Текст книги "Столица"
Автор книги: Роберт Менассе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Глава шестая
Можно ли запланировать возвращение будущего?
The past forms the future, without regard to life[80]80
Прошлое формирует будущее, независимо от жизни (англ.).
[Закрыть].
Трудно сказать, отчего эта фраза наполнила Фению Ксенопулу счастьем или, коль скоро «счастье», пожалуй, слово слишком выспреннее, хотя бы развеселила ее. Фридш позвонил, наконец-то позвонил и сказал, что в ближайшее время перевод в другой гендиректорат вряд ли возможен. Новый состав Комиссии только-только сформирован, и председатель именно сейчас ожидает от чиновников – в первую очередь от чиновников руководящих уровней, – что каждый из них проявит себя на своем нынешнем месте. Для переводов и рокировок пока слишком рано. But[81]81
Но, однако (англ.).
[Закрыть] – чтобы придать дальнейшей, утешительной части информации должный вес, Фридш особо подчеркнул это but, сделал короткую паузу… Ксено подумала о butter[82]82
Вкрадчивом (англ.).
[Закрыть] последнем танго в Париже, потом о butterflies[83]83
Бабочки (англ.).
[Закрыть], в животе запорхали butterflies, по крайней мере у нее возникла такая ассоциация, а Фридш еще раз повторил but и добавил: она на радаре у Кено и прочих весьма влиятельных руководящих лиц, ее работа общепризнана, ее достижения оцениваются очень высоко, и речь теперь не о том, чего ей хочется, а о том, что ей надо оставаться на виду и постоянно привлекать к себе внимание… Ксено слушала, она не была разочарована, все о’кей, да-да, о’кей, а потом… она уже забыла, что именно он сказал потом, какой был переход, так или иначе, он вдруг произнес: «The past forms the future, without regard to life». Эта фраза засела у нее в голове, она думала о ней еще некоторое время по окончании разговора, перевела ее на родной язык и отметила, что мельчайшие тонкости каждого отдельного слова в соответствующих переводах важны не только для международных договоров и законов, но и для сугубо личного… да, для чего? Для суждения. Просто суждения. О жизни. Ее жизни. Суждение о жизни, ясное, как юридический параграф, но по-гречески, как она отметила с удивлением, оно требовало толкований, которые безбожно все запутывали… Каким понятием нужно перевести the past? Прошлое, parelthón, и история, istória, в греческом не настолько синонимичны, как the past, так или иначе включающее и history. Все происшедшее? С кем происшедшее? Индивидуальная история? То есть пережитое, биография? Или обобщенно, так сказать, мировая история? По-английски все это остается открытым, и тем не менее возникает ощущение величайшей точности. При переводе на греческий эти вопросы необходимо прояснить, а потому все становится менее ясным и как бы ограниченным, предметом трактовки. Есть ли у прошлого определенное начало и определенный конец или же неясно, когда оно началось и закончилось ли? Повторяется ли оно или было – либо есть – однократно? От этого зависел выбор формы греческого глагола, в английском глагол стоял в настоящем времени, а в переводе, возможно, следует выбрать аорист, или простое прошедшее, или сложное прошедшее, смотря по тому, как определишь, что делало или сделало прошлое. Ее развеселило, что в итоге английская фраза сообщала о том, что ее происхождение находилось в противоречии с ее жизнью – пожалуй, этот вывод уже есть перевод или по меньшей мере правильная трактовка фразы «The past forms the future, without regard to life».
Она велела вызвать Мартина Зусмана. Немного погодя Мартин вошел в ее кабинет, нерешительно остановился. Фения улыбалась. Он удивился: как-то непохоже на нее. Надо же, встречает его улыбкой. Приветливо. Понять это он мог только превратно. Неужели ей настолько понравился его документ? Он такого не ожидал, ведь сам уже успел пожалеть, что с нервозной поспешностью, то есть не раздумывая, написал его и отослал, хотя, с другой стороны…
Так вышло из-за костюма. Помятого, дешевого, серого Мартинова костюма. Человек с минимальным чувством элегантности, думала Фения, никогда бы не купил подобный костюм. Как и тот, кому элегантность или претензия на нее полностью безразличны. Он бы с небрежной безучастностью купил что-нибудь функциональное и все же удобное, но никогда не надел бы такой мышиный костюм. Фения смотрела на Мартина и представляла себе, как в магазине готового платья, в отделе, который совершенно не под стать ему именовался «Для господ», он перебрал на вешалке несколько костюмов, внезапно указал на этот и сказал: «Я примерю его».
– Садись, пожалуйста, Мартин.
Вот умора. Воображаемая картина, как он надевает в примерочной этот костюм, смотрит на себя в зеркало и думает, да! Годится! Потом раз-другой поворачивается туда-сюда в говорит продавцу: «Я в нем и пойду!»
Усилием воли она сдержала смех.
Мартин несколько растерянно обрадовался. В замешательстве.
– Ты прочитала мой документ? – спросил он.
– Да, конечно, – ответила Фения.
Ей никак не удавалось отвести глаза, взгляд упорно втыкался в его костюм, точно иголки в вудуистскую куклу. Он всегда ходил в сером, в другом она никогда его не видела. Представила себе, что ему нужен новый костюм. А единственный новый костюм, в каком он узнал бы себя в зеркале, был бы в точности такой же, серый. В любом другом он подумает: это не я. Привычка не создает уверенность, наоборот, отнимает ее. Касательно всего остального. Елочка – слишком официально. Синий – пожалуй, подойдет на вечер, но не на день. Ткань посветлее – слишком щегольская. Любой узор, любой модный покрой – все это не для работы, контора ведь не подиум. Фения представила себе, как продавец старается показать ему что-нибудь другое, нет, нет и нет, Мартин начнет потеть, прямо-таки запаникует, серый костюм вполне о’кей, скажет он, я выбираю серый, он мне подходит. Я – человек в сером.
Фения Ксенопулу опустила голову, распечатка Мартинова документа лежала перед ней на столе, кончиком среднего пальца она легонько водила по бумаге, туда-сюда, туда-сюда, потом подняла глаза, взглянула на Мартина и сказала:
– Освенцим! Что ты при этом думал? Признаться, я испугалась, когда прочитала. Подумала, что ты… погоди! Вот: Освенцим как место рождения Европейской комиссии. Так и написано! Я подумала: с ума сойти. Что с тобой, Мартин? Ты болен?
Его бросило в пот, ладонью он утер влажный лоб, сказал:
– Я правда несколько дней болел. Простыл в… простыл в дороге. Впрочем… все уже позади.
– Хорошо. Но ты можешь мне объяснить? Мы ищем идею, которую можно, даже нужно поставить в центр юбилейного торжества. И фактически договорились: юбилей – повод, но еще не идея. Иначе говоря: как нам добиться, чтобы люди заметили необходимость Комиссии, больше того… как бы это выразиться? Заметили, что мы сексапильны, что мы кое-что из себя представляем… – Она откашлялась. – Словом, надо радоваться, что мы есть. Что на нас возлагают надежды. Что нас что-то связывает. Понимаешь? Вот в чем идея. А ты подсовываешь мне Освенцим.
Всего полчаса назад, когда курил в кабинете у Богумила, Мартин Зусман был бы рад услышать от Ксено, что его предложение полный бред, мы его выбросим и забудем. Он опасался этого – и все-таки одновременно ждал, с надеждой. Лучше короткое унижение прямо сейчас, думал он, чем уйма работы, которая наверняка приведет к протестам и сложностям внутри Комиссии. Однако сегодняшняя Ксено, эта бронированная женщина, с улыбкой, которая сперва удивила его, но вообще-то была как бы нарисована на ее лице с помощью фотошопа, эта бездушная искусственность, перед которой он сидел весь в поту, нет, с этим он примириться не мог. Он…
– Я же объяснил там, почему за отправную точку нужно взять Освенцим. О’кей, объяснил совсем коротко, мне казалось…
– Тогда объясни мне еще раз, Мартин.
Фения встала, на ней была черная юбка, с молнией, вшитой по диагонали и окантованной красным. Словно перечеркнули ее женскую сущность! – подумал Мартин. И все же снабдили механизмом, чтобы в случае чего мгновенно ее открыть!
– Кофе? – На маленьком столике у нее стояла собственная кофеварка «Неспрессо». – Молоко? Сахар?
Мартин отрицательно покачал головой. Она опять села за стол, обеими руками обхватив кофейную чашку. Невольно Мартину подумалось, что в Освенциме он сам вот так же держал в ладонях стаканчик с кофе, чтобы согреть окоченевшие пальцы.
Мартин закашлялся.
– Sorry, – сказал он и продолжил: – Это же и есть идея Комиссии, так записано в документах об учреждении, в тогдашних заявлениях о намерениях и сопроводительных бумагах! О’кей, звучит довольно абстрактно, но при том совершенно ясно: Комиссия – институт не межнациональный, а наднациональный, то есть она не является посредником между нациями, а стоит над ними и представляет общие интересы Союза и его граждан. Она не ищет компромиссов между нациями, но стремится преодолеть классические национальные конфликты и противоречия в постнациональном развитии, то есть в общем, коллективном. Дело идет о том, что связывает граждан этого континента, а не о том, что их разделяет. Монне писал…
– Кто?
– Жан Монне. Он писал: Национальные интересы абстрактны, общее у европейцев конкретно.
Фения заметила, что пришел новый мейл.
– Ну и что? – сказала она. Национальный, наднациональный – для нее все это казуистика, она была киприоткой, а по национальной идентичности – гречанкой. Мейл, как она увидела, прислал Фридш. Она открыла письмо, спросила: – И при чем здесь Освенцим?
– То, что́ представляет собой или должна собой представлять Комиссия, стало возможно помыслить только после Освенцима. Институт, ведущий государства к постепенному отказу от суверенных национальных прав и…
Когда? Где? – напечатала Фения. (Фридш спрашивал, есть ли у нее желание и время поужинать с ним.)
– Освенцим! – сказал Мартин. – Жертвы были из всех стран Европы, все носили одни и те же полосатые робы, все жили в тени одной и той же смерти, все, коль скоро выживали, имели одно и то же желание, а именно обеспечить на все грядущие времена признание прав человека. Ничто в истории так крепко не связало разные идентичности, образы мыслей и культуры Европы, религии, разные так называемые расы и некогда враждующие мировоззрения, ничто не создало столь фундаментальной общности всех людей, как опыт Освенцима. Нации, национальные идентичности – все это уже не имело значения; испанец ты или поляк, итальянец или чех, австриец, немец или венгр, не имело значения; религия, происхождение – все упразднялось в общем стремлении, общем желании выжить, желании жить в достоинстве и свободе.
Итальянец? (Фридш)
О’кей! (Фения)
– Этот опыт и единодушное решение, что это преступление никогда больше не должно повториться, как раз и сделали возможным проект объединения Европы. То есть наше существование! Вот почему Освенцим…
Фения посмотрела на Мартина, сказала:
– But…
– Это и есть идея! Преодоление национального чувства. Мы – блюстители этой идеи! И наши свидетели – те, кто уцелел в Освенциме! Уцелевшие – не только свидетели преступлений, совершенных в концлагерях, они еще и свидетели идеи, которая из этого родилась, идеи, что, как доказано, есть нечто общее и…
«Паста дивина», 16, улица Монтань. 8 вечера? (Фридш)
О’кей! (Фения)
Мартину показалось, что Ксено призадумалась, и он добавил:
– Гарантия жизни в достоинстве, счастье, права человека – ведь именно после Освенцима они стали неизменным требованием, а? Это ведь каждый поймет. И мы должны разъяснить, что именно мы – институт, реализующий означенное требование. Блюстители вовеки действующего договора. Больше никогда – вот что значит Европа! Мы – мораль истории!
Фения изумленно смотрела на него. Как он вдруг оживился, этот потный серый человек!
– Вот ради чего люди шли на смерть, их смерть была преступлением и для каждого в отдельности совершенно бессмысленна, но остается вывод: вот ради чего они в конечном счете шли на смерть, и это остается навеки!
Хотя сейчас Ксено по-настоящему этого не осознавала, его слова звучали как эхо из глубокой мрачной пещеры ее собственной предыстории, звучали как – бессмертно на смерть.
Она смотрела на Мартина. И казалась сейчас очень серьезной, очень задумчивой. Мартин спросил себя, вдруг он сумел-таки убедить ее, хотя и не закончил свою аргументацию.
Фения никогда особо не размышляла о себе самой, а если и размышляла, то о возможностях, о целях, но не о фактах и чувствах. Хорошее самочувствие было для нее состоянием идеальной бесчувственности, в очень широком смысле, и означало свободу от настроений. Чувства она приравнивала к настроениям.
– У тебя есть сигареты?
– Да. конечно, – с удивлением ответил Мартин.
Фения встала, открыла окно и сказала:
– Угостишь меня?
– Не знал, что ты куришь.
– Иногда. Очень редко. Одну.
Они курили, стоя почти вплотную друг к другу в тесном углу открытой оконной створки, Мартин ожидал, что она что-нибудь скажет, ему казалось, ей хочется что-то сказать, но она дымила сигаретой с сосредоточенным видом курильщика-любителя, с улицы тянуло жутким холодом, и в конце концов Мартин сказал:
– Это последний шанс!
Она удивленно взглянула на него. Оба мерзли у открытого окна, Мартин думал, что надо бы стать еще ближе друг к другу, чтобы согреться, испугался, попробовал отодвинуться, а она сказала:
– Прости?
– Их становится все меньше, – пояснил Мартин. – Очень скоро не останется вообще никого из переживших концлагеря. Понимаешь? Мы должны поставить их в центр юбилейного торжества… Вот в чем идея: они свидетельствуют, к каким чудовищным преступлениям привел национализм в старой Европе, и одновременно удостоверяют все то общее, что через лагеря стало совершенно ясно, а именно…
Ну и холодрыга здесь, у открытого окна.
– …гарантом этого общего в деле достоинства и состояния права как раз и является Комиссия, а потому…
Мартин выбросил сигарету в окно, сделал шаг назад, Фения щелчком тоже отправила сигарету на улицу и закрыла окно.
– Известно, сколько их еще живы?
– Я не знаю. Знаю только. что на годовщину освобождения Освенцима приехали человек десять, и всем им, на мой взгляд, от восьмидесяти пяти до девяноста пяти. А еще несколько лет назад приезжали, говорят, более двух сотен.
– Хорошо. Тогда выясни: сколько их еще живы? А потом обсудим, как это конкретно сделать, как поставить их в центр торжества. Всех или… знаешь, что я сейчас вижу перед собой? Тысячи…
– Столько их наверняка уже не наберется!
– Нет, погоди! Если мы пригласим их всех с семьями и потомками, детьми, внуками и правнуками, то, пожалуй, впрямь будут тысячи, а тогда, как бы это выразиться… – Она сделала широкий жест рукой. – Тогда мы все объявим себя их детьми, а своих детей объявим их внуками и…
– Точно не знаю, но, по-моему, большинство потомков бывших узников Освенцима живут не в Европе.
– Да… Но… Это что-то меняет? Ну, пожалуй. Стало быть…
Фения задумалась, потом сказала:
– Остальные пункты твоей записки в полном порядке, их мы трогать не будем. Это обычные вещи, которые надо учесть при организации торжества. Но что нам сейчас срочно требуется, так это факты и цифры. Сколько их еще живы, прежде всего в Европе?
Она опять задумалась. Мартин спросил себя, не сесть ли ему. Но сама она садиться не собиралась, стояла у окна, глядя на улицу, и в конце концов обронила:
– В сущности, нам нужна одна-единственная символическая фигура, для объединенной Европы, для общего, для необходимости нашей здешней работы.
Сперва ей нужны тысячи, потом лишь один – в каком же направлении ему теперь работать? Он взглянул на нее. Она смотрела на себя, смахивала пепел с блузки.
Когда профессор Эрхарт пришел на первое заседание креативной группы «Новый договор для Европы», он единственный был с портфелем. Вправду забавно: сам он сразу же обратил на это внимание, и остальные, кажется, тоже заметили сей факт – с насмешкой или просто с удивлением, но так или иначе заметили.
В зал он вошел последним, потому что по дороге слегка заплутал. Встреча была назначена в «Резиданс-палас», за зданием Совета Евросоюза, на улице Луа, по адресу, который в общем-то нельзя не найти, выходишь из метро на станции «Шуман» и фактически стоишь прямо у входа. Но рядом со зданием Совета что-то строили, тротуар перегородили – решетками и бетонными блоками. Алоис Эрхарт решил, что надо идти в обход всей стройплощадки, только тогда окажешься за зданием Совета, вот и двинулся дальше по улице Луа, но не нашел возможности свернуть налево и попасть на параллельную улицу, которая выведет к заднему фасаду Совета. Потом увидел вход на станцию метро «Малбек», а значит, от станции «Шуман» прошел в обратном направлении целую остановку. Нет, такого длинного обходного пути быть не может! С другой стороны, иной возможности вроде бы нет, и он нерешительно зашагал дальше. Наконец-то поворот налево. Он свернул на улицу Трев, потом опять налево, на улицу Жак-де-Лален, читал таблички с названиями улиц, словно для успокоения, словно улицы, по которым он блуждал, успокаивали его своими названиями. Остановился, достал из портфеля план Брюсселя, поискал, определил, что, если продолжит путь по Жак-де-Лален, выйдет на шоссе Эттербек, проходившее под улицей Луа, и опять-таки не получит возможности (во всяком случае, на плане ее не видно) выйти к заднему фасаду Совета. Он повернул обратно. И, добравшись до стройки, обнаружил между решетками и желтыми фанерными щитами неприметный проход к зданию «Резиданс-палас».
Войдя внутрь, он, понятно, не знал, куда идти дальше. Посреди холла располагалась информационная стойка, за которой сидели две девушки, чрезвычайно любезно ответившие на вопрос профессора Эрхарта. Нет, они не знали, где в этом здании European Policy Center[84]84
Центр европейской политики (англ.).
[Закрыть]. И о креативной группе «Новый договор для Европы» тоже слышали впервые. Не назовет ли он фамилию? Профессор Эрхарт назвал свою, одна из девушек застучала по клавишам компьютера и с любезной улыбкой сообщила, что, к сожалению, к огромному сожалению, человека с такой фамилией здесь нет.
– Но это моя фамилия, – сказал профессор, – я думал, вы спросили мою… о’кей, мне нужно к… погодите! – Он открыл портфель, достал распечатку мейла с информацией обо всех организационных деталях первой встречи. – Вот, мистер Пинту, European Policy Center, первое заседание Reflection Group «New Pact for Europe», видите? Зал Макса Конштамма, пятый этаж…
– О, – сказала девушка, – все ясно! Пятый этаж! Лифт вон там, справа.
Словом, он пришел последним. Но опоздал не намного. Если б не заплутал, пришел бы чересчур рано. Обычно-то приходил первым, из боязни опоздать.
Портфель он все время держал в левой руке, из-за боли, которую по-прежнему ощущал в правой.
Теперь же почувствовал тянущую боль и в левой. Поднял портфель и скрещенными руками прижал к груди. Хотел расслабить плечи, но с виду казалось, будто теперь он держит портфель как щит, будто от чего-то обороняется. Вот так он выглядел, войдя в зал.
Какой-то мужчина с широкой улыбкой на лице шагнул ему навстречу.
– Мистер Эрхарт?
– Yes.
– Профессор из Австрии!
– From Vienna, yes[85]85
Из Вены, да (англ.).
[Закрыть].
– Я – Антониу Оливейра Пинту, руководитель нашей Reflection Group. Рад, что вы приехали, – сказал мужчина. Он прекрасно говорил по-немецки.
– Извините за опоздание, стройплощадка…
– Да, – с радостной улыбкой сказал мужчина, – Европа – запутанная стройплощадка. Потому мы и здесь, наша задача – обсудить, что мы, собственно, строим.
– Я не архитектор, и…
– Ха-ха, венская шутка, не так ли? Отлично. Итак, предлагаю вам подкрепиться, а через двадцать минут мы начнем в зале с представления собравшихся. Не архитектор, ха-ха, отлично!
Алоис Эрхарт, прижимая портфель к груди, огляделся. На одном из столов устроили буфет, а у высоких столиков, вооружившись пластмассовыми вилками и картонными тарелками, стояли мужчины и женщины, члены группы, закусывали, разговаривали и смотрели по сторонам или не разговаривали, улыбались и смотрели по сторонам.
Алоис Эрхарт снова переложил портфель в левую руку, чтобы освободить правую и взять тарелку, – но как же теперь положить на тарелку макаронный салат или ростбиф? Он зажал портфель под левой мышкой, взял тарелку а левую руку, правой попытался зачерпнуть из миски немного макаронного салата… и тут портфель упал на пол. Он нагнулся поднять его, и салат, который он успел положить на тарелку, съехал на пол. Профессор снова поставил портфель, тот снова упал. Оттого, что портфель не стоял, а лежал, Эрхарт странным образом занервничал. Поднял его, прислонил к стене. И это тоже тревожило: портфель стоит у стены, а он, накладывая у буфета еду, отошел так далеко. Словом, он отставил тарелку, сходил за портфелем, поставил его между ногами, снова стал накладывать еду. Теперь надо добраться до какого-нибудь столика. С тарелкой в правой руке и стаканом яблочного сока в левой он попробовал делать маленькие шажки и передвигать портфель ногами, но чуть не споткнулся и изменил тактику: легонько пихнул портфель ногой, сделал шаг, опять пихнул портфель ногой, чтобы таким манером доставить его к какому-нибудь столику, и вот теперь портфель и он сам действительно оказались в центре внимания. Профессор Эрхарт увидел, что больше ни у кого здесь не было портфеля – у одних были рюкзаки, словно горбы на спине, но руки свободны, у других – чемоданы на колесиках, и они небрежно опирались на них одной рукой. Только он, старикан, со школьным портфелем.
Портфель действительно был школьный. Купленный весьма поздно, в старших классах гимназии. Раньше не было денег. Или, может, отец считал, что покупка портфеля – совершенно излишняя трата, ведь у него в магазине полно спортивных сумок. Матерчатых, вроде матросского вещмешка, который затягивался на шнурок, одновременно образующий петлю-ручку. В сущности, довольно большой школьный гимнастический мешок, и юный Алоис стыдился, что его отец, как-никак владелец магазина, то есть предприниматель, заставлял его ходить в буржуазную гимназию на Амерлингштрассе с этим странным мешком, какого не было ни у кого из учеников. Когда ему наконец купили настоящий портфель, он был на седьмом небе от счастья. Ну как же – кожаный портфель, ручной работы. Отец купил его у Вайнбергера, «производителя кожаной галантереи», чуть дальше по Марияхильферштрассе, с большой скидкой, после того как предоставил Вайнбергеру изрядную льготу при покупке лыжной экипировки для сына.
Алоис очень гордился своим кожаным портфелем и перед сном ставил его возле кровати, чтобы, проснувшись, сразу увидеть. Он любил звонкий щелчок, с каким запирались замки из блестящего никеля, когда портфель был готов к школьному дню. Время от времени он натирал портфель специальной пастой, чтобы кожа не трескалась. К портфелю прилагался ремень – продень его сзади в петли и носи портфель на спине, – но Алоис им не пользовался, предпочитал носить портфель в руке, как взрослый, и ремень в конце концов потерялся.
Позднее появились современные школьные ранцы, разноцветные, с яркими узорами, из какого-то искусственного материала, по сути из пластифицированного картона, и Алоис со смесью отвращения и жалости смотрел на ребятишек, которые таскали на спине эти смехотворные сумки со Снупи или Бэтменом. Сам он не расставался со своим портфелем по сей день. Кожа стала помягче, подернулась красивой, матово поблескивающей патиной. Он держал в этом портфеле все необходимое на случай вроде сегодняшнего. Прозрачный уголок с двумя страничками тезисов для пятиминутного вступительного слова, которое ему, как и остальным, предстояло произнести на первом заседании, прозрачный уголок с распечатками мейлов, полученных от господина Пииту в ходе подготовки к встрече, папку с докладом касательно реформы Союза, который он хотел при первой возможности представить собравшимся, блокнот и пенал. Интересно, что привезли с собой другие в туго набитых рюкзаках и чемоданах.
За столиком первый приветливый разговор. О, вы профессор Эрхарт? Очень рад. Рад. Очень рад Я, я, ну и я. Такой-то. Такая-то. Такой-то. Рад познакомиться. Рад познакомиться. Один из французов принялся что-то рассказывать, но школьный французский профессора Эрхарта не позволял понять его французский диалект, только под конец он сообразил, что француз говорил по-английски, и занялся своим макаронным салатом. Тут Антониу Оливейра Пинту несколько раз хлопнул в ладоши и воскликнул:
– Дамы и господа, прошу вас, мы начинаем!
Очень уж быстро: профессор Эрхарт и без того чувствовал, что он здесь не на месте да и идеи его в этом кругу не имеют шансов. Все тут на одно лицо. Только он другой породы. Ему было известно, что новый think-tank[86]86
Мозговой центр (англ.).
[Закрыть] планирует провести в этом году шесть двухдневных заседаний, чтобы в итоге представить председателю Еврокомиссии документ с результатами анализа и предложения по выходу из кризиса и укреплению Союза. Алоис Эрхарт удивлялся, что на разработку концепции разрешения европейского кризиса отвели всего двенадцать дней и растянули их на целый год. Но в полученном приглашении он усмотрел возможность внедрить в эту систему свои идеи.
Сейчас все они сидели вокруг стола в зале Макса Конштамма, Алоис Эрхарт достал из портфеля страницы с тезисами своего первого выступления, остальные вытащили из рюкзаков и чемоданов ноутбуки и планшеты, Антониу Оливейра Пинту с широкой сияющей улыбкой человека, который только что пережил счастливейшее мгновение своей жизни, сказал:
– Once again welcome[87]87
Еще раз добро пожаловать (англ.).
[Закрыть]. – И тут раздался громкий удар, соседка Эрхарта втянула голову в плечи, один мужчина вскочил, другой уронил с колен ноутбук – что это было? Птица врезалась в окно, да, наверно, так и есть, птица… Тот, кто утверждал, будто видел ее, сказал:
– Большая черная птица…
Все вскочили, столпились у окна, на стекле действительно виднелись пятнышко крови и прилипшее перо.
Странно, что Алоис Эрхарт, в глубине души человек благополучно консервативный, станет в этом кругу печальным революционером.
Если бы комиссара Эмиля Брюнфо не отправили в отпуск, у него не нашлось бы времени сходить к врачу. И тогда бы он, пожалуй, даже не попытался решить загадку «убийства в „Атланте“».
Раздевшись до пояса и расстегнув брюки, он лежал сейчас на кушетке врача и с грустью чувствовал, что его обуревает страх, безотчетный, парализующий страх. Глубоко вдохните! Выдохните! Страх, от которого перехватывало дыхание. Странно, до сих пор Брюнфо, постоянно имея дело с трупами, никогда не задумывался о том, что смертен. Хотя как раз он-то был жив и ему надлежало обеспечить виновнику смерти справедливое наказание. А наказание это означало, как правило, пожизненное заключение, что даже при досрочном освобождении преступника напоминает о необозримой вечности жизни, конец которой никому не ведом.
Опасные погони, перестрелки и тому подобное – все это было на телеэкране, но не в его работе, а если и было, то занимались этим специалисты, сам же он за много лет службы ни разу ни в чем таком не участвовал, никогда еще не попадал в ситуацию, где изведал бы страх смерти. Однако сейчас, у врача, который был не судебным медиком и не патологоанатомом, а самым обыкновенным терапевтом и вот только что его осматривал, тут нажимал, там простукивал…
Брюнфо застегивал рубашку, меж тем как доктор выписывал направление в клинику для точной оценки симптомов, и вот сейчас…
Вот сейчас он невольно подумал о смерти. О собственной смерти. Без кокетства. Доктор что-то заподозрил. Что-то знал. А в больнице подтвердят то, что доктор знал или подозревал. Смертельную болезнь. Брюнфо вдруг уверился, что в этот миг ему подписывают смертный приговор. Он ощущал этот миг как нереальный, но самого себя – реальным, причем каким-то дотоле неизвестным и радикальным образом. Никто так не выпадает из мира, одновременно оставаясь самим собой, как тот, кто вдруг оказывается в непроглядном тумане. Паника и жажда выжить разрывают тело, голова горит, в груди холод и сырость. Доктор стучал по клавиатуре, очень неравномерно, снова и снова, подняв брови, всматривался в экран компьютера, тип-тип-тип-пауза-клик-тип-тип-пауза, потом будто барабанная дробь и опять тишина – словно тоны отчаявшегося сердца, подключенного к усилителю. А Брюнфо, будто ему приказано переводить тренировочные упражнения на иностранный язык, который он только-только начал учить, формулировал в уме вопросы, медленно и неуверенно: как реагировать, как – я – буду – реагировать, когда получу заключение, черным по белому? Взбунтуюсь и стану бороться? Захочу бороться? Или сдамся, откажусь от борьбы? Стану обманывать себя, поддаваться на чужой обман, безумно надеяться? Буду жалеть себя… или еще смогу испытывать удовольствие, научусь испытывать удовольствие от последних радостей? Приду в ярость или сумею быть нежным? Нежным к кому?
Доктор откашлялся, и Брюнфо вдруг невольно улыбнулся. Ведь были же времена, когда болезнь казалась райской идиллией – мимолетно, на секунду, в голове возникла картина: он, утонувший в мягкой перине, освобожденный от школы, мама такая ласковая, ее ладонь на его горячем лбу, такая заботливая, она заваривает чай, а чтобы он набирался сил, готовит его любимое блюдо. Дремота, сон, чтение. Сладостное осознание любви – в виде сочувствия и заботы. И уверенность: все будет хорошо. Все и было хорошо…
Доктор разговаривал по телефону:
– …Прямо с утра нельзя?.. Понимаю… Значит, в тринадцать часов?.. D’accord! Большое спасибо, коллега!.. Завтра в тринадцать часов будьте добры явиться в Европейскую больницу Сен-Мишель, – сказал доктор комиссару, – по возможности трезвым. Предъявите там вот это направление! Необходимое обследование займет, пожалуй, дня три. И если дольше, на выходные вас отпустят домой. Решение за главным врачом, доктором Дрюмоном. Я только что с ним говорил. У него вы будете в самых хороших руках.
И тут с Эмилем Брюнфо произошло нечто странное: страх освободил его. Он действительно так чувствовал и так именно подумал: освободил.
Смертный приговор или, скажем так, осознание смертности он вдруг ощутил как освобождение, как свободу действий. Он должен сделать то, что сделать необходимо. Полицейским в отпуске воспрещалось продолжать дознание на собственный страх и риск. По какого наказания ему теперь бояться? Умереть, зная, что ничего не предпринял, – вот единственная кара, какой ему надо бояться, более мучительной смерти быть не может. Патетично? История есть не что иное, как маятниковое движение меж пафосом и банальностью. И смертного бросает то туда, то сюда.
Комиссар Брюнфо встал, посмотрел сверху вниз на доктора взглядом своего деда. Знаменитого борца Сопротивления, именем которого названа одна из брюссельских улиц. Взглядом деда, которого он в детстве боялся. Когда он, маленький Эмиль, с невысокой температурой, насморком и болью в горле лежал в постели и пил приготовленный матерью шалфей, болезнь была райской идиллией, а дед приходил, стоял перед ним, смотрел на него сверху вниз и говорил: «Болезней не бывает. Болеешь, только когда сдаешься. И тогда умираешь». Мать, которая как раз приносила чаи, восклицала: «Ну что ты говоришь? Оставь ребенка в покое! Зачем ты его пугаешь?»


![Книга Октябрь [СИ] автора Алексей Гасников](http://itexts.net/files/books/110/no-cover.jpg)



