412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Менассе » Столица » Текст книги (страница 7)
Столица
  • Текст добавлен: 28 июля 2025, 06:30

Текст книги "Столица"


Автор книги: Роберт Менассе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)

– Мне роман показался вполне хорошим. Но сны нервировали.

– Этот роман – классика.

– Да, потому я и решила наконец его прочитать. Но сны в романах я не люблю. Ей то и дело что-то снится, и все это описывается подробнейшим образом, совершенно сюрреалистично, наверно, поэтически. Я скажу так: то, что персонаж видит и испытывает, я могу воспроизвести, но сны…

– Так ведь действие романа происходит при фашизме. И кошмары вполне уместны.

– Нет, я вот что тебе скажу: если в книге появляется сон, то я лучше сама посплю.

Мартин видел это множество сапог, теплых и удобных, немецкий школьный класс на экскурсии в Освенциме. Учительница: «Торстен! Что с тобой? Ты спишь? Иди сюда!»

Двое подростков говорят по-турецки. Кто-то из учителей просит их не говорить здесь по-турецки, один отвечает: «Как раз здесь мы по-немецки говорить не будем!»

Голова у Мартина кружилась. Ему чудилось, будто он вертится быстрее и быстрее, все вокруг расплывается, лишь изредка мелькала картинка, слышалась фраза, кто-то сказал что-то насчет угля, один из учеников спросил: «Простите, что такое уголь?»

Объявление:

– Говорит капитан. Пристегните ремни. Турбулентность.

Мартин Зусман стоит перед крематорием – Освенцим, базовый лагерь. Он видел газовую камеру, видел печи, все выглядит точь-в-точь как на знакомых фотографиях, на черно-белых снимках, и то, что он видел теперь на самом деле, вправду было черно-белым. Он чувствовал… что? Сказать невозможно, для этого у него нет слова, ведь «потрясение» – уже не просто немецкое слово, а вроде как немецкий лейкопластырь для души. Это была мысль, но во сне она отчетливо стояла у него перед глазами. А он стоял перед бараком, прикуривал сигарету. Как вдруг откуда-то вынырнули двое в мундирах, бросились к нему, один ударил по руке с сигаретой, другой сказал что-то по-польски, потом по-английски: «No smoking here!»[66]66
  Здесь курить запрещено! (англ.)


[Закрыть]

На груди у Мартина болтался бейджик: «GUEST OF HONOUR / GOŚĆ HONOROWY / ПОЧЕТНЫЙ ГОСТЬ в Освенциме». Он показал бейджик людям в мундирах, тут подбежал пан Жеромский, крикнул: «Господин доктор, господин доктор, нам нужно в палатку! Церемония начинается».

Проснулся он оттого, что самолет трясло и качало. Плакал ребенок.

Наутро он взял больничный. И пять дней просидел дома. Три дня с температурой. А на пятый день записал свою идею и набросал первую концепцию Jubilee Project.


Глава пятая

Воспоминания не более ненадежны, чем все прочее, что мы себе представляем

Любовь – это фикция. Фения Ксенопулу никогда не понимала шумихи, которую поднимают вокруг любви. Она считала это чувство недоказанным явлением другого мира, как воду на Марсе. Люди читали о нем в ярких иллюстрированных журналах вроде «Хриси Кардиа» или «Лойпон», где рассказывалось о любовных шашнях голливудских актеров и поп-звезд и о сказочных свадьбах принцесс. Некоторые считали любовь возможной, поскольку тосковали по ней, но все, кого знала Фения, в конце концов сдались. Ее мать как-то раз в парикмахерской сказала про несчастливо влюбленную леди Диану: «За свои беды я так дорого не заплатила!»

В семье Фении, насколько ей известно, никто никогда не любил. В том эмфатическом смысле, что избыток чувств – повод для свадьбы или разочарование чувств – причина для трагедии. За исключением дяди Костаса, старшего брата отца, она никогда его не видела, но в семейных преданиях он жил как безумец, который пошел на смерть, оттого что был бессмертно влюблен. В детстве это противоречие очень тревожило Фению: бессмертно на смерть. Как ей представлялось задним числом, говорили о нем, вероятно, не так уж и часто, просто услышанное особенно возбуждало ее фантазию и путало. Дядя Костас любил, фанатично, как говорили, а поскольку не мог заполучить предмет своего обожания, ушел из дома и примкнул к Сопротивлению. При слове «обожание» маленькая Фения невольно думала о Пречистой Деве, о религиозном экстазе и, пожалуй, не слишком ошибалась. Однако еще больше ее занимало тогда понятие «Сопротивление». Она не знала, какая в то время шла война – гражданская или какая-нибудь другая, это случилось до ее рождения, очень незадолго до ее рождения, хотя для нее так же давно, как Пелопоннесская война, про которую она тогда или чуть позже услышала в школе. Дядя Костас, говорили в семье, «больше не вернулся». В ее воображении «дядя из Сопротивления» находился в подземном мире, где умершие, но бессмертно влюбленные, сражались с роком, именуемым любовью и обожанием. Этот подземный мир представлялся ей очень темным, очень душным и влажным, неизъяснимо опасным и, во всяком случае, не таким местом, куда непременно хочется попасть, – при том что ей страстно хотелось вырваться из опаленной солнцем кипрской деревни, из каменистого, иссушенного края с убогими оливами, чей серебристый блеск был всего-навсего обманом, а именно красотой для других, для восхищенных туристов, деньги которых позволяли деревне выживать, тогда как оливы давно уже не давали ей такой возможности. Туристы приезжали посмотреть Купальню Афродиты. Вода этого источника якобы дарила вечную юность тому, кто в нем искупается. Здесь богиня любви и Адонис предавались удовольствиям. Кстати, эта достопримечательность была просто невзрачным природным водоемом в скалах над деревней, чуть лм не всегда высохшим, но рядом красовался большой деревянный щите надписью:

NON POTABLE WATER
PLEASE DO NOT SWIM[67]67
  Вода непитьевая. Просьба не купаться (англ.).


[Закрыть]

Туристы фотографировали сухой бассейн и щит, смеялись. Вот вам, стало быть, апостолы богини любви. После школы Фения продавала им минеральную воду, которую притаскивала на гору в двух сумках-холодильниках. Она копила деньги. Хотела уехать.

Минули годы, пока она поняла, что дядя вправду давным-давно умер, погиб в партизанах и где-то похоронен. Партизаны, думала она теперь, это люди, которые не признавали реальность и в этом смысле действительно во многом были сродни влюбленным. Она считала безумием, полнейшим безумием, что грек сражался против греческих генералов, вместо того чтобы биться с турками, захватившими половину острова.

Фения иначе воображала себе счастье и борьбу, в которой добьется счастья. Она хотела уехать отсюда. И подняться высоко-высоко. Как кипрской гречанке с соответствующими аттестатами ей предоставили возможность учиться в Греции. Она стремилась в Афины. Мать поддержала план Фении своими скромными накоплениями. Любила ли Фения свою мать? Знала ведь, что в конечном счете речь идет о процентах и процентах на проценты – о деньгах, которые она, успешно закончив учебу, сможет посылать домой. Вся семья напрягла мышцы. Вот такое определение любви было Фении понятно. Мелкими подарками и большим упорством отец мобилизовал знакомых, которые опять-таки мобилизовали своих знакомых, пока не пристроил Фению на пароход из Лимасола в Лаврион. Судно было грузовое, пассажиров на него не брали. Но капитан согласился взять Фению на борт, он, мол, «не заметит» зайца. Паром слишком дорог, а самолет – вообще недостижимая роскошь. Из Лавриона до Афин ей пришлось добираться самостоятельно. Особого труда это не составило, грузовики по этому маршруту шли один за другим. Подружка пророчила: придется тебе платить сексом. Фения не платила. Шоферы сажали хорошенькую девчонку, а потом с ними рядом сидела внушающая почтение, холодная женщина. В Афинах ее приютили дальние родственники. С дальностью растет и цена семейной солидарности. «За пансион» родичи требовали чересчур много, куда больше, чем было заранее договорено в письмах. Бюджет Фении, ее и материны накопления, быстро таял. Из холодильника ей разрешалось брать только то, что она покупала сама, – хоть она и платила за питание. Когда родня вечером ела мясо, ей давали лишь овощи и картофель, а после кость от бараньего жаркого, коль скоро там вообще что-то оставалось. Она чувствовала себя униженной, но гордость не позволяла ей сообщить об этом домой. Держа наготове собранный рюкзак, она осматривалась в городе. Как-то раз однокурсница взяла ее с собой в «Спилил ту Платона», заведение, популярное среди хриси неолайя, афинской «золотой молодежи».

«Там, должно быть, дорого?»

«Конечно, дорого. Но мы заплатим лишь за один бокал. А потом нас наверняка угостят мужчины! Самые интересные мужчины ходят в „Спилию“!»

Там она и познакомилась с адвокатом, доктором Йоргосом Хатцопулосом, которого уже вскоре звала Хатц или Шатц, причем оставалось неясно, то ли она придумала такое уменьшительное от Хатцопулоса, ти ли намекала на нацистских дружков-подружек, в свое время заклейменных прозвищем «Германиям шатц»: Йоргос Хатцопулос унаследовал юридическую контору, что досталась его деду во время немецкой оккупации, когда еврея-адвоката, владельца конторы, депортировали в концлагерь. Но Фения об этом даже не подозревала. И переоценила Йоргоса. Забрала свой рюкзак и переехала к нему. Он был для нее первым мужчиной из высшего общества. Пятнадцатью годами старше ее, щедрый, со знанием дела обсуждавший с официантами в дорогих ресторанах французские вина. Она едва не поверила, что оно все же существует, царственное чувство любви. Они поженились. На свадьбе Фения невольно рассмеялась, когда Шатц, обращаясь с речью к гостям, заговорил о «вечной любви». Точь-в-точь слащавая история из «Хриси Кардиа», из журнала «Золотое сердце». И он действительно продал свадебные фото этому журнальчику – опубликовали, правда, только маленькую заметку, полстраницы с двумя снимками, а позднее выяснилось, что и «продал» не вполне соответствовало истине: он за это заплатил!

Родители так гордились. И вскоре встревожились, когда поняли, что Фения несчастлива. Встревожились вообще-то не за Фению, а за ее брак. Слишком уж быстро этот брак лишился волшебства. Отдаваясь Шатцу в джакузи его квартиры, она нестерпимо ясно чувствовала, насколько все это пошло: он донельзя кичился своим джакузи, но наслаждался не роскошью, которой достиг, а чувством, что производит этой роскошью впечатление, наслаждался символами привилегированной жизни, но не самой жизнью, восхищался тем, что он, именно он мог обладать этой красивой молодой женщиной, был влюблен в самого себя, у нее же вскоре возникло ощущение, что она заменима, он полагал, что «занимается любовью» – ей такая формулировка казалась нелепее любого вульгарного выражения, – а, по сути, занимался только себялюбием.

Через него она попала в другие круги, и там увидела, что он вовсе не та важная персона, какую разыгрывал из себя в «Спилии», а нервозный обыватель, ковриком стелившийся перед настоящими богачами, в сущности, мелкий крючкотвор, который неплохо наживался на ловле тухлой рыбы, чтобы верить, будто он уже в преддверии денег и власти.

Когда Фения стала отдаляться от него и все более последовательно идти собственным путем, Шатц вдруг вообразил, что все же любит ее. И демонстрировал это запальчивыми укорами, каковые считал доказательством любви, бурей чувств, настолько неистовой, что впору принять ее за жажду убийства. Особенно Фению возмущало, что он требовал благодарности. С ума сойти: удовлетворив себя самого, требует благодарности от других!

Экономически он облегчил ей студенческую жизнь, о’кей, но она бы и без него справилась, тогда как он без нее имел бы меньше радостей и, если бы не наряжал ее и не выводил в свет, реноме в своем кругу было бы у него куда ниже. Она изучала экономику и подобное сведение счетов полагала недостойным. А стипендии на учебу в Англии она добилась без его помощи и таким образом ушла, устремилась прочь, чтобы подняться ввысь.

Теперь они состояли в этаком «браке выходного дня», встречались все реже, сначала в Лондоне, потом в Брюсселе. Последний раз, когда видела его в своей постели, проснувшись и глядя на его потные седые кудри и отекшее от алкоголя лицо, она подумала: сегодня он для меня еще более чужой, чем в первый раз.

И похвалила себя за хорошее определение конца.

От этой мысли она развеселилась. И за завтраком была, как никогда, довольна и бодра. Ведь все стало ясно. И Шатц тогда вправду проявил великодушие. Не истолковал ситуацию превратно, казалось, тоже испытал освобождение, был весел и, выходя с чемоданом из ее квартиры, сказал: «Любовь – это фикция».

«Да».

«Всего хорошего!»

«Да. И тебе того же».

И какой идиотизм, полнейший идиотизм, что сейчас Фения сидела за письменным столом не в силах работать, потому что отчаянно, как влюбленная, ждала звонка от Фридша. Вчера он вернулся из командировки в Доху, а сегодня утром встречался с Кено, намеревался в разговоре с ним упомянуть и просьбу Фении, прозондировать, какие у нее шансы уйти из «Культуры». И обещал позвонить ей сразу же после этой встречи. Она сидела, смотрела на телефон. Взяла трубку в руки, опять положила. Нет, не будет она ему звонить, пусть звонит сам. Снова взяла смартфон, глянула, не пропустила ли звонок и не прислал ли он сообщение – нет, положила смартфон возле клавиатуры компьютера, проверила электронную почту, сорок семь непрочитанных мейлов, но не от него, опять взяла смартфон, со связью, конечно, все в порядке, снова положила его на стол. Фения испытывала замешательство, и вот почему: ей было совершенно безразлично, что Фридш расскажет о разговоре, обронил ли Кено намек, который можно истолковать в том смысле, что он готов поддержать ее желание сменить поприще в духе мобильности, – она просто хотела услышать голос Фридша. Безразлично, что он скажет. Просто услышать его голос. Она чувствовала себя как… да, как? С ума сойти, она тосковала по его голосу.

В восемь утра Мартин Зусман пришел в Ковчег. Из столовой доносился запах свежих круассанов. Аромат, перед которым он обычно не мог устоять, сегодня напомнил ему о химической фабрике, и он счел это знаком, что еще не вполне выздоровел. У лифта он встретил двух молодых людей из Task Force Ukraine[68]68
  Спецгруппа Украина (англ.).


[Закрыть]
, работавших на седьмом этаже. Богумил Шмекал обозвал их саламандрами, между тем Богумилово словцо успел перенять весь Ковчег и всегда им пользовался, когда речь заходила о сотрудниках упомянутой Task Force. Таким манером можно было говорить о них, о «саламандрах», презрительно или иронически, даже если они сидели в столовой за соседним столом. Новое поколение у нас, объявил Богумил, не европейцы, а просто карьеристы в европейских институтах, они и вправду как саламандры, в огне не горят, их главное свойство – неистребимость.

Саламандры – молодые люди в строгих тесных костюмах, с большими узлами на галстуках и напомаженными волосами – уже внешне являли собой разительную противоположность сотрудникам «Культуры», гладкие, изворотливые, по-своему официально вежливые, Кассандра называла их «убийственными» – пять минут болтовни с саламандрами, и я в депрессии!

«В чем состоит ваша задача?» – поинтересовался Богумил у одного из саламандр, когда Task Force Ukraine расквартировали у них над головой. И услышал, что им поручено разрабатывать программы помощи Украине, чтобы поддержать демократическое движение после майданной революции. Проблема в том, как распределить финансы, которых у них нет. Им не предоставили собственного, нового бюджета. Вот они и занимались классическим repackaging[69]69
  Перепаковка (англ.).


[Закрыть]
– нет нового, заново пакуй старье. И они, снабжая старые, давно существующие программы помощи новыми названиями и новыми условиями в новых комбинациях, создавали из них новые пакеты помощи, в результате возникали новые схватки по распределению старых бюджетов, которые приводили к новой статистике, где новые процентные данные и графики показывали новую динамику. Для молодых карьеристов эта задача являла собой идеальное крещение огнем: в конечном счете все сводится лишь к собственному выживанию в данных условиях или же к сохранению старых условий при улучшенных собственных видах на будущее.

Оттого, что теперь приходилось ждать лифта вместе с двумя саламандрами, настроение Мартина Зусмана не поднялось.

Как его дела? Конечно, правильным ответом было бы «отлично», но черт дернул Мартина Зусмана сказать «хреново!», он с удовольствием полюбовался на физиономии саламандр и добавил:

– Я здорово простыл!

– Очень жаль!

– Очень жаль! – сказал и второй саламандра.

И тут Мартин пошел ва-банк:

– На Украине было чертовски холодно!

– О! Вы были на Украине?

– Yes, Sir! Немудрено, что моя иммунная система отказала! Люди там так фрустрированы, так разочарованы в нас, в ЕС. Чувствуют себя брошенными на произвол судьбы и…

Саламандры просияли:

– О да, проблема нам известна, вы совершенно правы! Мы…

– Совершенно правы!

– Мы знаем, теперь необходимо…

Тут подошел лифт, дверь открылась.

– Четвертый, да?

– Да, – кивнул Мартин.

Нажав на кнопки «четыре» и «семь», саламандра сказал:

– Нам необходимо улучшить связь. Вы совершенно правы! Поэтому мы теперь сосредоточиваем силы на связи!

– Комиссия должна лучше продаваться, а мы…

Лифт остановился, дверь открылась. Продаваться! Знали бы они, подумал Мартин, что говорят!

– До свидания!

– Хорошего дня!

– Хорошего дня! И выздоравливайте!

Дверь лифта за Мартином закрылась, он перевел дух, с открытым ртом, нос не дышал. Слишком рано вышел на работу, однако, с другой стороны, надо поскорее закончить документ по Jubilee Project, чтобы наконец-то отослать его мейлом Ксено. Можно бы отправить и из дома, но, насколько он ее знает, она немедля вызовет его в комнату для совещаний, чтобы обсудить присланный документ с ним и еще несколькими коллегами из отдела. Значит, надо приготовиться и быть на месте.

Он прошел мимо ее кабинета – дверь закрыта. Зато у Богумила дверь открыта, Богумил стоял посреди комнаты на стремянке. Увидев Мартина, он крикнул:

– Привет!

– Привет!

Мысли Мартина ворочались так медленно, что он только у себя сообразил, что вообще-то надо было задержаться и спросить у Богумила, что он делает на лестнице. Целый час, показавшийся ему вечностью, он шлифовал свои тезисы и наконец отослал их Косно. Потом не спеша разобрался с завалами входящих мейлов. На бо́лыпую часть ответ был дан автоматически или же за время его болезни нужда в ответе отпала. Одно письмо было от Флориана. «Дорогой брат, белая ты ворона! На следующей неделе я лечу в Пекин, экономическая делегация с участием самого федер. презид. и предс. экономической палаты. По всей видимости – у меня есть информация австр. торговых представителей в Пекине, – предстоящие переговоры увенчаются успехом, а в итоге – катастрофой. Предс. понятия ни о чем не имеет, договор, который будет подписан, допускает по отношению к нам шантаж. Я спрашиваю себя, кто тут свиньи… Ты должен обязательно…» Мартин Зусман встал, потянулся. Ему хотелось курить, позарез нужна сигарета. Стало быть, он уже не настолько болен. От Ксено пока ничего. Он заглянул к Богумилу, но тот куда-то ушел, стремянка тоже исчезла. Мартин прошел на пожарную лестницу, зябко поеживаясь, выкурил две сигареты, потом вернулся к себе. Написал отчет о командировке, подсчитал командировочные издержки, разделался с еще кой-какой административной чепухой, то бишь заполнил таблицы. Потом занялся студенческими запросами – опять двое хотели пройти здесь практику, их он переправил дальше. Один студент Университета Пассау писал на кафедре European Studies[70]70
  Европейские исследования (англ.).


[Закрыть]
докторскую работу по теме «Европейская культурная политика», взяв за основу цитату из Жана Монне[71]71
  Монне Жан (1888–1979) – французский политик, экономист и финансист; один из основоположников европейской интеграции.


[Закрыть]
: «Если бы можно было начать сначала, я бы начал с культуры». Мартин Зусман не знал почему, но такие мейлы приходили в среднем дважды в неделю. Студент запрашивал по поводу этой цитаты точку зрения гендиректората «Культура» Еврокомиссии. Ответ написался сам собой. Нет никаких доказательств, что Монне в самом деле произносил эту фразу, а тем паче где-то публиковал. И даже если бы он действительно ее произнес, то без дальнейших комментариев совершенно неясно, что конкретно имелось в виду под «начать с культуры». Спеть «Оду к радости»[72]72
  «Ода к радости» Бетховена считается гимном ЕС.


[Закрыть]
и лишь затем основать Европейское объединение угля и стали? Культура априори универсальна, иначе говоря, она всегда создавала между людьми общность и связь, которую в конечном счете надлежало осуществить и политически. И обмен между региональными культурами, который действительно оказался чрезвычайно важен для сплочения Европы, стал набирать интенсивность только благодаря политическим достижениям европейского проекта – благодаря отмене границ, свободе передвижения и расселения, свободной торговле на общем рынке.

Мартин замер. Это пустые фразы? С другой стороны, есть ли истина, которая после стократного повторения не станет пустой фразой? Заложенный нос раздражал его, он опасался, что насморк перерастет в синусит, ощущал пугающую пульсацию во лбу. Почему он застрял на этом мейле студенту? Его записка насчет Jubilee Project – там-то он написал не пустые фразы. От Ксено по-прежнему нет ответа. Удивительно. Он глянул на часы. Час дня. А Ксено не отзывалась. Почему?

Он встал, вышел из комнаты, из своей рабочей клетки. В коридоре ему встретился Богумил.

– Ты болен?

– Да.

– Любовный недуг?

– С чего ты взял?

– Вид у тебя такой. Совершенно растерянный.

Давид де Вринд стоял посреди комнаты, спрашивая себя, почему здесь стоит. Он же собирался что-то сделать, но что? Нет, он уже не задавал себе вопросов, просто озирался по сторонам, словно искал какое-нибудь занятие или – взгляд упал на телефон – чего-то ждал, да, словно ждал звонка. Он сел в кресло, не сводя глаз с телефона. Забыт’ Такое ощущение, будто он забыт, начисто забыт всеми людьми и даже смертью. Но есть ли еще хоть кто-то, кто может его помнить?

Январский свет, серебристо-серая поверхность в раме окна, точно дверь абонентской ячейки или сейфа. Ключ потерян, код забыт. Или железная дверь подвального бункера, а за ней темный туннель в смерть.

Де Вринд опять встал, шагнул к окну. Внизу раскинулось кладбище. Кто может вспоминать о нем? Ведь все уже там, под камнями, под серой мглой. Нет, не все.

Он стал чудаковатым, когда близкие люди мало-помалу умерли. Их дети давно шли своими дорогами, уводившими их далеко-далеко, в мир, где больше счастья или несчастье совсем иное. В последнее время на Сент-Катрин с ним еще нет-нет кто-нибудь здоровался на улице – кто это был? Бывший ученик, тоже седой теперь! Он с удивлением отвечал. Вот и все. А теперь сидел один в доме престарелых Хансенса, разделял общие помещения с людьми своего поколения, которые, однако, никогда не были его современниками, потому что им не пришлось разделить его опыт, их несчастьем был возраст, его несчастьем – жизнь. Нет, их ничто не связывает, кроме запаха – нафталина от костюмов и платьев, мочи, пота, истлевающих клеток организма, не пахнут только слезы. Ему хотелось забыть, но в результате оказался забыт лишь он сам.

Он сел к столу. Там лежала шариковая ручка. Снова встал, огляделся, где-то здесь был блокнот. Где же? Несколько дней назад приходила докторша, психолог из муниципального ведомства, отвечающего за дома престарелых, хотела провести с ним так называемую аккомодационную беседу, то бишь… что? Профилактическую беседу. Она принесла с собой большой блокнот. По ее словам, пришла облегчить ему переход к вечеру жизни и помочь его обустроить, в первую очередь унять извечный страх перед вечером жизни – она упорно твердила «вечер жизни», пока Давид де Вринд не перебил ее: лучше бы говорить не «вечер жизни», а просто «этап жизни», хотя это не менее лживо. Он и без того знает, что вышел на последний этап, но ведь и тогда бывают солнечные дни, а не только вечный вечер. Докторша изо всех сил старалась сочувствовать. Но особенно Давиду де Вринду действовало на нервы, что эта худенькая женщина наголо побрила голову – зачем? Мода нынче такая? В последнее время он то и дело встречал на улицах лысых – молодых людей, бритоголовых и с татуировками. Они знали, что делают, знали, что таким образом сообщают, какие ассоциации пробуждают? Он хотел забыть выбритые головы и скелеты, а к нему присылают эту женщину. В нем вспыхнула неприязнь. «Уходите! Вы меня оскорбляете… – Он впал в патетику: – Вы оскорбляете память всего мира!»

Докторша была полна сочувствия. Расспросила, в конце концов объяснилась: она прошла курс химиотерапии. Рак груди. Но очень хотела вернуться к работе, потому что…

Де Вринд устыдился. И замолчал. Замолчал, позволяя ей продолжать, больше ни одного фальшивого слом, временами он кивал, кивнул и когда она достала из сумки этот блокнот, положила на стол и сказала: «Для вас. Маленькая подсказка: записывайте свои мысли и намерения. Я знаю, поверьте: мысль возникает, а потом снова забывается. Но если сразу записать, то можно всегда проверить ее, я сама так поступала, записывала, что планировала, заботилась о том, что надумала. Хорошая тренировка от забывчивости, если взять в привычку все записывать».

Где же блокнот? Вот он. Возле кровати.

Он сел за стол, взял шариковую ручку. Блокнот был большого формата, поверху картонная планка, чтобы листы легко отрывались. На этой планке рядом с гербом Брюссельского региона стояло: «Bruxelles ne vous oubliera pas! / Brussel zal u niet vergeten!»[73]73
  Брюссель вас не забудет! (фр., нидерл.)


[Закрыть]

Надо составить список, записать имена всех, что выжили вместе с ним и были еще живы, вероятно, еще живы, потому что он не получил извещения об их смерти. Зачем? У него же есть воспоминания. И они рвались на волю. В его памяти вспыхивали имена, он видел лица, слышал голоса, заглядывал в темные глаза, видел жесты и движения, ощущал голод, эту соломорезку жизни, что пожирает телесный жир, потом крошит мышцы, а потом и душу, которую обнаруживаешь – если обнаруживаешь вообще, – только когда голод становится метафорой: голодом до жизни. Сейчас он чувствовал именно такой голод, уже не настолько сильно, но чувствовал и хотел составить список, записать, с кем делил этот голод и… он поднял взгляд. Голод – слово неподходящее, голодом называют чувство сытых, пропустивших трапезу. А оно не имело ничего общего с тем голодом, какой вынес он. Живые и выжившие лишь волею случая говорили на одном языке, создавали вечное недоразумение, прибегая к одним и тем же понятиям.

Он начал писать: «Живущие». Так он хотел озаглавить свой список, такова была идея: еще живущие из тех, кто говорил на его языке. И тут зазвонил телефон. Он замер. Начал писать слово «живущие», телефон нервировал, он положил ручку на стол, снял трубку.

Звонила мадам Жозефина. Почему он не идет обедать? Не забыл же про обед? Нам ведь необходимо поесть, не правда ли, господин де Вринд? Она прямо-таки кричала в трубку. Мы ведь не хотим голодать, не правда ли?

Он единственный из мобильных не явился в столовую и…

– Единственный из каких?

– Сегодня рыба с рисом и овощами, вкусно и полезно. И…

– Да-да. Я не посмотрел на часы. Сейчас приду.

Давид де Вринд повязал галстук, надел пиджак и лифтом спустился в столовую. Глянул, нет ли столика, где можно посидеть в одиночестве. Увы, нет. Мадам Жозефина ринулась к нему, подвела к одному из столиков. Сказала, что рада его приходу, а то ведь уже встревожилась. Нам ведь обмороки ни к чему, не правда ли, господин де Вринд.

За столом сидели двое мужчин и женщина, которых мадам Жозефина представила ему: вышедший на пенсию судья, отставной университетский профессор-историк и бывшая сотрудница загса, все трое овдовевшие. Держались они очень приветливо, и де Вринд счел всех разом противными. Они такие… Де Вринд поискал слово – такие… ну как говорят в этой жизни? Все трое здесь уже давно, знакомы с системой, порядками, обычаями, имеют свои контакты с дирекцией и с персоналом, знают, что к чему, приноровились, больше того: могли помочь новичку, но могли и отравить ему жизнь. Это стало ясно уже через считание минуты. А затем последовал вопрос:

– Чем же вы занимались в жизни?

Де Вринд, разумеется, понял, что им просто любопытно, кто он по профессии, но поперхнулся супом, закашлялся, а тут ему как раз принесли рыбу, тогда как его соседи уже ели десерт, crème de lait[74]74
  Молочный крем (фр.).


[Закрыть]
. Де Вринд отодвинул тарелку с супом, принялся за рыбу, ел быстро, не затем, чтобы догнать остальных, просто хотел поскорее покончить с обедом и уйти, глотал рыбу и вдруг почувствовал, что в горле застряла кость, он несколько раз кашлянул, стараясь вытолкнуть кость, однако та, пожалуй, только сильнее застряла, стала поперек горла, он запаниковал, пытался прочистить горло, откашливаясь снова и снова и глубоко вдыхая-выдыхая. Вскочил, наклонился, пробуя то проглотить кость, то выплюнуть ее, но она сидела крепко, не давала дышать. Он хлопнул себя по груди, со всей силы выдохнул, перед глазами стоял красный туман, он закричал. Сперва у него вырвалось хриплое громкое «а-а-а», потом проклятие, профессор и сотрудница загса вскочили, народ за другими столами смотрел испуганно, прибежала мадам Жозефина. Профессор стукнул его по спине:

– Дышите! – Снова и снова твердил: – Дышите! Дышите!

Сотрудница загса протягивала ему стакан с водой, мадам Жозефина стала у него за спиной, обхватила руками, сжимала его и встряхивала, а он отбивался локтем, хрипел.

Сотрудница загса попыталась сунуть ему пальцы в рот, де Вринд отпихнул ее, она пошатнулась, упала на стул.

Он истерически кричал, что такого не может быть, он пережил концлагерь, а теперь умрет из-за рыбьей кости, и вдруг осекся, потому что кость ощущалась теперь всего лишь как легкое раздражение, он уже не мог сказать, торчит ли она по-прежнему в пищеводе. Изо рта вытекла струйка слюны, он сел, отдышался и наконец проговорил:

– Все хорошо. Все хорошо.

– Все в порядке?

– Да.

– Вы уверены?

– Да.

– Врач нужен?

– Нет.

Де Вринд несколько раз перевел дух, извинился и ушел к себе.

В комнате он лег, но от мучительного беспокойства лежать не смог, опять встал, сел за стол. Увидел блокнот, где было написано одно-единственное слово, его почерком: «Живу…» Перед обедом он хотел написать «живущие» и составить список, но помешал телефонный звонок. И теперь там стояло только «Живу…», так он написал. Зачем? Он закурил сигарету и закрыл глаза.

Как нарочно, дорогу к Вечной любви знал именно могильщик. В конце концов профессор Эрхарт обратился к нему и спросил насчет Мавзолея беззаветной любви, и этот человек знал, где он находится.

– Он называется Мавзолей вечной любви, а не беззаветной, – сказал могильщик, опершись на лопату, – не знаю, есть ли она, беззаветная-то любовь. Вечная есть, это точно. Вы ведь имеете в виду мавзолей со световым сердцем на саркофаге, да? Ну вот. Так вы не на том кладбище. Мавзолей вечной любви находится на Лакейском.

– Где?

– В Лакене. На севере Брюсселя.

Эрхарт взял такси, по дороге задремал, ехать оказалось дольше, чем он ожидал, и в Лакеи приехал словно в трансе. Ушибленная рука побаливала, но сейчас, в почти сомнамбулическом состоянии, боль ощущалась всего лишь как легкий, приятный нажим, будто покойная жена держала его под руку, он чувствовал ее у локтя и с каждым шагом словно все больше приноравливался к ритму и темпу ее шагов. Ясно, это психоз. Он тряхнул головой, призывая себя образумиться. Теперь рука болела сильнее, усилилось и неприятное онемение в опухших ногах, которые он переставлял осторожно, как непривычные протезы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю