444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Робер Андре » Дитя-зеркало » Текст книги (страница 20)
Дитя-зеркало
  • Текст добавлен: 26 сентября 2026, 17:30

Текст книги "Дитя-зеркало"


Автор книги: Робер Андре



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)

И наступало утро понедельника, и я опять считал дни, каждый из которых обретал свое собственное лицо, свою собственную эмоциональную окраску, и приходил четверг, этот перевал недели, и я спрашивал себя, приедет ли мама и на этот раз, и безумно боялся, что произойдет что-нибудь непредвиденное, например я буду оставлен в классе после уроков, что было для меня страшнее всего, или мама повстречается еще с каким-нибудь старшим товарищем, как это произошло летом, и я буду лишен беседы с ней и прогулки, и тогда, подражая тете Луизе с ее верой в мудрость карт, я начинал искать и придумывать предзнаменования, смотрел, в каком направлении плывут в небе облака, как взлетел из-под нот воробей, в какую сторону от дерева падает сорвавшийся с ветки лист, и все вокруг несло мне худые или добрые знаки и доставляло новые мученья…

Мама приезжала всегда, нужно отдать ей справедливость, она была верна своему слову, и мучительное ожидание ее приезда открыло мне, как сильно я к ней привязан. До той зловещей осени я не отдавал себе в этом отчета. Я часто спрашивал себя, кого же я на самом деле люблю. Любовь моя, пробежав, подобно источнику, длинный путь под землей, выбивается наружу, по где берет она свое начало? Эта любовь полна загадок, она делает зыбким и расплывчатым многое из того, в чем я раньше был совершенно уверен, и уходит на задний план моя любовь к бабушкам, к тете в Орли, к кузинам, и исчезает моя обида. В чем тут причина? Только ли в том, что я предельно несчастлив? Или в том, что я боюсь ее потерять? Или в висящей над нами угрозе развода? Или дело тут в Перигоре и в том навязчивом образе дороги, который словно взят из скверного фильма? Мне трудно да и но хочется в этом разбираться. Я только знаю, что меня охватывает великая радость, когда я вижу ее силуэт, радость куда более полная, чем в субботу, ибо на это свидание отпущено слишком мало времени, чтобы чувство успело пройти какие-то сложные фазы, и потом ведь это она сама ко мне приехала, приехала, чтобы подбодрить и как будто сказать: «Видишь, я существую, я тебя не забыла, и если бй ты только знал, как мне тебя не хватает!» Я знаю лишь одно, что я переполнен счастьем, когда мы гуляем с ней в парке по длинным аллеям, среди оголенных осенним ветром деревьев, и у нас под ногами шуршат и пахнут осенью желтые и рыжие листья. Мы с ней углубляемся в парк, заходим в те заветные уголки, куда лицеистам вход запрещен, где стоят искалеченные бюсты и статуи, напоминающие об эпохе философов, когда парк и роща принадлежали владельцам замка Со, и о ночных празднествах. Даль затянута туманной дымкой. Мы огибаем загон, где лани томятся в такой же тоске, что и я. И меня охватывает грустная и сладкая уверенность в нашей неразрывной любви, в новом и мощном ее приливе…

И быть может, судьба моя решается именно здесь, среди этого пейзажа Иль-де-Франс, в эту осеннюю пору, с ее медленным движением к зимней спячке, которое похоже на возврат к давнему прошлому, когда еще ничего не произошло, ничего не случилось.

Но часы неумолимо бегут, в торопливость их бега особенно бросается в глаза из-за того, что слишком рано смеркается; надвигающийся туман и сумрак всегда придают этому месяцу грустный привкус разочарования. Наше свидание завершалось в кондитерской, похожей на зал ожидания, и я замолкал, я не смотрел на пирожные и собирал все свои силы, чтоб не расплакаться. Я и вообще мало разговаривал во время этих свиданий: беседа мешала бы мне в полной мере вкушать их мучительную радость; к тому же я слишком хорошо знал, какой вопрос рвется у меня с языка, и, задай я его, я мог бы все сразу испортить; я разрешу себе эти слова немного позже, когда участь моя станет еще тяжелей:

– Но почему вы отдали меня в пансион?

Лицо со дрогнуло, я вижу па нем растерянность.

– Потому что ты становился совершенно невозможным, ты сам это прекрасно знаешь, ну, и потом твоо здоровье, и потом…

Она замолчала, и я понял, что она и сама не слишком убеждена в правоте своих аргументов, и это вселяло надежду, но как воспользоваться этим?

– Ведь мне так здесь тоскливо!

Она вздохнула растроганно и, словно признаваясь в своей ошибке, сказала:

– Я ведь тоже тоскую. Просто смешно!

Ну и что дальше? Дальше стемнело, пришло время прощаться.

По четвергам классная комната казалась мне еще более зловещей, чем обычно. Я тотчас же садился за письмо, чтобы рассказать в нем о своей тоске, потому что Реми перешел во вражеский стан и больше по хотел меня слушать. По мере того как учебная четверть набирала силу, число врагов у меня увеличивалось, точнее говоря, друзей-врагов, которые не выражали свою вражду открыто, а увивались вокруг меня, чтобы надо мной подтрунивать, получая еще при этом от меня многочисленные подарки, которые я раздавал в надежде обезоружить своих противников; это была неверная тактика, она только прививала моим друзьям-врагам вкус к шантажу, и количество попрошаек и вымогателей все росло.

Некоторые третировали меня без всякого зла, и я иногда чувствовал, что еще немного, и я преодолею их неприязнь, вызванную моей собственной оплошностью. Но, к несчастью, дети больше подчиняются требованиям коллектива, чем собственным чувствам. Они считали себя обязанными высмеивать меня; точно так же из-за какой-то нелепой традиции, сами не зная почему, они освистывают некоторых учителей, которые обладают достоинствами ничуть не меньшими, чем их коллеги. От этих мальчишек, в частности от некоего Монфрона, рослого и толстого верзилы, какие непременно есть в каждом классе, я терпел бесконечные издевательства и насмешки. Они прятали мои вещи, в столовой подкидывали в стакан муху или сыпали в него соль и устраивали множество всяких других пакостей. Издевательства были особенно мучительны оттого, что они никогда не прекращались. Мне не давали передышки от подъема и до отбоя. Но этим беды мои не ограничились, в детских коллективах всегда оказывается субъект, который более одарен и более изворотлив, чем все остальные, который беззастенчиво пользуется своим влиянием и командует всеми как хочет. Было ясно, что я неизбежно должен попасть в кабалу к такому персонажу, который был и в нашей группе; он отличался хитростью, благодаря которой его никогда не удавалось поймать на месте преступления, и удивительно рано развившимся умением эксплуатировать себе подобных. К тому же Лепретр был наделен большой физической силой, которая в пансионе внушала восхищение и страх. Лепретр быстро смекнул, какие выгоды и удовольствия сулит ему перспектива обратить меня в рабство. Он принялся за дело с той неумолимой жестокостью, с какой вооруженный до зубов захватчик покоряет первобытные племена. Лепретр вызвал меня на драку, избил меня, разумеется, чуть ли не до потери сознания под аплодисменты товарищей и прочно приковал меня к своей колеснице под страхом еще более грозных взбучек, а также под страхом еще больших поборов и унижений, которым он, впрочем, и без того подвергал меня в достаточной мере. Ступив на этот скользкий путь, человек уже не может удержаться от искушения, он вынужден каждодневно доказывать рабу, что тот раб, а он его господин. Вскоре Лепретр решил, что самым удобным и спокойным для него будет обложить меня постоянной данью, чтобы избежать возможных неприятностей.

Когда я думаю об этом подростке, моя вера в природную человеческую доброту дает трещину, хотя я и восхищаюсь его врожденным талантом мучителя. Всякий раз, когда Лепретр хотел получить от меня тот или иной вожделенный предмет – компас, коробку с красками, агатовый шарик и тому подобное, – он оказывал на меня моральный нажим, сопровождая его угрозой физической расправы; эти угрозы составляли довольно сложную и замысловатую систему. Моя жизнь протекала в режиме записок. Во время занятий, как только я позволял себе какой-нибудь жест, который можно было истолковать как попытку к сопротивлению – ибо утрата некоторых вещей меня удручала, и я уже просто не знал, что придумать, чтобы объяснить родителям, куда постоянно деваются мои школьные принадлежности, – мгновенно на мою парту ложилась целая серия аккуратно сложенных бумажек, в которых излагалось то, что по утрам в дортуаре он с горящими от удовольствия глазами именовал «твоя программа»: «Пять тюбиков красок – или на перемене в час дня выкручивание мизинца… Два агатовых шарика – или на пятичасовой перемене удары ногой по колену и выкручивание руки… на семичасовой перемене битье затылком о камень и запрещение мочиться». Что и говорить, его ожидало прекрасное будущее.

Одинокий, покинутый, связанный по рукам и ногам нерушимым правилом молчания, по которому доносительство – ябедничество – считалось, как у сицилийских мафиози, смертельным грехом, я не знал, что мне делать, к кому обратиться за помощью. Один раз я сделал безнадежную попытку вырваться из заколдованного круга, но это кончилось плохо, и объяснить мой поступок можно лишь охватившим меня отчаянием.

Подчиняясь кастовому закону, требующему, чтобы каждый искал себе подчиненного, стоящего ниже его на иерархической лестнице, я счел возможным если и не найти для себя такого неприкасаемого, то по крайней мере завоевать хоть немного престюка, вызвав на драку и победив какого-нибудь друга-врага из окружения Лепретра. Мой выбор пал на толстяка Монфрона, который относился ко мне довольно беззлобно, но я предположил, что его миролюбивый характер и неуклюжесть помогут мне его одолеть. Дородность противника~придаст моей победе еще большую цену. Но трудность заключалась в том, что Мон-фрон не принимал моей игры.

Не знаю почему, может быть оттого, что он но испытывал ко мне особой ненависти, драться он не хотел. Но я поставил его своими провокациями в безвыходное положение, и он был вынужден согласиться на драку. Поначалу события развивались как будто благоприятно. Проворный и нервный, решивший пойти ва-банк, я осыпал толстого Монфрона градом ударов, которые заставили его даже попятиться, а обступившие нас зрители, по большей части старше нас обоих, подзадоривали меня аплодисментами и возгласами: «Ну-ка, дай ему как следует, пусть этот жирный почешется!» Он и вправду был жирный, что и погубило меня. Защищенный слоем жира, как кольчугой, Монфрон перенес мои наскоки без малейшего для себя ущерба. Он втянул голову в плечи и только отдувался да фыркал, как бык, которого преследует овод. Но в конце концов миролюбивый бык потерял терпение. Он выставил вперед сжатый кулак, подстраховав его другой рукой, и пошел на меня тараном. Я уже к этому времени выдохся, быстроты реакции, необходимой для матадора, у меня не было, и кулак Монфрона, в который тот вложил всю свою силу и тяжесть, опрокинул меня вверх тормашками под радостный гогот зрителей. Я попытался было встать и продолжить бой, но мой великодушный победитель еще раз объяснил мне, что драться ему вообще противно, но, если я буду и дальше валять дурака, он готов проучить меня по второму разу. Его устами – и кулаками – говорила сама мудрость. Мое самомнение было наказано. Мне суждено было оставаться рабом. Надеяться больше было не на что.

Во время этих мрачных месяцев единственным моим утешением стало фортепьяно, а впоследствии катехизис, что на первый взгляд может показаться довольно странным. Я забыл сказать, что год моего поступления в пансион совпал с моим первым причастием, которое является необходимым ритуалом буржуазного благонамеренного воспитания. Как вы увидите дальше, причастие не было для меня лишь пустой формальностью, но я предпочел бы рассказать об этом несколько позже, ибо в первой четверти уроки закона божьего не находят еще во мне никакого отклика. Это для меня просто учебный предмет в ряду других таких жо предметов; священник, суровый и властный, мне не нравится, содержание катехизиса представляется непонятным и трудным. Так что и по этой дисциплине я хожу в нерадивых учениках.

Зато первые же уроки фортепьяно привели меня в восторг, однако причины этого, увы, мало связаны с музыкой. Пользы из этих занятий я, по правде сказать, не извлеку никакой. Кого тут винить? И учителя, и ученика. Учительница – одна из тех некрасивых и романтических старых дев, для которых преподавание сольфеджио и пения в младших классах лицея – дело в высшей степени неприятное и которые убеждены, что министерство национального образования вынашивает по отношению к ним непонятные и зловещие планы, если решается обречь их на эту смертную муку. Ученик, несмотря на свой феноменальный подвиг в расшифровке «Фауста» в те чудесные сентябрьские дни, которые кажутся теперь такими далекими, видит в уроках музыки лишь возможность дважды в неделю чуточку передохнуть от нескончаемой пытки вечерних занятий. В этом, как ни печально, следует винить и всю школьную систему. Но несмотря па отсутствие каких-либо ощутимых творческих результатов, я сохранил об этих уроках самые нежные воспоминания, так же как и о доброте этой славной учительницы, ибо теперь наконец мне было с кем поделиться своими горестями и бедами.

Первые шаги в освоении музыкального инструмента всегда бывают трудны. Для того, чтобы ученик перешагнул этот рубеж, педагог должен действовать умело и твердо. Скажу только, что в моем случае эти условия не были соблюдены. Музыка, которую, как мне казалось до этого, я очень любил, быстро сделалась для меня лишь поводом для мечтаний, перемежаемых пустой болтовней, ибо старая дева, утомленная допотопным методом Роза и уроками пения, превращавшимися в несусветный галдеж, очень любила со мной поболтать. Я злоупотребляю ее чрезмерной чувствительностью, и дело дойдет до того, что она будет служить мне почтовым ящиком для длинных писем, которые я пишу почти каждый вечер маме, перечисляя в них теперь все свои обиды. Моя жалоба па судьбу была таким образом всо жо услышана: даже чужой человек посочувствовал мне. Это очень утешало меня, но еще больше я радовался перерывам, когда она оставляла меня одного самостоятельно разучивать гаммы, а сама занималась с другим учеником. Оставляла меня одного!..

Я уже говорил о том, как невыносимо мне было мое одиночество в толпе учеников, когда только сон давал мне недолгую передышку. А тут мне даровано настоящее одиночество, то одиночество, которое представлялось мне в интернате недостижимым миражем, одиночество в гостиной в Орли, среди чехлов и японских ваз, под увитым черными лентами портретом покойного баса, одиночество в шелковом белье кузин! В музыкальном классе та же похоронная – но лишенная чувственности – обстановка: пыльная комната с высоким потолком, облупленные, грязно-каштановые, испещренные всевозможными надписями стены, расстроенное пианино цвета гробовых досок, вместо запаха воска – меловая затхлость школьной мебели, вместо залитого солнцем сада – хмурое зимнее небо в окне – но не все ли равно! Наконец я могу спокойно отдаться своим грустным мыслям, сладко-горьким воспоминаниям о минувшем лете, о молотьбе, о дороге, которая круто изгибается вдоль зеленой изгороди, о зеркале, в котором я кажусь девочкой, и еще о Карнаке с его морскими сокровищами, и о маме в туманном осеннем парке…

Первые несколько минут я занимаюсь упражнениями и гаммами, потом на меня налетают порывы тоски, вздымая, точно листву, ворох памятных образов, которые неудержимо влекут меня вдаль, и сквозь зарешеченные окна тюрьмы мысли мои вырываются на волю, мне нужна теперь песня, она бьется у меня под пальцами. И вот я уже играю не гаммы, а неведомо что – нечто лишенное всяких музыкальных достоинств; так, минуя основы исполнительской техники, я попытаюсь войти в мир музыки, воздвигнутый над пустотой. Он станет лишь средством для моих душевных излияний.

Ах, язык звуков – это ловушка, звуки заманивают и завлекают, потому что тебе чудится, что они передают обуревающее твое сердце смятение. Разве цепочки нот и аккордов по лучше слов, самых взволнованных слов, выражают все то, что мне хотелось бы выразить? Вместо того чтобы просто сделать доступной пониманию мою печаль всеми покинутого ребенка, мелодия возвышает и восхваляет ее, делая ее достойной прекрасной любви, моей собственной любви, и это завораживает меня, особенно когда я начинаю импровизировать. Импровизации мои бедны и наивны, но они утешают меня и льстят самолюбию.

Горе-композитор, я беру реванш за свою разнесчастную жизнь, за свои унижения, за несправедливость выпавшего мне жребия, за то, что мое фаустовское торжество обернулось изгнанием, и я томлюсь, я блуждаю в тумане разрозненных звуков, где, точно в зеркале, возникает еще один образ – образ моей славы: неистовствует восхищенная публика, мои неблагодарные родители охвачены бурным восторгом, раскаивается отец, повержен Лепретр, ад становится раем… Но всякий раз, точно низвергаясь в бездну, я возвращаюсь к унылой действительности, которая по мере того, как осень переходит в зиму, делается все более унылой и серой. И вскоре, потерпев поражение в битве с Монфроном, я начну искать утешения в боге.

Так что обстоятельства моего обращения, или, вернее сказать, моего открытия потустороннего мира, достаточно подозрительны. И все же – по-своему, на свой особый манер – я полюбил Христа.

Повторю еще раз: в нашей семье никто не соблюдает религиозных обрядов. Моя мама родом из той провинции, где вера не в почете. Это подтверждает и социология, правда никак этого факта не объясняя. Глядя на моего отца, но скажешь, что он обучался в монастырском пансионе, у Братьев христианской школы. К религии он относился не то чтобы враждебно, но безразлично. Но в то же время наше медленное врастание в несколько неопределенный класс средней финансовой буржуазии отдаляет нас от наших корней. Это явление можно, наверно, сравнить с процессом одворянивания в конце XVIII века, хотя рамки его более узкие и явление это скорее второстепенное. По существу, мы ужо и сами не очень хорошо понимаем, кто мы и кем нам предстоит стать. Этим можно объяснить наше явное тяготение к конформизму и показное уважение традиций: все получают крещение – буду крещен и я, все учат катехизис – я тоже буду его учить, а наша вера никого не касается. Правда, я немного утрирую, ибо где-то на заднем плане все же продолжает существовать исторический отпечаток того католицизма, который столько веков сопровождал человека от колыбели до гроба и в какой-то мере помогал ему ответить на исполненный тревоги вопрос: «Кто я такой?»

Когда один из учителей спросил, какова наша религиозная принадлежность, я был очень удивлен, услышав, как один ученик поставил себя вне привычных категорий, объявив себя свободомыслящим. Я не очень хорошо понял значение этого термина. Но смутно почувствовал, чтоб меня тоже тянет примкнуть к вольнодумству, поскольку моя собственная религиозная категория, как мне казалось, не имела ко мне прямого касательства и возникла так же случайно, как распределение учеников по классам. Но я все же удержался от этого шага, ибо столь же смутно чувствовал, что никакой другой эпитет, кроме как католик, не мог быть присоединен без дополнительных церемоний к моему теперешнему опознавательному коду: седьмой «а»~Париж-суббота-семъя. Мыслящий – это понятно, но свободный? Свободный от чего? Эта часть слова внушала мне недоверие. Она вызывала в памяти одиночество, утрату имени, угрозу вернуть себе свободу из давних семейных ссор, а мне больше чем когда-либо нужны были прочные связи. В конце концов, после долгих раздумий, я сказал католик, – и сразу почувствовал облегчение. Как ни расплывчата, как ни абстрактна была эта семья, но она существовала, она служила мне некоей опорой.

В течение последующих месяцев мое присоединение к католицизму становилось все более определенным и четким, и трудно было сказать, что тут играло главную роль – отголосок ли давних традиций, мое ли отчаяние или, быть может, атмосфера легенд, в которой прошли мои ранние годы. Постепенно лицейская часовня стала для меня убежищем в той же мере, как музыкальный класс, хотя мои первые шаги на религиозном поприще не сулили мне ничего хорошего. Вернусь немного назад.

Как я уже говорил, катехизис отвращал меня потому, что мне был неприятен преподававший его священник. Но видимость эта была обманчивой. Он был человек не грубый, но ворчливый и раздражительный, и наши отношения оказались испорченными из-за моего неудачного дебюта, в котором был повинен только я сам; со мной произошел небольшой скандал вроде того, который я учинил в свою первую ночь в дортуаре. И как это я всегда умудряюсь показать себя с плохой стороны?..

В тот день я решил захватить с собою в часовню жестяную коробку с печеньем, должно быть, боясь, что у меня ее украдут мои друзья-враги; я немного опоздал. Я вбегаю в часовню, опрометью кидаюсь к своей скамье и налетаю на священника, который с разъяренным видом преграждает мне путь. Его грозно вытянутый указующий перст – так на картинах рисуют архангелов – приказывает мне вернуться назад. Меня изгоняют? Нет, перст указывает на кропильницу. Ох, где же моя голова! Я забыл перекреститься. Торопливо поворачиваюсь, окунаю палец в святую воду и принимаюсь осенять себя крестным знамением, но тут же вздрагиваю от гневного окрика:

– Креститься левой рукой? Это уда слишком!

В полном смятении я пытаюсь исправить ошибку и, чтобы освободить правую руку, перекладываю коробку с печеньем под мышку левой руки. О ужас! Коробка выскальзывает, с грохотом летит на пол, и из нее вываливается все содержимое. Класс давится от смеха, лицо свяценника багровеет от гнева, он бросается на меня, обзывает втройне идиотом, хватает меня за ухо и начинает его больно драть, но замечает, что под ногами у него груда печенья и он уже успел растоптать его в мелкие крошки. Он выпускает меня, отступает в сторону и всем своим видом выказывает крайнее отвращение.

Проступок действительно серьезный. Я осквернил святое место, я совершил святотатство, я не проявил уважения к служителю культа. Первый свой урок катехизиса я проведу сначала на четвереньках, подбирая остатки печенья, а потом под гипсовой статуей святого, и мои однокашники будут строить мне рожи и показывать нос.

После этого бравурного бенефиса мне будет нелегка побороть недоверчивость аббата Бурбьо, который еще долго будет принимать все проявления моей возрастающей набожности за чистое притворство. Он ошибается. Я все больше проникаюсь искренней верой, все больше убеждаюсь в неоспоримости доказательств, которые он выстраивает перед нами в пять часов вечера в церковном полумраке, расцвеченном витражами, расхаживая большими шагами моя; рядов и время от времени хлопая книгой по голове нерадивого ученика.

Его пылкие проповеди меня взволновали, и вскоре я признал неизбежность существования некоего незримого персонажа, весьма искусного садовника и умелого зодчего и, кроме того, существа милосердного и услужливого. Мне нравилось, что божество предстает в столь доступном и близком моему пониманию виде. Сама наивность этого образа позволяла мне обращаться к нему со своими мольбами. Люди меня не хотели понять, а вот бог меня услышит, бог убедит моих родителей в том, что они совершили ошибку, бог примирит моих маму и папу, бог внушит Лепретру, чтобы тот перестал меня мучить. Выслушай же меня, господи! Мпо не приходило в голову, что я могу оказаться недостойным его благоволения. Мои грехи, и старые, и теперешние, казались мне пустяком. Вера моя утверждалась, но мое благочестие оставляло желать лучшего. Я плохо учил катехизис и не очень любил исповедоваться, несмотря на упреки аббата, который регистрировал наше усердие в особой книжечке. Я опасался раскрывать свои секреты. Кроме того, мне не нравилось, что между мною и богом вставало третье лицо, – аббат наверняка определил бы это мое настроение как неосознанную склонность к лютеранству. Из двух молитв, которые я теперь неизменно творил перед сном, «Отче наш» и «Богородице дево радуйся», я отдавал предпочтение первой. Важность сына и креста полностью ускользала от меня, и Евангелие я открыл для себя лишь несколько позже. Это несколько позже отсылает меня к событиям постыдно мирского порядка, которые произойдут во второй четверти и ускорят мое поступательное движение к религиозности менее подозрительной и менее примитивной.

Все начинается с одной романтичной ребяческой затеи, которая еще больше усилила мою неизбывную тоску по дому. Среди школьников бытовала связанная с лицеем легенда: в глубине парка, в той его части, запущенной и заросшей, где ученикам гулять запрещалось, якобы сохранился с давних времен подземный ход, который вел куда-то далеко, за пределы города Со, но куда именно, никто, конечно, толком но знал. Как всегда в таких случаях, называли имена учеников прежних лет, которые исследовали этот подземный ход, но тайны своей не выдали никому, и теперь предстояло все открывать заново. Эта перспектива пробудила у меня давно лелеемые планы бегства, и я без устали, снова и снова, прокручивал их в голове. Если подземный ход выводит в Париж или хотя бы в какое-нибудь место, расположенное недалеко от железной дороги, насколько это облегчило бы мне побег! Я даже успею забежать тайком к родным, я имею в виду к бабушкам, которые будут счастливы меня повидать и, уж конечно, сохранят все в секрете А потом доберусь до порта… Словом, я отчаянно мечтал об этом путешествии в недра земли и заразил своей мечтой всех пансионеров нашего класса. Подземный ход, его точные координаты, его извилины сделались единственной темой наших бесед. Все наперебой придумывали новые и новые красочные подробности и врали напропалую, стараясь друг друга перещеголять. В классной комнате, наскоро сделав письменные задания, мы принимались обсуждать наши грандиозные планы.

Наступает день, когда, устав от пустых словопрений, мы решаем наконец перейти к делу. Лепретр, наш злой гений, снаряжает экспедицию к границам парка, чтобы точно установить, где расположен вход в подземелье. Мне предстоит принять участие в этой вылазке в качестве раба вместе с еще несколькими тщательно отобранными учениками, среди которых и Реми с Монфроном. Начался волнующий этап подготовки. Нужно запастись снаряжением, лампами, продуктами и всем прочим. По вечерам в классной комнате составляются бесконечные списки, а ящики и шкафы набиваются веревками, карманными фонарями, плитками шоколада, печеньем, сахаром, перочинными ножами и другими романтическими предметами. То был один из редких моментов учебного года, когда благодаря этим увлекательнейшим делам жизнь стала вдруг яркой и интересной: мы с упоением перебирали в памяти и заносили в списки все материалы, которые могут понадобиться нам в случае непредвиденной катастрофы, ну, скажем, обвала, который отрежет нас от выхода па поверхность, и нам придется провести под землей долгое время. Экспедиция может состояться лишь утром в один из четвергов, ибо по этим дням у нас нет уроков и мы почти все время проводим во дворе без особого надзора.

Итак, однажды весенним утром, когда на деревьях начинают уже набухать почки, заговорщики покидают двор согласно заранее отработанному маршруту, позволяющему избежать наиболее опасных мест, норным из каковых является парадный подъезд, перед которым имеет препротивнейшее обыкновение расхаживать директор лицея, дабы в учебные дни контролировать своевременность прихода учителей, а в дни, свободные от уроков, контролировать все, что попадается ему на глаза. Второе опасное место – боковой вход. в парк, где сидит недоверчивого нрава привратник, наделенный зоркостью хищной птицы. Уйти от бдительности обоих не так уж трудно. Надо лишь обогнуть спортивную площадку и проскользнуть в парк, а дальше идти, укрываясь за деревьями и держась подальше от аллей. Мы крадемся, растянувшись цепочкой, и карманы у нас набиты снаряжением и продуктами. Наш предводитель все время сверяется с компасом – самым драгоценным и самым бесполезным инструментом экспедиции. Как жаль, что с годами мы утрачиваем это прекрасное состояние духа, которое полностью подчиняет реальность прихотям воображения и вселяет в нас уверенность, что мы продвигаемся вперед, повинуясь указаниям синей стрелки! Мы не устаем снова и снова смотреть на ее дрожащее, неизменно обращенное к северу острие. Нас завораживает это магнетическое постоянство. И Лепретр всякий раз кивает головой и говорит: «Все в порядке».

Наш отряд скоро достигает дальнего конца парка; здесь все густо заросло кустарником, под ногами плотным ковром лежат сгнившие, листья и плети плюща, там и сям пробиваются крокусы. Два-три дрозда с любопытством следят за нашими маневрами. Кругом много маленьких холмиков, плющ и листва придают им еще большую высоту, и нам кажется, что стоит только расчистить, только копнуть, и… Но предварительно надо взглянуть еще раз на планы и, разумеется, – разве можно тут устоять? – свериться с компасом. А потом надо будет решить, кому принадлежит честь первым проникнуть в подземный ход. Это сложный вопрос. Лепретр склонен отправить в разведку Андре ввиду его подчиненного положения. Отборные войска нужно оставить в запасе. Некоторые – очевидно, те, кто прочел «Виконта де Бражелона», – считают, что выслать вперед нужно Монфрона, потому что у него мощная, толстая спина и в случае обвала он сможет выдержать. Пятый участник похода – я забыл его имя – боится летучих мышей. Их там нет. Нет, есть, обязательно есть. Да нет же, говорят тебе, олух ты этакий!.. Мы какое-то время спорим и при этом неосторожно жуем взятую в дорогу провизию. И когда в воздухе уже пахнет дракой, нас безжалостно возвращает к суровой действительности старший надзиратель, неожиданно вынырнувший из чащи. И за каким чертом он туда залез?.. Он глядит на нас с милой улыбкой, потом берет на себя функции компаса и отводит обратно в лицей.

Приключение кончилось, для меня это не просто разочарование, для меня это – катастрофа. Воинская иерархия государственного учебного заведения пускает в ход всю свою сложную систему шестеренок, дело передается по инстанциям и доходит до директора. Нас вызывают в просторный, обставленный с пугающей роскошью кабинет, где директор заведения, наверняка уязвленный тем, что он ничего не заметил со своего наблюдательного пункта, заставляет нас в мельчайших подробностях рассказать о подготовке и проведении нашей операции и слушает с видом человека, который долгое время с помощью сложной научной методики пытался решить трудную задачу, как вдруг это решение пришло к нему от простых, неискушенных умов.

– Черт побери! Вдоль спортивной площадки! Вы слышите, господин классный наставник?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю