Текст книги "Дитя-зеркало"
Автор книги: Робер Андре
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
– Можете применить ко мне физическую силу, я знаю, вы и на это способны, но я все равно не уступлю! – заявляла она с торжествующей улыбкой, ибо знала, что физической силы он не применит. – Вы не уйдете отсюда – слышите? – не уйдете, пока я не выскажу вам всю правду!
И вскоре, злясь и брызгая слюной, доктор отступал, так и не получив своей шляпы, отступал, как зверь под взглядом укротителя, не в силах бороться против маминой магнетической власти, возвращался на свое место, где с печальной покорностью получал длиннющий выговор, тон которого, впрочем, становился постепенно все мягче и переходил почти что в шепот; па этой стадии напряженной беседы мама вдруг вспоминала о моем присутствии и выдворяла меня из столовой, закрывая за мной стеклянную дверь.
Выговор бывал настолько продолжительным, что наступали сумерки, а они все сидели и сидели в столовой, забывая даже включить свет. Я говорил себе, что в эту «всю правду» наверняка входят вялость и лень. Мама была права: работая в таком темпе, доктор вряд ли мог сделать за день много визитов, и нечего ему было жаловаться на свое прозябание – как это нередко случалось в конце ужина, ибо неуклонное восхождение моего отца по служебной лестнице вызывало у него зависть, которую ему не всегда удавалось скрыть.
Наконец его отпускали, отдавали шляпу, и он уходил, пристыженный и смущенный. Было ясно, что искать другого врача нам не придется. Мама возвращалась в спальню очень довольная собой, ибо к чувству выполненного долга примешивалась и радость победы.
– Пелажи очень милый человек и очень, очень хороший врач, я не отрицаю, – говорила она, – но он безвольное существо, его необходимо время от времени встряхивать и класть в споре на обе лопатки.
Именно так с ним и поступали; думаю, что его и любили-то прежде всего за эту всем очевидную слабость. Когда он стал у нас своим человеком и ореол спасителя, которым он вначале был окружен, постепенно рассеялся, ни с кем в нашем доме, насколько я помню, не обращались так скверно, как с ним, никого так безжалостно не третировали и не мордовали – мама ужо не только отнимала у него шляпу, но даже иногда топтала со ногами, – и, несмотря на все унижения, он неизменно возвращался к паи снова и снова, как будто уже не мог без этого жить…
Так наш развод уходил понемногу в песок, если попытаться с помощью этой метафоры выразить суть двусмысленных пророчеств моей тетки Луизы, от которой в данном случае потребовали, сами понимаете, раскинуть заветную колоду. Как и прежде, тотя возникала в доме как призрак, приносила мио фигурные сласти и особенно самозабвенно предавалась созерцанию духов, что могла осуществлять теперь лишь чисто умозрительным путем, поскольку зрение у нее сильно ослабело из-за катаракты, и от этого у нее еще больше прибавилось странностей. Она уже не прикладывала руку козырьком к своим тусклым глазам и не вопрошала, возникая в дверях: «Глянь-ка, сестрица, не едет ли кто?» Теперь, то ли не замечая из-за своей полуслепоты, что я уже вырос, то ли в силу какой-то особой склонности придавая образам живых ту же застывшую неизменность, какая присуща образам умерших, она вместо приветствия декламировала мио комический монолог, который я всякий раз находил очень странным и поэтому он меня совсем но смешил:
Болтовня-то болтовня, Да нету дыма без огня! У меня кошачья лапа, На ушах большая шляпа – Не хотите ль, господа, Заглянуть ко мне сюда? В потайном своем чулане Сидит бука на диване, По углам глазами шарит, На огне чего-то жарит. Сальца маленький кусочек
Я у буки попросил,
Рассердился бука очень, Щедро палкой угостил.
– Ай-яй-яй, хозяин злющий.
Ты за что кота огрел?
– Чтобы этот кот хитрющий От безделья по жирел!
Ее общение с духами по-прежнему носило очень оживленный характер, и для того, чтобы содействовать более активной циркуляции флюидов между землей и индивидуумом, она каждое утро заставляла себя есть глину, которую где-то покупала в маленьких горшочках, похожих на те, в каких продают йогурт; закончив свой стихотворный монолог, она обычно ставила один такой горшочек на ночной столик в нашей спальне. Я так и не знаю, попробовал ли отец это снадобье; хотя он и был падок на всякие новые лечебные средства, а тетя Луиза приписывала своей глине еще и омолаживающий эффект, по очень уж отца пугал отвратительный вкус этой глины.
Странно другое. В результате регулярного приема глины тетя теперь наверняка должна была получать внушительные порции флюидов, однако, когда речь зашла о том, чтобы предсказать наше будущее, она заставила себя очень долго об этом просить. Быть может, она уже подпала под влияние тех сект, в частности секты «Крисчен Сайенс», которые вскоре принудят ее отказаться от всякой оккультной практики. А может быть, дело было просто в мучившей ео катаракте. Так или иначе, но она боялась пробудить враждебные силы, способные худо повлиять на это будущее, и без того поколебленное неосторожным решением моей мамы. Не всегда бывают уместны эти попытки что-то узнать… о будущем… Маме пришлось выказать крайнее нетерпение, даже намекнуть, что ссылками на мнимые профессиональные трудности Луиза пытается прикрыть какую-то недостойную дипломатическую игру, чтобы моя тетя решилась наконец вытащить на свет свою колоду и после бесконечного ее тасования, а также многократного вычерчивания над нею в воздухе магических узоров, запросить мнение карт о нашей судьбе.
Нет, все же слабое зрение, пожалуй, играло тут некоторую роль; масть карт она еще кое-как различала, но фигуры повергали ее в полное замешательство, и, несмотря на огромную практику, она часто просила нас говорить ей, какая открылась карта – дама или валет. Понятно, что в таких условиях карты выдавали информацию весьма неохотно. Мужчины, которых обычно в жизни следовало опасаться, если они представали в своих символических одеяниях в качестве либо вестника, либо возлюбленного, либо супруга, открывались теперь в поистине непристойном смешении всех качеств сразу, что было знаком легкомыслия, непостоянства или предательства. Даже сама мама, когда она тоже наконец появилась («Смотрите, это вы, Жюльетта, это вы!»), предстала в окружении каких-то сомнительных личностей. В деле развода ей следовало действовать с величайшей осторожностью.
– Вы уверены в этом, Луиза?
– Насколько вообще можно быть в чем-то уверенным, – отвечала тетя ничего по значащей фразой, и снова утыкалась носом в колоду, точно взявшая след собака. – Предстоит дальняя дорога, вернее сказать, пребывание на курорте, где что-то должно произойти, но будьте осторожны! Мужчина, который уже один раз появлялся, возвращается снова. Какую роль может он играть? Тяните карту… Еще одну. Нет, все по-прежнему неясно. Тяните еще одну, надо поглядеть… Ничего не поделаешь! Нет…
Все оставалось зыбким, двусмысленным и туманным, как в потайном чулане, где тебя вместо сала угощают увесистой палкой. Я был тоже, как и мама, разочарован, только по противоположной причине» Мне бы хотелось, чтобы карты оказались откровенно плохими, чтобы духи дружно выступили против наших планов со всей решительностью и прямотой. Ибо неясность их ответов оставляла место для сомнений в тетиной компетенции и позволяла маме пренебречь ее предостережениями.
Мама, наверно, была не так уж и не права, когда намекала, что тетя Луиза ведет себя недостаточно откровенно – впрочем, то было давнее мамино подозрение – и что у нее ослабели не только глаза. Маме потребовались дополнительные консультации, она вынуждена была обратиться к профессиональным гадалкам, и эти дамы, похожие не то на цыганок, не то на старых сводней, осыпали ее еще одной порцией самых противоречивых пророчеств. Неизвестно было, к кому же теперь обращаться за советом, и меня не покидало ощущение тревоги, как происходит всегда, если ты с беспокойством чего-то ждешь и чего-то боишься, и нет перед тобой ни одного конкретного факта, за который можно было бы уцепиться: я входил в то психическое состояние, которому суждено было стать для меня привычным и постоянным. Ни одного конкретного факта? Пожалуй, что так, и, однако, перебирая в памяти предсказания тети Луизы и прекрасно понимая, что формулам заветной колоды присущ широчайший диапазон^ позволяющий любую из них затем толковать по желанию как сбывшееся пророчество, я тем не менее всякий раз натыкаюсь на слова о пребывании на курорте, и слева эти, на первый взгляд совсем безобидные, приберегали для меня, как будет видно впоследствии, пренеприятный сюрприз. Хотя Луиза и плохо видела, но благодаря опыту и интуиции, несомненно, предчувствовала опасности, о которых я и не подозревал. Даже ее стихотворный монолог– не был ли и он замаскированным предупреждением вроде тех дерзких выходок, которые позволяли себе придворные шуты?
А месяцы шли, уже не за горами было и лето, лето в зыбучих песках, в которых увязал наш развод, и все оставалось по-прежнему неизвестным, неизбежность растягивалась, как резина, и становилась неотъемлемой частью нашего существования, и ее угасавшее пламя время от времени опять разгоралось благодаря сценам, но вот что удивительно: если все эти события и накладывают свою печать на мой характер, то настроение мое при этом отнюдь не делается грустным.
Я учиняю всяческие безобразия
В самом дело, по мере выздоровления я вновь обретаю вкус к жизни, что выражается в чрезмерном возбуждении, которое трудно удерживать в каких-либо рамках. Возможно, я просто изнемог постоянно сидеть взаперти, устал созерцать мир лишь сквозь оконные стекла; нельзя же всерьез считать прогулками те короткие и редкие выходы из дому в хорошую погоду, которые длятся ровно столько времени, сколько нужно, чтобы дойти от нашего дома до улицы Клод-Берпар, где моим единственным развлечением оказывается возможность постоять у окна, выходящего на сады Валь-до-Грас. Забавы, которым я при этом предаюсь, могут дать вам какое-то представление о бурлящих во мне силах.
Разбитый параличом дядя был вынужден отказаться от радостей охоты и рыбной ловли, но он не утратил интереса к оружию, квартира моих миролюбивых бабушек битком набита всевозможными ружьями, револьверами, и карабинами, и я тайком пользуюсь этим арсеналом.
Я отыскал патроны, предназначенные для красавца карабина «Флобер», и всякий раз, когда оказываюсь в задней комнате один, упражняюсь в стрельбе по птицам старого парка, с пользой применяя уроки, которые так неосторожно давал мне в свое время крестный. Это жестокое развлечение не вызывает у меня больше угрызений совести. Я безжалостно палю по всякой летящей цели, не причиняя, к счастью, птицам большого вреда: то ли я не очень-то меток, то ли оружие плохо отлажено. Мои тайные подвиги продолжались довольно долго – если тетка моя слепла, то бабки понемногу глохли – и были прекращены только после возмущенного выговора и угроз заявить в полицию, с какими к нам ворвался один сердобольный военный, проходивший по парку как раз в тот момент, когда я подстрелил воробья. Я испугался и от этого сразу вспомнил свою лицемерную любовь к животным. Впрочем, моя репутация несносного ребенка и без того уже достаточно утвердилась, и эта последняя выходка лишь грозила переполнить чашу терпения. Но чаша переполнилась в другой раз.
Несносный ребенок – именно так виделась взрослым вновь обуревавшая меня радость жизни. Я становлюсь все более непокорным, все вокруг бью и крушу, отдаю дом на поток и разграбление и учиняю всяческие безобразия, в подражание Бедокуру, герою моего раннего детства, к чему теперь добавлено вредоносное влияние «Наставлений слугам». Эта настольная книга вдохновляет меня на дерзкие, даже опасные проделки, число которых я непрестанно множу – и буду особенно множить во время того пребывания на курорте, которое предсказали мне карты тети Луизы, ибо недаром гонорится, что бездолье – мать всех пороков, и ничто но н силах меня на этом пути остановить: пи увещевания, пи кары на меня совершенно не действуют. Да меня, честно говоря, больше уже и не наказывают. Как в те добрые старые времена, когда я издевался над прабабушкой, после чего падал на пол и, мастерски изображая приступ падучей, увиливал от наказания, мне снова становится дурно, я страшно бледнею, а потом и синею, я растягиваюсь во весь свой рост на полу и задыхаюсь, как выброшенная на берег рыба, и вот-вот совсем потеряю сознание, и, чтобы вернуть меня к жизни, мать опять вдувает мне в рот воздух, еще энергичнее, чём она это делала прежде, так что напуганные этим внушительным представлением родители вынуждены кое-как мириться с тем, что в рубашках, которые они надевают, вдруг оказывается колючая щетина, что стулья, на которые они садятся, облиты чем-то холодным и липким, что вытащенная из пачки сигарета вдруг взрывается, что на столе под салфеткой ползает очень правдоподобно сделанный паук или что на полированную мебель налеплены отвратительные лепешки, художественно воспроизводящие некую непристойную субстанцию, а целые участки паркета тщательно намазаны мылом, чтобы, посколг, знув-шись на нем, взрослые упали. Я ухитряюсь тайком наплевать или написать в кастрюли и в блюда. Мои пистолеты, стреляющие пробками и картошкой, с гулким треском пачкают стены не хуже лапши и ветчины, а всякие химикалии то и дело взрываются у меня под носом, как будто я монах Шварц. Когда меня приводят к врачу, я стараюсь незаметно повредить у него что-нибудь из медицинской аппаратуры, а то и украсть, например инструменты, и даже, если мне удается на минутку выскользнуть из приемной, сунуть в карман какую-нибудь безделушку или кое-что из столового серебра.
В тот день, когда меня отвели для очередного обследования к тому грубияну врачу, который столь коварным и мучительным образом удалил мне в свое время миндалины, и я ему отомстил, утащив на кухне набор десертных ложечек, я был объявлен человеком, которого нельзя допускать в приличное общество, и этим званием я очень гордился. Как удалось мне проникнуть тогда на кухню? Понятия не имею. Но больше меня в чужие дома уже не водят, и я поневоле вынужден перейти на шутки совсем малоаппетитного свойства; атому способствует расположение окон нашей гостиной, а жертвами оказываются случайные прохожие.
После истории с десертными ложечками, которая была расценена как посягательство на частную собственность, родители начали поговаривать об исправительной колонии и предрекать мне участь, постигшую Эмиля, сына одной из соседок моих бабушек, которого били смертным боем, но он оставался неисправим и приводил в отчаянье свою семью, пока его не отправили в это казенное заведение; но я отлично знал, что эти угрозы не следует принимать всерьез, ибо за своими обмороками чувствовал себя как за каменной стеной. Осмелев от почти полной безнаказанности, я вскоре решил, что мне любая власть нипочем. Но это было с моей стороны большой ошибкой, и, в частности, не оправдался мой расчет на то, что никто мне не попеняет за мои выходки вне стен нашей квартиры. Именно эти проступки меня и погубят, они-то и будут вменены мне в вину, а вовсе не мелкие кражи у окрестных коновалов и даже не мои бесконечные шутки над матерью и отцом. И уж ни в коем случае не следовало мне вступать в конфликт с некоторыми особами, проживавшими в на-шем доме, – здесь-то и подстерегала меня коварная ловушка.
Мои родители вели с давних пор скрытую войну с нашей домовладелицей, некоей госпожой де Парис, которая к тому же была нашей соседкой по подъезду. Начало военных действий восходило к истории изгнания одной консьержки. Желая, видимо, искупить свою вину в отношении моих бабушек, родители впали в филантропический раж, решительно встали на сторону простонародья и стали чинить всяческие препятствия увольнению консьержки, к большому неудовольствию владелицы дома, которая неугодную „консьержку все равно в конечном счете уволила.
Но мы отыгрались в последовавшей за этим битве па право иметь кошку, поскольку, согласно контракту, жильцам запрещалось держать в доме какую бы то ни было живность, от собаки до попугая. Однако в результате ожесточенных сражений, в которые вовлечена была даже Лига защиты животных, нам удалось сохранить у себя подарок доктора Пелажи, сиамского котенка, к которому отец поначалу отнесся враждебно, но запрет, наложенный госпожой де Нарис, коренным образом изменил его чувства. Нельзя было упускать чудоспую возможность «дать по морде старой потаскухе и ее гнусной приспешнице», как энергически выразился он по этому поводу. Приспешницей была служанка с крысиной физиономией; подозрительная и сварливая, нечто среднее между соглядатаем и серым кардиналом, она вечно подглядывала в глазок за тем, что делается на лестнице, торопясь донести своей хозяйке о любой мелочи, способной нам навредить, и всегда злобно отчитывала меня, утверждая, что я веду себя на лестнице шумно и все вокруг пачкаю. Так что судите сами, в какой обстановке включился я в эту игру.
Госпожа де Парис вовсе не выглядела старой потаскухой. Наоборот, это была весьма изысканная дама, очень дорожившая своим – не знаю, действительным или мнимым – дворянством и пытавшаяся держаться как можно более величественно, но это было очень смешно, потому что она все время старалась скрыть разрушения, причиненные возрастом. Лицо ее было покрыто толстым слоем белил, она носила парик и туго затягивала талию, дабы подчеркнуть внушительные размеры бюста и зада, который мог поспорить с кринолинами начала века. Когда у отца случалось хорошее настроение, он великолепно передразнивал эту индюшку, эту дебелую бабищу, эту старую перечницу, эту глупую тетку– в прозвищах у нас недостатка не было никогда. Он засовывал себе в брюки подушку, заталкивал под жилет тряпки, жеманно, как-то по-куриному семенил по комнатам и церемонно присаживался на краешек стула; потом, выпятив грудь и выставив вперед подбородок, брал в руки воображаемую чашку и манерно пил чай по всем правилам светского этикета. На сей раз я аплодировал ому от души и столь же искренне восторгался томи изобретательными проклятиями, которыми он осыпал обеих женщин: пусть они сдохнут, пусть иу. в аду черти поджаривают, пусть они прогуляются туда-то и туда-то, – и мне очень нравилось неистовое желание наподдать им ногою в зад, которое неизменно обуревало отца. Лучших мишеней для моих злобных выходок было не найти, и я со спокойной душой принялся за дело, на сей раз уверенный в полной поддержке моих домашних. Мне только скажут спасибо, если я своими проделками избавлю всех от этих вредных существ; ведь недаром же отец смешивает их с грязью. Это было непростительной самонадеянностью с моей стороны, а самонадеянность, как известно, может погубить самую сильную армию.
Итак, я принялся вновь разжигать военные действия. Поначалу, правда, не без некоторой робости. Я знал, что Аннет, гнусная приспешница, была противником опасным. Следовало прощупать почву. Я ограничился сперва тем, что начал систематически пачкать лестницу, а также строить приспешнице рожи, когда она, заслышав мои шаги, приоткрывала дверь. Но особой пользы это не принесло. Должно быть, смирившись с неизбежным соседством этих неприятных, но довольно влиятельных жильцов, которые к тому же вносили без задержки квартирную плату, Аннет в ответ тоже корчила рожи, еще более отвратительные, чем мои, что вызывало во мне бешеную зависть, да грозила «надрать мне уши, как только я ей попадусь». Нужно было переходить к более решительным формам борьбы. Избрав целью нападения их балкон, находившийся в непосредственной близости к нашему, я начал его заплевывать и поливать мочой. Это вызвало восторженное одобрение банды уличных мальчишек, которая иногда тоже использовала этот балкон для своих нападений. С мальчишками у меня были, увы, лишь самые отдаленные контакты, поскольку мне категорически запрещалось водиться с «отродьем», как неизменно называла их моя бабушка. И вот теперь я обретал в их глазах вес, становился таинственным мстителем. Мальчишки ненавидели Аннет не меньше, чем я, ибо она свирепо гонялась за ними, стоило метательному снаряду попасть ей в окно, и производила иногда с чьими-нибудь ушами ту самую операцию, которой так упорно грозила подвергнуть и мои уши. Мои новые проделки были встречены Аннет гораздо более нервозно, и, сидя в укрытии, я наслаждался криками отчаянья и гнева, с которыми эта маниакальная поборница чистоты выскакивала на балкон; потом начинал звучать сладкий голосок госпожи де Парис; служанка призывала ее в свидетели, и та свешивала над перилами свои передние выпуклости, пытаясь определить, как попала на балкон эта мерзость. Какое-то время в силу элементарных классовых предрассудков подозрения обходили меня стороной. Так напакостить могли, конечно, только уличные мальчишки, и Аннет принималась преследовать их с удвоенной силой.
Я счел, что нахожусь на верном пути, и стал искать способа наилучшим образом использовать свои преимущества. Моя фантазия била ключом, я уже мечтал о протянутых к вражескому балкону веревках, он был уже весь валит скользкими зловонными лужами, и над ним висели ведра с водой, которые мгновенно опрокидывались, стоило Аннет открыть балконную дверь. Всо это продолжалось до того злосчастного дня, когда изречение «Глаза имеют, а видеть не желают» потеряло свой смысл. От моих упражнений на стене оставались следы, которых просто нельзя было не заметить. По горящим ненавистью взглядам, которые бросала на меня Аннет, когда мы сталкивались на лестнице или оба оказывались на балконах, я понял, что смрадный след вывел ее наконец на меня и она только ждет случая застать меня на месте преступления. Мне надо было бы проявить осторожность, и я это знал, но уже ничего не мог с собой поделать, точно меня толкал под руку жаждущий моей погибели бес.
Аннет, превратившаяся в стойкого Аргуса, в конце концов застигла меня, когда я посылал на ее балкон очередной плевок. С торжествующим воплем и с быстротой Эвмениды она кинулась звонить в нашу дверь, дабы разоблачить мою зловредность, но была встречена с недоверчивостью, к которой примешивалось раздражение. Моя мама, как вы понимаете, хоть и имела глаза, но видеть не желала, особенно если ее сына обвиняли в таком мерзком поступке и называли подлым и порочным мальчишкой. Даже отец, когда его поставили в известность, занял позицию несколько двойственную, точно человек, которому подали неплохую идею. Он, конечно, стал по привычке очень громко кричать, но за всеми его «черт побери!» я угадывал некую заднюю мысль, которая пыталась пробиться наружу, а ему стоило превеликого труда ее отогнать. При таких обстоятельствах я мог бы, пожалуй, еще выпутаться из беды, но бес не дремал. Я обратил внимание только на эту отцовскую заднюю мысль и весьма необдуманно пожелал отличиться, выкинуть какой-нибудь особенно сногсшибательный трюк и тем самым как бы расписаться в своих подвигах, и самое забавное – решил сделать это путем анонимного письма.
В тот же вечер я составил послание, адресованное «Мамаше де Паржс и Аннет с крысиным лицом», куда вложил весь запас ругательств, слышанных от отца, не забыв, разумеется, его советов прогуляться туда-то и туда-то, прежде чем сесть на сковородку в аду. Это было последнее предупреждение Таинственного мстителя, как я подписался.
Прибавьте сюда орфографические ошибки и выполненную цветными карандашами карикатуру, которой я был весьма доволен, – она изображала госпожу де Парис с кормою и бюстом внушительных размеров, с головы которой когтистая лапа срывала парик (это слово я написал рядом и еще обвел его кружком); тут же стояла голая Аннет, и чертенята кололи ее вилами в зад. Свое произведение я запечатал в конверт и сунул утром владелице дома под дверь.
С глаз родителей упала последняя пелена. Госпожа де Парис сочла послание прекрасной иллюстрацией к еще одной поговорке: «Яблоко от яблони недалеко падает». Она отказала отцу в квартире, отправив соответствующее официальное уведомление па гербовой бумаге, что само по себе являлось оскорблением для таких людей, как мы! Чаша терпения переполнилась. Больше уже никто не смеялся.
Мне надавали оплеух, и впервые в жизни я должен был снести унижение, гораздо более страшное, чем оплеухи. Меня заставили на коленях просить прощения. Я стал наконец недостойным ребенком, чудовищем. Обе бабушки плакали так же горько, как и крестный.
С нового учебного года тебя поместят в пансион
Быть чудовищем мне в общем-то нравилось, сбывалась моя давняя мечта превратиться в ужасного героя наподобие Бедокура. Однако этот взрыв суровости, так внезапно и резко пришедшей на смену полосе снисходительности, мое унижение, стояние перед отцом на коленях, когда никто не вспомнил уже о моих обмороках и даже мама не встала на мою защиту, – все эти свидетельства решительного отказа от помилования ошеломили меня. Как и предсказывала тетя Луиза, когда вопрошала карты о разводе, я, сам того не ведая, выпустил на волю опасные таинственные силы. И они будут продолжать преследовать меня.
Я не мог предвидеть, что хотя быть чудовищем по-своему и лестно, но чудовищ при этом никто но любит и все норовят держаться от них подальше. Опять пошли разговоры о том, что надо меня отослать если и не в исправительную колонию, в какой был Эмиль, то, уж во всяком случае, куда-нибудь в провинцию, в пансион. Разумеется, это наказание в том виде, в каком я вам его сейчас представляю, выглядело в моих глазах неоправданно суровым, никак не соразмерялось с моими проделками, каким бы длинным ни был их перечень. Но если говорить честно, дело было, конечно, не только н моих проделках, они лишь дополнили собой целый комплекс причин, иные из которых к моим злобным выходкам никакого отношения не имели. Эти выходки лишь ускорили разработку давно вынашиваемого плана, по поводу которого существовали серьезные сомнения и который, быть может, так никогда бы и не осуществился, если бы не подоспели мои безобразия, дав ему необходимые моральные основания.
В самом деле, вопрос обсуждался у нас, по-видимому, давно, и отголоски этих дебатов доходили до меня в виде безобидных предупреждений, которые можно было воспринять почти как шутку: «Если ты и дальше будешь-се-бя так вести…» – и я слушал лишь вполуха, ибо все это говорилось тем же тоном, каким пугают детей букой или говорят, что у меня отвалится палец, если я не перестану его сосать. Когда отец проявлял в этом вопросе настойчивость, мама с улыбкой восклицала:
– Бедный малыш! Такой слабенький! Он там не выдержит!
И спешила добавить, что она будет очень скучать, и набрасывалась на меня с поцелуями. Поэтому я чувствовал себя в полной безопасности и совершенно не думал о том – да и как мог я об этом думать? – что у людей часто возникает необоримое искушение воспитывать своих детей в тех же условиях, в каких когда-то воспитывались они сами. Вспомните рассказы моего отца: деревенская школа, десять километров каждое утро, чтобы добраться до школы, потом в семь лет – в семь, ты слышишь? – сиротский приют при монастыре, подъем в пять утра, дисциплина, каторжный труд, выучить назубок названия всех департаментов, да и сейчас еще, подними меня среди ночи и спроси – ну давай, спрашивай меня! – и аттестат о среднем образовании, добытый такой ценой, что рядом с ним экзамен на бакалавра покажется детской забавой. И вот результат: перед вами закаленный мужчина, – а из лицея выходят мокрые курицы вроде тебя. Эту песню я слышал от отца чуть ли не ежедневно, свое трудное детство он помнил в мельчайших подробностях, и его удручало, должно быть, что я нисколько на него не похож, тогда, как должен бы был походить на него во всем; и пансион предоставлял прекрасную возможность исправить этот промах. Искушение не покидало отца ни на миг, но, увы, я постоянно болел. И вот нескончаемая болезнь, эта моя верная защита, наконец-то в этом году отступила – и не только отступила, но и обернулась против меня.
Ибо жизнь пансионского воспитанника оказывалась самым лучшим лекарством для моих бронхов и легких: воздух, знаменитый деревенский воздух, когда им дышишь в юности, дает человеку здоровье на всю жизнь, этот свое-го рода постоянный курс лечения куда полезнее всяких курортов с минеральными подами, на курорты я еще усцею наездиться, и тут, вспомнив про воздух, которого ему в магазине, конечно, всегда не хватало, отец впадал в лирический экстаз. Затянутый в черный пиджак, в тугом крахмальном воротничке, который как ошейник сдавливал ему шею, но который он никогда не расстегивал, настолько вошла в его плоть и кровь профессиональная привычка носить униформу, он начинал с умилением вспоминать о лягушках, которых он вылавливал некогда из болота, когда жил в глуши в своем родном Морване. Если случается нам вместе с супругами Пелажи отправиться на воскресную прогулку в Шавильский лес, отца охватывает ликование, ой раздувает ноздри, стараясь втянуть в себя как можно больше воздуха, и при этом широко раскидывает руки, точно преподаватель гимнастики: это был пресловутый глоток воздуха, который отец не уставал смаковать на протяжении всей прогулки; для меня же этот глоток воздуха чрезвычайно опасен, потому что таким вот окольным путем отцу удалось постепенно привлечь на свою сторону и доктора Пелажи, и даже маму, которая была поначалу моей верной союзницей.
Пелажи приобретал в нашем доме все большее влияние. Дружба двух наших семейств находилась теперь в зените, несмотря на нападения, которым доктор время от времени подвергался, когда у него отнимали шляпу, чтобы он не мог спастись бегством; мы знали, что эти перепалки неизбежны, но что они по в силах поколебать его верности. И когда поело моей бронхоштовмопии меня охватило столь губительное для окружающих возбуждение, с ним стали советоваться не только как с врачом, но и как с другом, которому давнее знакомство со всеми напастями, приключавшимися с моим телом, давало своего рода право контроля над моим будущим, словно бы между нами установилось некое родство, и он горячо поддержал идею пансиона.
Мое будущее, о котором теперь много и с тревогой говорили, было непременной темой бесед в конце трапезы, когда над столом начинали питать ароматы кофе и ликеров. Небрежно изящный, с влажными усами, Пелажи уверял, что я косною и тепличной обстановке, цепляюсь за мамину юбку, интернат же обязательно придаст мне мужественности, что было в глазах доктора качеством первостепенным, без которого мне никогда не добиться успеха у женщин. Мама ему возражала, говорила, что все эти весьма прискорбные вещи, увы, все равно довольно скоро придут, но чем позже это произойдет, тем будет лучше! Однако Пелажи стоял на своем: успех у женщин связан и с социальным преуспеянием – и, невзирая на новую волну маминого протеста, вызванного его парадоксами, цинично приводил в качестве примера свой собственный опыт, рассказывал какое-нибудь свое юношеское приключение, когда возмужание, наступившее, если верить его словам, очень рано, не раз выручало его из беды. Он даже призывал в свидетели собственную жену, которая подтверждала его слова с неестественным пылом, словно желая показать, что и она в этих вещах разбирается. В ту пору он еще обходился без особого похабства в речах, да и мой возраст, должно быть, его несколько сдерживал, так что о своих приключениях он повествовал главным образом обиняками и намеками, которые в большинстве своем были недоступны моему пониманию, но я ужо тогда не любил разговоров такого рода, я чувствовал себя неловко, хотя, по примеру его супруги, и заставлял себя стоять выше предрассудков. Впоследствии всякая непристойность в беседе – а отец тоже не чурался сальностей с казарменным душком – станет для меня сущей пыткой. Помню, у меня было смутное ощущение, что мое детство как-то пачкают, и дело тут было вовсе не в моей приверженности к строгой морали, а в горячей привязанности к простодушному и чистому миру, образцом которого служил мир моих бабушек и который, как я с горечью чувствовал, от меня отдалялся. К тому же с помощью какого-то совсем уж неясного и таинственного защитного механизма я улавливал признаки вторжения сексуальности в наш семейный круг, что очень настораживало и пугало меня…




























