с соломой, и ударилась о противоположную стену – не боком, а всем телом, с сухим, окончательным звуком, – и осела вниз, и больше не шевелилась.
В комнате стало тихо. Только Лина ещё утробно рычала над последней, дёргавшейся под её лапами, и потом затихла и она.
Виталий стоял посреди комнаты, чужой, растрёпанный, весь в чужой крови до локтей, и руки у него тряслись так, что он не сразу смог их опустить.
Он огляделся.
Тела лежали там, где упали, – три, четыре, он сбился со счёта, пытаясь понять, сколько их вообще было, – и пока он смотрел, одно из них, лежавшее у двери, начало меняться.




























