444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Артемьев » Кровь и железо: Вятский Чужак (СИ) » Текст книги (страница 16)
Кровь и железо: Вятский Чужак (СИ)
  • Текст добавлен: 20 августа 2026, 21:30

Текст книги "Кровь и железо: Вятский Чужак (СИ)"


Автор книги: Роман Артемьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)

– Не надо.

– И правильно. Дрянь. – Усатый отхлебнул из своей кружки и поморщился. – Ну, как вам в Крорне, господин? Обжились? Крепость знатная. Дырявая, правда.

– Дырявая.

– Люди у вас дрянь.

– Дрянь.

– Двоих вы, я слышал, повесили уже.

– Повесил.

– Быстро вы, – сказал усатый одобрительно, будто отмечал галочку в ведомости. – Мы тут гадали, сколько барон продержится, пока не начнёт вешать. Ставили от месяца. Никто не поставил на три дня.

Он не крутого играет. Он просто отчитывается перед собой, что клиент оказался бодрее сметы. У них тут даже тотализатор.

Виталий сидел, положив руки на стол, и молчал. Он молчал ровно столько, чтобы стало неудобно всем, кроме него. Он научился этому у Геллерта – в кабинете, где стоял и ждал, пока маркграф закончит смотреть в окно.

– Давайте к делу, – сказал он наконец. – Какие условия?

Усатый чуть удивился. По-настоящему, кажется.

– Ишь. Деловой. – Он развёл ладони, как приказчик, которому не надо повторять дважды. – Ну, к делу так к делу. Условия простые, господин, и не мной придуманы. Через вашу землю ходят телеги. Ходили при кастеляне, ходят сейчас, будут ходить дальше. Вам за это идёт благодарность. Деньгами, каждый месяц, в руки или товаром. – Он загнул один палец, будто зачитывал пункт договора. – Вы за это не делаете ничего. Вообще ничего. Ворота ночью открываются сами. Вы спите.

– А если нет?

– А если нет – то ничего страшного, – сказал усатый спокойно. – Резать вас никто не будет, господин, вы не думайте. Вы человек громкий, за вами маркграф. Нам шум ни к чему, у нас от шума одни убытки.

– А что будет?

– А будет то, – сказал он так же ровно, – что найдётся другой. Всегда находится. Не вы – так ваш капитан. Не капитан – так десятник. Не десятник – так мужик, который вам ворота на ночь запирает. Мы годик подождём, поглядим, кто у вас в крепости беднее всех, и поговорим с ним. – Он снова взялся за кружку. – И телеги как ходили, так и будут ходить. Только вы про них знать не будете. И доли вам не будет. И крепость ваша будет стоять как стоит. Дырявая.

Тишина.

Он прав.

Вот что самое поганое. Он прав, и говорит это не с угрозой, а с усталостью человека, который объясняет очевидное десятому по счёту барону. У меня тринадцать человек, которым я вчера показал, что моё слово имеет обратную сторону. У меня нет денег. У меня нет стены. Я не удержу эту границу, даже если положу тут всех и лягу сам.

А откажусь красиво и гордо – телеги пойдут всё равно. Только мимо меня.

Он посмотрел на усатого.

– Денег не надо, – сказал он.

За столом переглянулись. Не встревоженно – заинтересованно, как переглядываются в конторе, когда клиент говорит что-то, чего нет в бланке.

– Как это? – не понял усатый.

– Так. Деньги мне не нужны.

– Господин, – сказал усатый почти ласково, – деньги всем нужны.

– Мне нужны люди и работа. – Виталий положил ладони на стол. – Смотри. Я новый. Я тут четвёртый день. Мне некогда с вами воевать: у меня крепость разваливается и деревня дохнет. Мне на ваши телеги, если честно, плевать – их возили пятнадцать лет до меня, повозят и при мне. Но монету я не возьму.

Он говорил спокойно и ровно, и слышал, как за плечом окаменел Викель.

– Монету у меня отберут. Монету увидят. Монета – это то, за что меня повесят, если разберутся. – Он загнул палец, как только что делал усатый, и заметил это за собой. – А возьму я товаром. Слушай список.

– Ишь. Список. – Усатый откинулся. – Ну, читай.

– Кузнец. Настоящий, с инструментом и наковальней. Деревенский умер два года назад.

– Кузнец, – повторил усатый и коротко кивнул сухому соседу: запиши.

– Каменный маг. На неделю. Заделать пролом в стене и угол башни.

За столом хмыкнули. Кто-то тихо присвистнул.

– Ишь ты. Мага, – сказал усатый. – Знаете, господин, сколько маг стоит?

– Золотой в день, – сказал Виталий. – И торгуется вверх. Знаю. – Он посмотрел на усатого. – А ещё знаю, что вы возите руду из Карвеста телегами, а обратно ходите гружёными. Значит, у вас есть люди в Карвесте. А в порту, где стоит флот, каменных магов держат десятками – сваи бить да молы чинить. Один на неделю у вас найдётся. Не найдётся – значит, вы не те, за кого себя выдаёте, и говорить нам не о чем.

Усатый перестал улыбаться. Не разозлился – просто перестал, как гасят лишнюю свечу.

– Третье, – сказал Виталий. – Жёрнов. Для мельницы. Наш треснул, а мельница у нас одна.

– Жёрнов, – сказал усатый. – Каменный. Тяжёлый.

– У вас телеги.

– Всё? – спросил усатый.

– Нет. Пятое. – Виталий чуть подался вперёд. – И это мне важнее жёрнова. Вы на дороге торговцев щиплете.

– Бывает, – сказал усатый безмятежно. – Дорога кормит.

– Так вот, у Крорна – не щипать. Полгода. Кто едет мимо моей крепости – того не трогать, не пугать, не считать. Пусть ходят и знают, что тут спокойно.

За столом стало тихо иначе, чем раньше. Сухой мужик рядом с усатым – тот, что весь разговор молчал и на Виталия почти не смотрел, – впервые поднял на него глаза.

– А вам это зачем, господин? – спросил усатый медленно.

– Рынок хочу поставить. У крепости. – Виталий сказал это буднично, как говорят про очевидное. – Раз в неделю. Чтоб съезжались с округи – купить, продать, обменять. Деревне сбыт, мне пошлина с торга. Но никто не поедет туда, где на дороге режут. Мне нужно, чтоб полгода вокруг Крорна было тихо. Дальше – уже мой хлеб, я его сам отобью.

Усатый смотрел на него долго. Потом повернулся к сухому соседу, и они посовещались вполголоса – дольше, чем можно было ждать. Виталий не слушал. Он смотрел на очаг.

Он не хозяин. Хозяин – тот, сухой. Или тот, кого тут вообще нет. Этих прислали. Как гонца. Значит, торговаться по-крупному они не могут, могут только записать и отвезти. А раз сухой встрял на рынке – значит, зацепило. И зацепило не как угроза. Как выгода.

Ну да. Рынок – это телеги. Телеги – это толчея. В толчее их гружёная телега не одна из двух в неделю, а одна из сорока. Идеальная маскировка. Я им сейчас, кажется, невольно предложил улучшить их же логистику.

Прекрасно. Просто прекрасно.

Усатый повернулся обратно.

– Смешной вы человек, барон, – сказал он, и в голосе не было ни насмешки, ни зла, одна деловая констатация. – Все берут деньгами. Пятнадцать лет все брали деньгами. А вы просите кузнеца, жёрнов и чтоб мы вам рынок не портили.

– Мне деньгами не поможешь.

– Оно и видно. – Усатый почесал переносицу. – Что ж. Тому, кому мы служим, вы, интересны, даже нравитесь. Он говорит: с бароном, который строит, всегда можно иметь дело. Он никуда не денется, у него камни. – Усатый качнул кружкой. – Кузнец будет. Каменщик будет. Жёрнов – будет, но не завтра, его ещё купить и довезти, зараза тяжёлая. Торговцев у Крорна полгода не тронем – так и передам, тут даже спорить не о чем, всем удобно. А вот маг…

– А маг?

– А маг дорого, – сказал усатый. – И не только деньгами. – Он положил обе ладони на стол, наклонился и заговорил ровно, объясняя, как объясняют невыгодность сделки, а не пугая. – Вы вот подумайте, господин, головой. Пущу я к вам своего человека с силой. Он неделю у вас по двору походит. Стену вам залатает, спору нет, – он и правда залатает, мы плохой работы не держим. Только он ту стену не просто залатает. Он её узнает. Всю. Где у вас толсто, где тонко, где башня осела, где ворота гнилые. Он вам пролом заделает, а рядом, в аккурат где вы не смотрите, оставит место потоньше. Заложит так, что снаружи не видно, изнутри не видно, а нужному человеку в нужную ночь – плечом толкни, и он вошёл. – Усатый развёл руками, почти виновато. – И будет у вас стена. Целая с виду. И дырка в ней, про которую знаем мы, а не вы. Оно вам надо, господин? Берите камня и извести на три года вперёд, лейтесь, кладите руками деревни. Оно и дешевле выйдет, и спокойнее.

А вот теперь ты сказал лишнее.

Ты сам, вслух, объяснил мне, почему не хочешь давать мага. И заодно – что именно он мне оставит в стене, если я его возьму. Спасибо за инструкцию. Теперь я хотя бы знаю, что искать.

Виталий помолчал, глядя в круглое доброе лицо.

– Мага, – сказал он. – На неделю.

Усатый вздохнул.

– Господин…

– Мне нужна стена еще вчера. – Голос не поднялся ни на волос. – Руками деревни я её буду класть до осени, а осенью в неё войдёт первый, кто захочет. Мага я вижу насквозь: он неделю будет смотреть на мой двор – а я всю неделю буду смотреть на него. Кого прислали, что умеет, откуда пришёл. А дырку, которую он мне заложит, я найду сам. – Он чуть подался вперёд. – Ты забываешь, кто я. Я эту стену буду знать лучше твоего мага. Это моё ремесло. Он спрячет – я откопаю. Не в первую неделю, так в первый дождь: где тонко заложено, там раньше подмокнет.

Сухой мужик снова поднял на него глаза и на этот раз посмотрел долго.

Усатый пожевал ус, повернулся к нему, они опять посовещались – коротко.

– Будет вам маг, – сказал усатый нехотя. – На неделю. Ни днём дольше. И кормить будете сами.

– Идёт.

– Ещё одно. – Виталий положил на стол ладонь. – В подвале у меня двадцать восемь полос. Ваши.

– Наши, – согласился усатый.

– Забирайте. Телега пройдёт свободно, я велю открыть.

– Вот и славно.

– Один раз, – сказал Виталий. – И пока я не сказал иначе.

Усатый посмотрел на него почти ласково.

– Это, господин, как получится.

Виталий вытащил из кармана бронзовый кругляш и положил его на стол между ними. Кругляш глухо стукнул о доску.

За столом никто не шевельнулся. Но что-то в них переменилось – все девять чуть-чуть, самым краем, выпрямились.

– Это лежало у моего кастеляна, – сказал Виталий. – Мне сказали, что по нему на дороге не трогают.

– Мало ли что вам сказали.

– Мне нужны такие. – Виталий не убрал руку. – Не для телег. Для моих людей. Я буду посылать мужиков в Карвест и в Озёрный, и я не хочу, чтоб их резали на дороге за то, что они мои.

Усатый долго смотрел на кругляш. Потом – что было для Виталия неожиданно – подвинул его обратно через стол.

– Этот при себе держите, господин, – сказал он. – Не разбрасывайтесь. Он вам самому на дороге сгодится: по нему вас теперь и правда не тронут, слух уже пошёл. – Он помолчал. – А чтоб такие же завести на ваших мужиков – это не ко мне. Это большое дело, господин, тут своя цена и свой счёт. Я спрошу у хозяина, что с этим можно сделать. Может, и сделаем. – Он растянул круглое лицо в улыбке мясника. – Всё-таки нам самим спокойнее, когда по дороге ходят понятные люди, а не бегают неизвестно чьи с ножиками. Порядок – он всем в прибыль.

Он встал, и встали все девять.

– А пока – езжайте домой, барон. Кузнеца ждите дней через десять. – У порога он обернулся. – И, господин. Вы там пока не вешайте никого лишнего. – Улыбка стала шире. – А то у вас людей мало.

Обратно ехали в темноте.

Викель молчал первые две мили. Виталий ждал. Он знал, что скажет рыцарь, – знал даже, какими словами, – и всё равно ждал, потому что услышать это было надо.

– Барон.

– Ну.

– Вы только что пустили контрабанду герцога через границу маркграфа, – сказал Викель ровно. – Своими руками. При свидетелях. И взяли за это плату.

– Взял.

– Кузнецом.

– Кузнецом.

Викель повернул к нему голову. В темноте лица было не разобрать – пятно и блеск глаз.

– Я пятнадцать лет служу Торнео, – сказал он. – Я за него убивал. Мне не важно, чем вам заплатили – золотом или жёрновом. Мне важно, что телега пройдёт. И в этой телеге поедет железо, которым будут убивать людей, рядом с которыми я вырос.

Вот. Вот оно. И он прав, как был прав усатый. У них тут все правы, куда ни плюнь.

Виталий помолчал.

– Скажи мне одну вещь, – сказал он. – Если бы я встал и сказал им «нет» – что было бы?

– Вас бы отпустили. Как отпустили.

– А телеги?

Викель не ответил.

– Телеги шли пятнадцать лет, – сказал Виталий. – Пятнадцать. При кастеляне, которого маркграф трижды вызывал и трижды не дождался. Через ворота, которые не закрываются. По гати, о которой в поместье никто не знает, – я, Викель, три дня назад впервые услышал, что такая гать вообще есть.

Он поднял руку и загнул палец. Получилось похоже на Геллерта, и он снова себя на этом поймал.

– Я знаю, откуда идёт руда. Из Карвеста. Купеческими обозами, с бумагами и печатями. Вдвое сверх нормы, которую поставил сам маркграф.

Второй палец.

– Я знаю, что вместе с рудой уходит холодное железо. То самое, из которого Торнео кует оружие для войны. Уходит к тому, против кого эту войну и готовят.

Третий.

– Я знаю, что этим заняты бывшие солдаты Кураля и что за ними стоит кто-то, у кого не свои деньги и кто умеет платить магами. И знаю, что того же кастеляна держали не золотом, а тем, что его дочь и внуки в Балетори живут в доме, а не под забором.

Он опустил руку.

– Всё это я узнал за три дня, Викель. Сидя в дырявой крепости. Потому что я не сказал им «нет», а сел и стал слушать.

Викель молчал.

– Закрыть границу я не могу – нечем. А если бы и закрыл, они нашли бы другую. Нашли бы за месяц, и это была бы чужая земля, и я не знал бы ни телег, ни гати, ни имён. – Виталий смотрел вперёд, в темноту. – А так телеги пойдут через мои ворота. И я буду считать. Каждую. И записывать, что в ней, откуда и куда.

– Это называется измена, барон.

– Это называется контрольная закупка, – сказал Виталий.

– Что?

Ну да. Откуда бы.

– Это когда ты покупаешь у вора краденое, – сказал Виталий, – не потому, что тебе нужно краденое, а потому, что тебе нужен вор. И берёшь ты его не тогда, когда тебе противно, а тогда, когда знаешь про него всё. Не раньше.

Викель долго ехал молча.

– А если вас возьмут раньше? – спросил он наконец. – Приедет человек маркграфа, откроет ваш подвал и найдёт там двадцать восемь полос холодного железа. И вы ему что скажете? Про закупку?

Ничего я ему не скажу. Он меня повесит.

– Поэтому ты сегодня же сядешь и напишешь Маркграфу, – сказал Виталий.

Викель повернул голову.

– Я?

– Ты. Я ему как рукав до известного места. – Виталий смотрел прямо перед собой. – Напишешь всё. Гать. Телеги. Руду из Карвеста сверх нормы. Холодное железо без клейма. Банду. Кастеляна и его семью в Балетори. Всадников Злободана, что гуляют со стороны Балетори и жгут углежогов на моей земле. Двадцать восемь полос в моём подвале – прямо так и напиши, числом. И что я их отпустил.

– И что вы просите взамен?

– Ничего не прошу. – Виталий пожал плечами. – Пусть решает. Он маркграф.

Викель ехал молча ещё с полмили.

– Хитро, – сказал он наконец, и в голосе не было ни одобрения, ни осуждения. – Согласится – вы под его рукой, и что бы ни нашли в подвале, вы уже всё сами написали. Не согласится – снимет вас, а телеги пойдут дальше, и это уже его забота, не ваша.

– Да.

– А если письмо перехватят по дороге?

Виталий не ответил.

Он смотрел на чёрную полосу болота слева от тракта и думал, что за три дня научился слишком многому и что ни одна из этих вещей ему не нравится.

Кузнец. Каменщик. Жёрнов. Рынок, на который однажды съедутся живые люди – купить соли, продать козу.

Деревня, в которой заработает мельница, и стена, которая перестанет быть дырой. Правда, с одной заложенной прорехой, про которую я теперь знаю и которую найду.

И телега с холодным железом, которая ночью пройдёт через мои ворота – к тем, кто этим железом будет убивать людей Геллерта. И, может быть, Викеля.

Ошим сегодня утром смотрел, как я вешаю двоих, и это была справедливость.

А это что?

Он не нашёл ответа и перестал искать.

Ладно. Записывать буду. И считать. Считать я умею.

Крепость встретила их огнём в двух бойницах и запахом дыма.

Виталий отдал коня, поднялся в башню, стянул сапоги и лёг, не раздеваясь. Тело гудело, спина сразу нашла ту же вмятину в тюфяке, что и прошлой ночью, и обиделась заново. Он думал, что не заснёт, и заснул сразу, как в яму упал.

Проснулся он от боли.

Руку от локтя до кисти сводило так, что он сел, задохнувшись, и в темноте не сразу понял, что происходит. Кожа на предплечье была холодной. Твёрдой.

Он поднёс руку к лицу и в слабом свете от щели в ставне увидел, как по ней – от локтя, вниз, к пальцам – ползёт железо. Медленно. Неровными пластинами, наползающими друг на друга. Оно шло само. Никто на него не нападал. В комнате было пусто и тихо, за окном лежали болота, и до ближайшего врага было двадцать миль.

– Погоди, – сказал Виталий вслух. – Что?

Оно приходит на угрозу. Всегда приходило. Архимаг так и сказал: смертельный страх – твой или её. Значит, где-то угроза. Мне ничего не грозит. Значит…

Он встал. Железо доползло до костяшек и остановилось, стылое, чужое. Он натянул рукав поверх, сунул ноги в сапоги и вышел.

Двор спал. Спал не мёртво – так спит место, где стоит караул: где-то храпели, где-то тлел костерок, лошадь в темноте переступала и вздыхала. На стене, там, где стена ещё была, горели два факела, и у каждого стоял человек. Он обошёл двор кругом. Тронул воротную слегу – держит. Заглянул к караульным: двое, не пьяные, при оружии, встали, когда он подошёл. Всё как надо.

Штатно. У меня всё штатно. Тогда почему тянет.

Он стоял посреди двора, задрав голову к болотной темноте, и ждал, когда отпустит.

Не отпускало.

Тянуло по-прежнему – только не вверх и не наружу, к воротам и стене, откуда ждёшь беду. Тянуло сквозь. Мимо всего этого. Куда-то далеко, за лес, за тракты, за стены Солдара, у которых он никогда не был.

Железо на руке всё не сходило. И он вдруг понял – не подумал, а понял телом, как понимаешь чужой страх по чужому лицу, – что угроза не здесь. Что его броня встала не на его беду.

Не мне грозит.

Ей.

Он стоял во дворе своей крепости, среди спящих чужих людей, которых учился беречь, и держал перед собой руку, ставшую железом на чужой, далёкий, ещё не случившийся ужас.

Римма.

Глава 21 Солдар

Римма

Солдар она увидела с холма, за поворотом тракта, и первое, что подумала, – что он вырос.

Она была здесь. Давно, три года назад, дитя мечтающая о магии: дядя Ратмир справлял именины, и её возили в столицу, в тугом платье, из которого она к вечеру выросла от духоты. Тогда Торнео ещё бывали в центре своего двора. Её держали в крепости, один раз свели к реке – показать баржи, – и она запомнила белое и золотое, много лестниц и как гудели ноги. Она думала, что помнит Солдар.

Она помнила его меньше, чем он был.

Айронвейл, через который они проезжали недавно, был большим. Богатым. Двойные стены, башни с гербом на каждой, городская крепость с такими знамёнами, каких у отца не водилось отродясь. Всякий, кто едет с земель Торнео, назвал бы Айронвейл столицей и не покривил бы душой. Но она ехала не с земель Торнео. Она ехала из детской памяти о настоящей столице – и рядом с этой памятью Айронвейл был крепостью, которая умела драться. Солдар был машиной, которая умела жрать.

Город лежал в излучине Ирны и поднимался от воды вверх, ярус за ярусом. Белый и золотой в вечернем свете, он не кончался. Стены уходили в обе стороны до самого горизонта и терялись в дымке. Над стенами стояли башни – не приземистые, боевые, как у отца, а высокие, тонкие, с застеклёнными верхами, в которых горел закат.

Между башнями что-то двигалось. Сначала Римма не поняла что. Потом поняла: по стенам, вдоль зубцов, ползли вверх и вниз клети – открытые короба на зубчатых рельсах. В них стояли люди. Клетей было много, они шли сами, без лебёдок, без волов, ровно и беззвучно. Три года назад их было меньше. В этом она была почти уверена – или тогда она была девчонкой и смотрела не туда.

– Маги, – сказала Эда рядом. Она тоже смотрела, приоткрыв рот. – Госпожа, там на каждой клети по магу сидит. Толкает.

– Толкает.

– Ну да. Как мы лошадь погоняем, так они клеть. – Эда сглотнула. – Целый день, наверное. Толкают и толкают.

Римма ничего не сказала. Она вгляделась в ближайшую клеть, что проползала мимо по стене, скрипя рельсами. Маг был в серой робе. Тощий, с ввалившимися щеками. Он держал руки перед собой, пальцы дрожали, а кожа на шее была натёрта до кровавых корок от воротника. Его глаза смотрели в никуда. Он не видел ни заката, ни города, ни реки под собой. Он видел только следующий дюйм рельса.

Маги, подумала она, и что-то в ней потянулось к ним, как к родне. Такие же выжатые, как я. Только их выжало дело: они жгут свою силу от рассвета до рассвета, без роздыха, толкают клети, катят кареты, держат свет – пока не осядут вот таким серым лицом. А её выжимает обратное. Сила в ней есть, сила гложет её изнутри, ноет, тянет, не даёт спать – а взять эту силу в руки, пустить хоть на что-то Римма не умеет. Они истощены тем, что работают без края. Она – тем, что не может отработать ни капли. Один голод на всех, подумала она, глядя вслед уползающей клети. Только их он ест за работой, а меня – за то, что я стою пустая с полными руками.

Отец рассказывал ей про Солдар. Отец бывал тут молодым, до опалы, и говорил о столице скупо, как о чём-то, что лучше не хотеть. Она думала – из гордости. Из той сухой торнейской гордости, которая не позволяет завидовать вслух. Теперь, глядя на белые ярусы, она поняла: он просто не знал, какими словами это описать, и не стал пытаться.

Айронвейл стоял на камне и железе. Солдар стоял на костях.

Магия – это не искры из пальцев. Магия – это мышцы, говорил архимаг у них в поместье. А мышцы устают. Кто-то должен их напрягать, а после – тащить того, кто не может больше напрягать, и ставить на его место нового. Весь этот белый камень, все эти тонкие башни держались на том, что тысячи тощих людей в серых робах сжигали себя дотла, чтобы город не осел в реку.

– Поехали, – сказала Римма. – Чем быстрее въедем, тем быстрее я смогу вымыть руки от этой пыли.

Дорога спустилась к воротам, и город проглотил их.

Внутри было хуже, чем помнилось.

По улицам ездили кареты без лошадей.

Римма придержала Пепла. Пепел, чуя её настроение, тоже встал и навострил уши. Карета – крытая, лакированная, с гербом на дверце – катила по мостовой сама. Впереди, на облучке, где полагалось быть кучеру с вожжами, сидел человек в сером и держал руки перед собой, ладонями вниз, будто грел их над невидимым огнём. Он смотрел вперёд и чуть шевелил пальцами. Карета слушалась пальцев.

– Погонщик, – тихо сказал Бренн. Он ехал слева, вполоборота, не выпуская из виду ни улицу, ни её. – Воздушный или из земляных, отсюда не разберу. В столице такими мостят дороги, возят грузы, гоняют баржи по Ирне. Удобнее вола, госпожа. Вол ест, дохнет, за волом убирать, а маг…

Он не договорил.

– А маг? – спросила Римма.

– А маг тоже ест и дохнет, – сказал Бренн ровно. – Просто об этом не принято говорить. – Он проводил карету глазами. – Их тут тьма, таких. Сила слабая, ни в орден, ни в войско не берут – а есть-то хочется. Вот и толкает человек чужую карету за медяки, потому что больше ничего не умеет, а это умеет. Сам идёт, не гонят. Город рад: и дешевле скотины, и грязи от него нет. Пока не свалится. А свалится – на его место завтра станут двое.

Она посмотрела на погонщика внимательнее. Лицо серое, как одежда. Усталое до такой степени, что смерть казалась ему не наказанием, а отпуском. Карета проехала мимо. За ней шла вторая, потом третья. Три года назад она этого не замечала – не потому, что карет не было, а потому, что была девчонкой и смотрела на золото, а не на серые лица под золотом. Ей стало неуютно от этой мысли, будто её поймали на чём-то стыдном.

Улица поднималась. Их вели вверх – Бренн, десяток его людей, распорядитель в цветах города, встретивший их у ворот с таким поклоном, что Римма едва не оглянулась, кому он кланяется. Кланялся он ей. Здесь она была не дочерью опального рода, не «ведьмой Торнео», о которой шептались на тракте. Здесь она была наследницей маркграфа Воренна, приехавшей в столицу своей марки, и город принимал её так, как ему было положено: дверьми, поклонами, дорогой, расчищенной вперёд.

Мимо плыли витрины. Мастерские, где под стеклом что-то ковалось само, без кузнеца, – молот поднимался и падал, поднимался и падал, а рядом стоял мальчишка и только подставлял заготовку. Лавки с тканями, которых она не знала. Дом, из окон которого пахло кофе и корицей, и за окнами сидели люди – просто сидели, пили из маленьких чашек, разговаривали, смеялись, – посреди войны, которой они, похоже, не чувствовали вовсе. Парк с подстриженными деревьями и водой, бьющей вверх без всякого насоса. Фонари вдоль набережной зажигались сами, один за другим, по мере того как темнело, ровным белым светом, и ни один человек не подходил к ним с огнивом.

Красиво, подумала она. И тут же, следом, холодно: и страшно. Потому что всё это стоило силы, живой человеческой силы, которую здесь жгли каждый день, чтобы горели фонари и ездили кареты и вода била вверх без насоса.

И над всем этим сидел тот, чьё имя тут не произносили вслух.

Три года назад его ещё называли. Тихо, вполголоса, оглядываясь, но называли. Теперь имени не было вовсе. Никто в Солдаре не говорил «король». Говорили «его величество», «двор», «корона», «указ», – а имени не было. Имя тирана в вассальных столицах было как сквозняк: его не называли, но все чувствовали, откуда дует.

Крепость Торнео стояла на верхнем ярусе. Настоящая городская крепость, с башней, стеной и воротами, которые запирались. Отец не бывал тут годами. Крепость держали закрытой, под малой охраной, и всё же в порядке – на случай, если маркграфу или его крови случится приехать.

Случилось.

Дядю она увидела во дворе. Ратмир, маршал войск Торнео, брат её матери, вышел на крыльцо – большой, тяжёлый, с проседью в бороде и с той спокойной грубостью в движениях, какая бывает у людей, всю жизнь командовавших другими людьми. Он обнял её коротко, отстранил, оглядел с ног до головы и не сказал ни слова о том, как она выросла, и как похожа на мать, и что было бы, доживи мать до этого дня. Римма была ему за это благодарна. Она устала от людей, которые говорили ей про мать.

– Тощая, – сказал он вместо этого. – Ешь плохо?

– Сплю плохо.

– Одно от другого. – Он сел на каменную скамью, скрипнув суставами. – Ну, здравствуй, племянница. В скверное время ты приехала в скверный город. Но раз закон гонит – лучше уж сюда, ко мне под руку, чем куда подальше без руки.

– Я не жалуюсь, дядя.

– Жаловаться будешь, когда зубы начнут выпадать, – отрезал Ратмир. – А пока терпи. Завтра даю в твою честь приём. Наследница марки приехала, и город должен на неё посмотреть. Пусть смотрит. А ты смотри в ответ. И голодной туда не выйдешь, даже если кусок в горло не лезет. С голоду и голова хуже думает.

Он был на совете. Он всё время был на совете – это Римма поняла в первый же вечер. В Солдаре заседал Совет марки: люди отца и люди короны, казначеи, судьи, магистры, распорядители дорог и хлеба – весь тот механизм, которым управляют землёй, когда сам маркграф сидит в двух днях пути, в открытом доме с малым гарнизоном, и делает вид, что стар и слеп. Дядя держал на этом совете военную сторону. Держал, как она поняла из его коротких, злых обмолвок, зубами: армию Торнео урезали в довольствии, вассалов переманивали, а через залу от него сидели люди, которые к утру уже писали в Айронвейл каждое сказанное им слово.

Платье было синим, дорогим, с серебром. Тяжёлое, красивое, чужое. Римма посмотрела на себя в зеркало и подумала, что в таком не побежишь. Корсет затянули так, что дышать приходилось по расписанию.

В таком не побежишь и не ударишь. Красивое и беспомощное. Обвешают серебром, затянут дыхание – и веди на верёвке. Так и меня привезли: нарядили, назвали наследницей и поставили туда, где велено стоять.

Мысль была злая, и злость была хорошая, крепкая – не тот стыд, что жёг её изнутри. Злость она умела держать в руке.

– Спасибо, – сказала она местной служанке, из крепостных. – Оставь.

Эда осталась при ней. Это Римма поставила условием ещё дома, и никто не спорил: где Римма – там Эда, на полу у порога, если нужно. Эда стояла теперь у двери, сложив руки на животе, и смотрела на неё так, как смотрят на зверя, которого нужно вести на поводке через толпу, – чтобы он не бросился и чтобы толпа не забила его палками.

– Госпожа, – сказала Эда тихо, когда они остались одни. – Не по себе мне тут. Злые они все какие-то в этом городе, гладкие да сытые. Так и норовят укусить. И вас укусят, вот попомните – как тот баронет Кресвелл укусил.

– Это не важно, – сказала Римма.

– Как это не важно. – Эда подошла, поправила ей воротник, разгладила на плече складку, которой не было; руки у неё всегда искали, что поправить, когда на душе делалось тревожно. – Вы, госпожа, барышня воспитанная, добрая, обходительная. А злой человек доброго завсегда норовит уколоть, больше не от чего – от зависти. Так вы не берите к сердцу, если кто гадость скажет. Пусть их. Позавидовали да подавились.

Римма кивнула. Эда была права – как бывала права почти всегда, тихо, не по учёности, а по какому-то своему чутью на людей. И про злых права, и про зависть.

Права.

И всё же. За лаской Эдиной пряталось ещё одно – то, чего Эда, может, и не думала вслух, а Римма расслышала: что ответить-то она не сумеет. Что дело её – терпеть да не брать к сердцу, как терпит добрая воспитанная барышня, за которую заступаются, потому что сама она за себя не постоит.

А я не хочу, чтоб меня утешали. Я хочу, чтоб это они не брали к сердцу – мой ответ.

Молчать и держать спину. Больше меня ничему и не учили. Римма отвернулась к окну, чтобы Эда не увидела лица. А хочется не молчать. Хочется хоть раз ответить так, чтобы у кого-то дрогнуло. Чтобы это они отводили глаза, а не я.

Бренн встал сам у внешней двери покоев. Не у своих людей – сам. Он всегда так делал с тех пор, как её сила подтвердилась: у важной двери стоял лично. Педант, говорил про него отец, и говорил с уважением. Педанты доживают до седин и доводят до седин других.

Приём давали на следующий вечер, и это был не праздник. Это была бойня, где вместо мечей – бокалы с вином, а вместо крови – репутации.

Зал сиял. Хрустальные люстры висели на цепях, и цепи держали не механизмы – Римма уже научилась это различать: два мага где-то в подвале, под полом, под её ногами, держали на весу весь этот свет, и от этого свет казался ей не праздничным, а выжатым из кого-то. Играли музыканты, спрятанные за колоннами. Пахло духами, воском, горячим вином с пряностями и – под всем этим – чем-то ещё, чего она пока не умела назвать.

Гости приходили и приходили: шелка, меха не по погоде, драгоценный металл на шеях и пальцах. Римма шла под руку с дядей и держала спину так, как держат тяжёлое: не потому что легко, а потому что уронить нельзя. Третью ночь она почти не спала. Свет люстр резал глаза, голоса сливались в один гул, от духоты и корсета кружилась голова, и к горлу подкатывала дурнота, которую она загоняла обратно усилием, как загоняют слёзы. Лицо она держала камнем – ничего не выражает, ничего не боится, – но камень этот стоил ей всего, что в ней ещё оставалось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю