Текст книги "Дитя-зеркало"
Автор книги: Робер Андре
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
Вскоре эта чувствительность приобрела еще более острые формы. Молодая женщина все чаще швыряла в середине партии карты и выбегала, бросая на нас свирепые взгляды. Как-то вечером, войдя в мамину комнату, я увидел, что она стоит, прильнув ухом к стене; она приложила палец к губам и возбужденно прошептала:
– Они ссорятся!
Я тоже прижал ухо к стене и в самом деле услышал голоса и плач, но слов разобрать не мог. Смеяться мне уже не хотелось. Мне вспомнились вопли, долетавшие до моей кровати в раннем детство через закрытую дверь, и поведение мамы удивило меня. Чужая ссора нисколько ее не огорчила, напротив, я чувствовал, что она охвачена тем сдержанным ликованием, с каким иногда люди воспринимают весть о скандале, даже если этот скандал несет кому-то беду.
– Там дела совсем плохи. Что ты хочешь, это можно было предвидеть. Они не подходят друг другу, да и нельзя так рано жениться. Иди, мой милый, спать. Я, может, еще Немного послушаю. Спи спокойно!
Я вышел в коридор, где ничего не было слышно, только храпела в своей комнате госпожа Фрерон. Я был озадачен. Я не понимал, почему маму так интересует молодая пара, и особенно молодая женщина. Несмотря на дикие выходки госпожи Фрерои-младшей, она, по правде говоря, вовсе не казалась мне неприятной. Я даже находил особую прелесть в ее тонком усталом лице с покрасневшими глазами. Ей не хватало спокойствия, только й всего, да еще если бы не эта постоянная гримаса… Но моего мнения никто не разделял. Мама и толстуха Фрерон именовали ее дворняжкой, и я не понимал, чем вызвано это прозвище. Что за важность! Пусть я останусь в неведении на этот счет. Никогда больше не суждено мне было встретить эту женщину, что так горько рыдала в тот вечер за стеной маминой комнаты. Спокойно проспав ночь, наутро за завтраком я узнал, что она уехала, это было так же неожиданно, как и все ее поведение.
Должно быть, тот факт, что она уехала тайно, не сказав никому ни слова, все по достоинству оценили, и ее отъезд никого особенно не взволновал. Госпожа Фрерон заявила, что ее повестка ни с кем не может ужиться, мама сказала, что такое поведение смошно и, больше того, совершенно нелепо. Музк ничего не сказал, но было видно, что он раздосадован и раздражен, раздражен этой непредвиденной выходкой жены, которая нарушила наши планы и наше спокойствие, так, во всяком случае, я предполагал, судя по его хладнокровию и его стремлению поскорее забыть события роковой ночи, вернуться к обучению пойнтера и к прочим своим занятиям. Короче говоря, все облегченно вздохнули, потому что никто больше не нарушал доброго согласия и хорошего настроения… Именно так представлялось мне дело, но был ли я прав, утверждать не берусь, поскольку все эти люди были мне, по существу, незнакомы. Я излагаю историю в том свете, в каком она мне тогда представлялась; в ней было много для меня неясного, но я считал, что нас с мамой это все не касается. Однако я ошибался. Я был еще весьма неискушен в зкизни.
Ведь мне так горячо хотелось ошибаться. Я часто задумывался об этом, говорил себе, что ошибся, стал жертвою миража, подобного тем, про которые рассказывалось в учебнике географии; но ведь миражи бывают в пустыне, и к тому же в учебнике говорилось, что нам представляется лишь то, чего мы страстно желаем, чего нам не хватает; значит, о миразке говорить не приходится, и надо смириться, надо признать, что так все на самом деле и было…
Вечером мы собрались все вчетвером, точно разбойники, и мое первое впечатление было, оказывается, верным: после бегства нервической особы все свободно вздохнули. Вечера проходили весело и забавно, хотя и без неожиданностей. Вдова от души веселилась, все больше входила, в роль гуляки-мужчины, пела казарменные куплеты, и учила меня карточным фокусам. Муж, избавившись от супружеских обязанностей, стал снова просто сыном хозяйки и обратил все свое внимание на нас. Он совершенно преобразился, словно сбросил с себя бремя постоянной заботы, и «стал таким, каким был прежде», как радостно утверждала его мать. Нужно признать, что редко кто из взрослых относился ко мне с таким вниманием, как он, с такой готовностью все объяснить, рассказать обо всем, о сельскохозяйственных работах, растениях, охоте, собаках. Он даже но поленился достать с чердака старый стол для пинг-понга и научить меня этой игре. К тому же мой «старший товарищ» сопровождал нас на все прогулки, н я уже начинал считать, что с каникулами мне повезло, а мама, тоже очень довольная, перестала мне говорить по утрам, что я прекрасно выгляжу. Мы привыкли к деревенской обстановке, и семейство Фрерон этим очень гордилось и наперебой расхваливало здешний образ жизни, несравненно более здоровый, чем в городе, и гораздо более занимательный. Мой товарищ даже считал, что деревня – это мое будущее, поскольку я очень люблю животных, и стану подобно ему §еп11етап-1агтег, и у меня будут красивые сапоги и красивый пойнтер. Эта весьма соблазнительная перспектива несколько подорвала мою склонность к медицине. Эйфория длилась до самой молотьбы.
Это важнейшее событие сельской жизни продолжалось два дня при огромном стечении крестьян, некоторые из них были специально наняты для этих работ. Все они суетились вокруг молотилки, огромной, тогда еще деревянной машины, основанной на ручном труде, с приводным рем нем и большими барабанами, которые безостановочно крутились с ужасающим грохотом, поднимая облака раздробленной в пыль мякины. Было жарко и душно, как перед грозой. Все в поту и в пыли, с пересохшими глотками, люди изнывали от жажды и поглощали невероятное количество вина, цедя его прямо из выкаченной во двор большой бочки. Госпожа Фрерон орудовала вилами, как настоящий мужчина, и хлестала вино наравне со своими батраками, заражая их своим энтузиазмом. Праздник завершился огромным пиршеством: под открытым небом были расставлены на козлах столы, на которых возвышались горы свинины и всякой птицы. Приглашенные накинулись на угощение с чисто брейгелевской прожорливостью, и до глубокой ночи во дворе раздавались шумные песни, шло веселое пьянство.
В разгар всей этой сумятицы произошел один эпизод; я не могу сказать, был ли он продолжительным или коротким, но он, во всяком случае, показался мне странным, потому что вокруг было уже темно, а еще потому, что очень уж он не вязался с окружающей обстановкой. Мы ужинали на краю одного из столов, чтобы не отделять себя от общего веселья, но оставаться при этом в своей тесной компании. Весь уйдя в созерцание подвыпивших крестьян, да и сам немного навеселе, потому что, воспользовавшись случаем, я разрешил себе выпить немного больше вина, чем обычно, я уже почти не обращал внимания на то, что происходит на нашем конце стола, где, впрочем, ничто и не происходило, до той самой минуты, когда и вдруг обнаружил за столом некую пустоту: не было ни мамы, ни моего «старшего товарища». Какое-то время спустя я увидел, как они появились из темноты и каждый снова сел на свое место. Вечер закончился без каких бы то пи было происшествий. Собственно, ничего и не произошло, по все сразу переменилось.
Эта отлучка произвела на меня впечатление, сходное с тем, какое бывает, когда в комнате вдруг не окажотся знакомой вещи или ее переставили в другой угол. Поначалу ты этого даже не замечаешь в силу привычки. Потом пустое место или перемена в обстановке внезапно бросаются тебе в глаза и буквально потрясают тебя. Как же можно было быть настолько слепым? Мой старший товарищ интересовался, оказывается, не только мною.
Мне стало обидно. Я пал жертвой своей чрезмерной доверчивости. И к тому же я был растерян этим новым поворотом событий. Мне казалось, что мою голову кго-то поворачивает вопреки моей воле и показывает мне некое зрелище, которое я вовсе не желаю видеть. По какое именно? Этого я не знал, но предчувствовал что-то ужасное. Что ему нужно было от моей мамы? Моя относительная невинность сыграла со мной дурную шутку. Во мне загорается и больше уже не гаснет огонек подозрения. Настает моя очередь. Для меня начинаются те же страдания, что терзали бедную женщину, бежавшую от нас без оглядки; видно, недаром чувствовал я к ней симпатию. Но если я и употребил в этой главе слово «ревность», то к моим собственным мукам я применю его много позже, ибо до меня еще не доходит, что они имеют какое-то отношение ко всем тем. словам и фразам, которые так часто порхают вокруг меня: «жгучая ревность», «ревнивая, как тигрица», «о, знаете, я не ревнива», «подлое чувство», «хотите знать, что придает такую пикантность любви?», «надо, чтобы в ней было немножечко ревности!», «животные так же ревнивы, как люди»… Я ничего такого еще не знаю, зато с отчаяньем чувствую, что в душе моей нет больше покоя.
После того как молотилку увезли, жизнь в усадьбе снова вошла в свою мирную колею, и внешне в ней ничего не переменилось, но самые обыденные поступки, которые до сих пор казались безобидными и простыми, несли теперь на себе печать какой-то заразы. Во всем был какой-то свой скрытый смысл. Ты была права, ты, плакавшая тогда за стеной. Жесты, интонации, взгляды стали личинами, под которыми надо уметь угадать их более или менее искусно замаскированную суть. Там, где мне раньше казалось, что мое присутствие только желанно, теперь я замечаю смущение, желание избавиться от меня, куда-нибудь отослать, но сделать это не решаются, ибо тут требуется великая осторожность, и вот я по-прежнему торчу перед ними, как пень, и мешаю. Ох, эта великая осторожность… А толстуха Фрерон ничего не замечает! Принимайте шоум
Страдал ли я в самом деле? Пока еще боюсь утверждать. Во мне говорил инстинкт самозащиты, стремление оградить свой покой, говорило отчаянное нежелание признать очевидное, надежда, что все это только мираж. Иногда на меня наваливалась словно бы какая-то неодолимая усталость. Как-то вечером мне в голову пришла мысль, что они общаются друг с другом посредством игры в «чепуху». Из-за отсутствия четвертого партнера эта игра вытеснила бридж. Разве не могли они этим способом переговариваться у нас под носом? Для этого им достаточно вписывать заранее условленные между ними слова, которые легко опознать, если проследить, в каком порядке передается из рук в руки бумажная полоска, да еще обратить внимание па почерк. Как все дети, я любил расшифровывать тайнопись, и вот я принялся наблюдать, подстерегать, высчитывать, на кого выпадает сказуемое, на кого дополнение, на кого подлежащее, это стоило мне огромного умственного напряжения, и у меня опускались руки из-за полной абсурдности фраз, столь же абсурдных, как и мое предположение! Нет, в этих провинциальных развлечениях не было никакого скрытого смысла, так же как нет ничего таинственного в том, что два человека вышли из-за стола в конце пиршества. «Во всяком случае, лично меня мужская красота совершенно не трогает. Я считаю, что все это пустяки, не стоящие внимания. Приманка, не больше». Я вел себя как дурак и далее был этим доволен, но все же…
В моем богатырском сне появилась первая брешь: ночами я часто просыпался и украдкой вставал при свете масляного ночника. Я выглядывал в коридор, прислушивался. Кругом стояла мертвая тишина. Один раз, привлеченный лунным лучом, пробивавшимся из-под двери, я спустился по лестнице вниз, в неверном свете лупы мебель в гостиной была хорошо видна, и я рассадил гостей за их обычные места за столом, рассадил без дневных масок, и вдруг ощутил необычность того, что происходит: я вторгся во владения тайны, я застиг ночь за невидимой никому работой. Сидя на ступеньке лестницы, я долго вглядывался в эту пустую сцену, потом через кухонное окно стал смотреть на лупу, на мутное сияние, пролитое над полями; все было неверно и пусто в этом ночном мире, неверно, как сама жизнь, неверно, как окружавшие моия люди, еще вчера казавшиеся падежными и родными. Впервые я был одинок…
И тут мне волей-неволей приходится перейти к эпизоду, после которого мои сомнения кончились. Говорят, что уверенность всегда лучше сомнений. Я этого не считаю. Мы кричим о своем желании знать правду, чтобы потом с сожалением вспоминать о том времени, когда у нас еще оставалась надежда, что мы ошиблись. Но раньше или позже, я в этом убежден, передо мной неизбежно должна была предстать изнанка того ясного мира, в котором я жил до сих пор. По поводу сцены, которая произошла, когда мне было девять лот, я всегда задавал себе множество самых разных вопросов, но ответов на них не находил. Если я ее сейчас опишу, что мне не очень хотелось бы делать, у меня, быть может, возникнут и другие вопросы, раз уж я решил пренебречь запретом, который налагает на нас смерть, и это я делаю, еще раз говорю, не без внутреннего сопротивления, не без грусти, не без оглядки на то, что вы можете обо мне подумать. Но я же не принимал на себя морального обязательства молчать… Вот эта сцена.
Вы уже знаете про дорогу, которая за время моей жизни в усадьбе дважды промелькнула передо мной в призрачном свете – в лунном мареве лунной ночи и ранним туманным утром, в сумеречную пору «меж волком и собакой». Потом я узнаю, что на разговорном арабском, да и на египетском языке слово «волк» означает человека, охочего до женщин… Да, так вот эта дорога делает крутой поворот! Прибегнем к точной терминологии; имеется некий поворот, за которым правая часть дороги скрыта от глаз живой изгородью, окаймляющей поле. Изгородь начинается за развалившейся мельницей, в ней гнездятся бес-численные птицы, она богата дикими ягодами, съедобными и ядовитыми, – кислой сливой, тутовой ягодой, красавкой. (В Карнаке бабушка не могла пройти мимо такой изгороди, и не крикнуть мне о грозящей опасности, и не сбить ударами зонтика несколько веток.) Мне нравилось во время прогулки немного отстать, задержаться у изгороди, пошарить в кустах, нарвать разных ягод, и красных и синих – по пробовал я только синие, – а мои спутники тем временем уходили вперед и нередко исчезав ли за поворотом. Но после молотьбы я больше не отставал, ходил точно приклеенный к маминой юбке и не мог не заметить при этом, что мое постоянное присутствие, с той поры как у меня завелся «старший товарищ», иногда бывает обоим в тягость, хоть они и не решаются меня отослать. Впрочем, я узнаю позднее, что присутствие ребенка может служить женщине защитой, и эту роль мне еще случится играть.
Какова же моя роль в этот день? Я сам хотел бы об этом узнать, но никто мне не сможет ответить. Они вынуждены покорно терпеть этого непоседливого и болтливого спутника, который не соблюдает правил хорошего тона, требующих от ребенка говорить только тогда, когда взрослый его о чем-нибудь спросит. Я говорю без умолку, правда со времени молотьбы чуточку меньше, потому что занят теперь наблюдением и замечаю – или мне кажется, что замечаю, – перемены в том, как они идут, и как друг на друга глядят, и как разговаривают: в зависимости от того, на каком я от них расстоянии, они то шепчутся, то произносят что-нибудь невпопад; какой это, наверно, было для них танталовой мукой – не иметь возможности сказать друг другу то, что хочешь сказать, – в тот облачный ветреный день, когда я подвел черту. Мы медленно идем, останавливаемся, я стараюсь отклониться в сторону, задержаться немного, но, как ни медлительно наше движение, мы неуклонно приближаемся к повороту – в прямом и в переносном смысле этого слова.
А вот и последнее отклонение в сторону: когда я вырасту, я прочитаю или он прочитает (в конце-то концов, разве это не будет уже другой человек?), прочитаю с волнением, не адекватным сюжету, страничку из философского труда под названием «Буковый лист». Свое понимание свободы автор поясняет маленькой сценкой, которая разыгрывается тоже у живой изгороди, где на ветке сидит воробей, а в небе над ним кружит ястреб. Если тряхнуть ветку, воробей взлетает навстречу смерти, его судьба зависит от этого ни к чему не обязывающего поступка… Лекье делает из этого вывод, что свобода – опасная сфера. Вот и меня ничто не обязывает, правда ведь, ни останавливаться, ни ждать, позволяя им уйти вперед. Я мог бы по-прежнему путаться у них под ногами, без умолку болтать, виться вокруг них назойливой, лукавой мухой, и прогулка продолжалась бы как обычно, и я бы по-прежнему не был ни в чем уверен. Но пет. Я отстаю, я избавляю их от своей компании, и неизвестно что ищу в кустах, и гоняюсь за бабочкой, а два силуэта исчезают за поворотом – ужасный миг, когда все мое детство повисло в неопределенности, и я мешкаю, я хочу продлить, задержать этот миг… Пустая дорога, пустое тускло-синее небо, пыль и духота.
Обычно меня через какое-то время окликали: «Ну что ты там еще затеял?» Меня не окликают. Стараясь не производить шума, как индеец на тропе войны, я подкрадываюсь, точно волк – египетское слово означает мужчину, охочего до женщин, – и прижимаюсь к изгибу изгороди, чтобы как можно дольше оставаться невидимым, а самому увидеть. И я вижу. Я буду видеть это всегда…
Я вижу два силуэта посредине дороги – один склонился над другим, обнимает другого – в позе героев голливудских фильмов, которые погубили дочь философа-мясника и Розы, Женский силуэт – в длинном платье, или, вернее, в своего рода светлой пижаме с очень широкими штанинами, которые расширяются книзу и развеваются на ветру. Я мгновение смотрю на них – и удаляюсь, все тем же крадущимся волчьим шагом. На сей раз я буду воспитанным мальчиком. Не знаю, о чем я думаю. Кажется, я не думаю ни о чем. Вокруг все тот же пейзаж, но все изменилось, изменилась и жизнь. Вот меня уже и зовут: «Ну что ты опять там затеял?» – «Я здесь, я здесь!» Я широко улыбаюсь.
Мне нечего больше сказать о конце этих каникул, они уже не похожи на то, о чем я рассказал. На вокзале – и это уже не час меж волком и собакой, не мертвенно-бледный рассвет, – на вокзале мама и волк, которые кажутся похожими друг на друга, оттого, что оба стройные, идут позади. Мне кажется, между мамой и госпожой Фрерон пробежал холодок. Природная жизнерадостность великанши приугасла. А вот ее сын как будто искренне огорчен тем, что прерывается наша дружба, и я читаю во взглядах, которыми они обмениваются, – «глаза самое главное у мужчины, хотя красота, знаете, для меня это только приманка…» – читаю в интонациях и в жестах молчаливую историю, принадлежащую отнюдь не мне. Зимою снова увидимся, так говорится всегда, но поезд медленно трогается, и мой «старший товарищ» идет рядом с вагонами почти до самого конца платформы, а моя спутница свешивает в окно руку. Он в последний раз коснется руки, которую поезд и жизнь у него отнимут. Зимой они не увидятся, во всяком случае таковы мои предположения, поскольку я буду уже в пансионе. Больше я об этом не думаю.
Женское царство, где я переодеваюсь женщиной и расшифровываю оперу…
Да и что мне думать об этом! У меня впереди еще целый месяц! В те времена школьники в сентябре не учились, а если погода хорошая, сентябрь – самый лучший месяц лета.
Чтобы закрепить благотворное воздействие глотка воздуха – а все единодушно сходятся на том, что Перигор пошел мне на пользу, даже и не ждали такого, я просто замечательно выгляжу! – меня отправляют на две недели в Орли, к тете Зели. Дядя Робер, обладатель глубокого баса, скончался, и его семья перебралась в Орли. Был у них там каменный дом со стеклянным навесом над крыльцом и сад с огородом; после того, как был принят закон Лушёра, такие дома расплодились вокруг Парижа как грибы, образовав пригородную зону, которая не имеет ничего общего с нынешними пригородами столицы. Если я скажу вам, что дом расположен у самого аэродрома, от которого он отделен лишь картофельным полем, вы, конечно, испугаетесь шума, но шума никакого нет. Аэродром, который впоследствии будет расширен, пока что не используется по назначению. Там можно спокойно разгуливать среди кротовых нор и всякого мусора, который сваливают сюда окрестные жители. Вдали вы увидите два ангара для дирижаблей, они остались после войны и теперь пустуют. По воскресным дням крохотный самолетик отрывается от земли и кружит на небольшой высоте: это тренируются начинающие пилоты. Самолетик пугает жаворонков, а иногда от его тени шарахается заяц, в ужасе спасаясь среди зарослей кустарника. Здесь редко кого встретишь из жителей, разно что во время уборки картофеля, во время копки, поэтому и картофельное ноле и прилегающей участок аэродрома я считаю лишь дополнением к тетиному огороду и долгими часами обследую эти места с тем большим наслаждением, что идут последние деньки моей настоящей свободы. Здесь даже осуществятся некоторые мои прежние мечты о сельской жизни. Я буду рвать здесь для кроликов траву, а во время перекопки подбирать из-под плуга забытые клубни, и буду очень гордиться своим участием в этом обряде, своим приобщением к крестьянскому труду.
Подборщики, в данном случае трое детей и одна полунищая старуха, идут с джутовыми мешками гуськом по борозде и стараются побыстрее схватить вырытые плугом картофелины; этот рассказ вы можете пропустить. Так вот, тот, кто идет первым, имеет преимущество перед остальными, но, действуя в духе общинного равенства, мы постоянно меняемся местами с каждой новой бороздой, тот, кто шел сзади, теперь становится вперед, и так далее… К концу дня я приносил на плечо полный мешок картошки. Тотя хвалила меня, и мно приятно было сознавать, что и от меня есть какая-то польза. Выходило, что я еще не окончательно пропащий человек и какие-то хорошие качества во мне все-таки уцелели.
Впрочем, иных развлечений в Орли не было, если не считать того, что по вечерам мы с тетей отправлялись за молоком, а на обратном пути заходили на кладбище, к могиле тирана. У меня сохранились о нем самые неприятные воспоминания, но тетя была неутешна в своем горе, и ее постоянная скорбь, выражавшаяся всякий раз в трех слезинках, которые она роняла на окаймлявшую могилу герань, а также жалобы на бренность человеческого существования и на несправедливость судьбы, в конце концов заставили меня усомниться в том, что грубое чудовище, насильно набивавшее мне рот майонезом, и эта бесплотная тень, которой вдова приносила до самой своей смерти каждодневную дань цветов и стенаний, – одно и то же лицо. То была тайна верной любви, и меня, вернувшегося из Перигора, она настолько поражала, что я стал смотреть па свою тетку как на необычайное существо, достойное высокого уважения. Она отвечала мне нежной привязанностью, и эта взаимная любовь придавала тамошней неприхотливой жизни аромат добродетели.
Как видите, мои реакции и оценки были всегда однозначны, и в этом следует видеть отголосок моей жизни у бабушек. В силу понятных вам причин, я ничто не ценю так высоко, как душевное спокойствие и высокую нравственность. Это останется у меня навсегда, таков непредвиденный эффект полученного мной воспитания.
Я сказал, что в Орли жизнь была неприхотливой, но можно добавить, что она была наполнена постоянным трудом. Если попытаться определить место этих людей в истории нашего века и конца века прошедшего, нужно сказать, что они принадлежат к периферийным слоям общества, затронутым теми не слишком значительными социальными сдвигами, которые происходят между 1890 и 1914 годами. Лишь немногие выходцы из этого слоя, только те, кто оказался наделенным исключительными качествами и кому улыбнулись судьба, смогли, подобно моему отцу, вырваться из породившей их среды и покинуть ее. Люди вокруг нас коснеют, прозябают, идут по жизни будничной серой дорогой, которая предопределена выпавшим на их долю жребием, столь же унылым и серым. И я опять бог весть почему вспоминаю все тот же «Буковый лист». Свобода – она и есть тот эпизодический импульс, который заставляет птицу взлететь, причем значение этого импульса довольно туманно. В общем, от судьбы не уйдешь, не выйдешь за те пределы, которые поставлены тебе со дня твоего появления на свет… Я толком даже не знаю, чем занимался мой дядя; думаю, скорее всего, каким-нибудь ремеслом, которое находилось уже в стадии упадка. После его смерти моя тетя унаследовала лишь домик, и обе дочери вынуждены был пойти работать; они будут работать всю жизнь, выполняя какие-то секретарские обязанности. Они уходят из дому рано, чтобы поспеть на утренний поезд, и возвращаются поздно вечером.
Я также не знаю, почему старшая дочь так и не вышла вамуж и почему младшая нашла мужа лишь после смерти своей матери. Обе они отнюдь не уродки; Николь, младшая, казалась мне в ту пору просто красавицей. Моя запоздалая сексуальность – я запаздываю во всем – обнаружится достаточно явственно лишь при соприкосновении с нею.
Нет никакого сомнения, что главным виновником этого безбрачия был портрет моего дяди: грозный, усатый, он висел на стенах всех комнат, был прислонен к самой разной мебели, глядел из каждого угла, точно великий реформатор или отец нации в иных странах. Его взгляд продолжает давить на семейство всей своей тяжестью. Он поддерживает особую атмосферу, характерную для женского царства, где связи, привычки, причуды с течением времени – если, конечно, люди не ненавидят друг друга – крепнут и утверждаются до такой степени, что женихи в смятении отступают перед призраком грозящего им многоженства.
Женское царство – это сказано, пожалуй, слишком сильно; скорее маленький замкнутый мирок, где уже выработались свои вкусы, компенсирующие отсутствие мужчины в доме: после ужина, например, тихие карточные игры – семерка или пикет, – за которыми попивают отвары из лекарственных трав, но главное – неумеренная страсть к животным, в частности к кошкам и к канарейкам. С полдюжины котов завладели садом, а канарейки царят в кухне, где в большой клетке размером с вольеру усердно распевают свои песни и столь же усердно несут яйца. Тетя относится к птицам с обожанием, которое наверняка должно было бы вызвать у дяди посмертную ревность. Каждый кенарь или канарейка окрещены своим именем, каждый, умерев, удостаивается похоронной церемонии, какая выпадает на долю не всякому существу, наделенному разумом. Заплаканная тетя вынимает из клетки жалкий комочек перьев, укладывает его в коробку, и мы в сопровождении лицемерных котов отправляемся скорбной процессией в глубину сада, где на отлогом склоне размещается птичье кладбище. Мы роем могилу, укладываем в нее коробку и засыпаем землей. Тетя обожает все, что связано с похоронным обрядом, ее страсть граничит со святотатством: она заставляет меня укрепить на крохотной птичьей могилке крестик из спичек.
Эта пародия на скорбную церемонию пробудит во мне поэтический жар. Под влиянием старой антологии, обнаруженной на чердаке и отмеченной духом Сюлли Прюдома и Франсуа Коппе, я напишу – увы, в этом же стиле – «Элегию на смерть птицы», которая доставит тете подлинное наслаждение, а кузины забросят семерку и в порядке соперничества со мной займутся буриме. На какое-то время весь дом войдет в поэтический раж, и кузины посрамят меня той поразительной легкостью, с какой им дается сочинение стихов. Мне не хватает для этого слов, а когда вдохновение остывает, не хватает и образов; к тому же я ошибаюсь в счете слогов. С тех пор я не слишком преуспел в этом занятии, и мне всегда будет трудно учить стихи наизусть…
Я мимоходом отмечаю эти признаки излишней чувствительности не только потому, что они дают представление о по совсем обычном климате, царившем в Орли, но и потому, что они совпадают по времени с другим моим опытом, когда я впервые увидел смерть во всей ее неприглядности, смерть без всяких прикрас – впервые увидел труп.
В соседнем домике жил старик пенсионер, который, как и полагается, был любителем рыбной ловли. Он брал меня с собой на берег Сены, где он ловил на распаренное зерно плотву. Однажды неподалеку от нас речные сторожа выловили проплывавшего мимо утопленника; это оказался старик, весь вымоченный, выдубленный, промаринованный, и при этом раздутый, точно воздушный шар, и лицо у него было разбухшее и синее. От запаха меня затошнило, и ночью мне приснился кошмарный сон, первый из кошмаров, которые остались у меня в памяти: кашеобразное лицо с белыми глазами липло ко мне, въедалось мне в кожу; отделаться от этого наваждения было так же трудно, как забыть тошнотворный запах. По сравнению с нашими банальными виршами, по сравнению со слезливым сентиментализмом наших некрологов по умершим птичкам утопленник выглядел непристойно и страшно и вызывал в моей памяти целую вереницу незримо присутствующих мертвецов, с которыми поддерживали связь мои родные, начиная с Аркада, наведывавшегося к тете Луизе побеседовать, и прабабушкиных родных в ее спальне в семьдесят первом и кончая дорогим покойником на кладбище в Орли, который был осыпан цветами, орошен слезами вдовы и настолько окружен ее заботой, что лишнего камешка не лежало рядом с могилкой, – до чего же омерзителен был по сравнению с ними этот выловленный из реки труп! И я защищался от этого ужаса довольно странным образом.
Наверно, потому, что утопленник был существом мужского пола, он стал в моих сновидениях и кошмарах «мертвым мужчиной», символом того конца, который ожидает только взрослых мужчин, тогда как женщинам, детям и животным суждено было, как я считал, умирать сухой смертью мумий. Тем самым я исключал из сферы мягкого разложения женское, лишенное мужчин, царство в Орли – быть может, в награду за радости, которыми оно меня одаривало. И чтобы окончательно нейтрализовать отвратительный образ утопленника, я незамедлительно окунулся в свою пробуждающуюся чувственность, которая, со времени моих танцев с двумя сестрами под изнывавшую в знойном танго скрипку, пребывала в оцепенении и дремоте.
Не буду останавливаться на том нормальном влечении, которое я испытывал к Николъ и которое в силу своей заурядности по представляло особого интереса. В этом влечении было нечто сходное с привязанностью собаки, которая все время трется около вас и клянчит, чтобы; вы ее приласкали, и вы ее в самом доле ласкаете – щедро, по без особого пыла. Что касается моего фетишизма и переодеваний, невинностью тут уже и пе пахнет, хотя я вряд ли сам мог бы определить, к чему я стремился.
Продолжая ходить с соседом на рыбалку, по-прежнему не забывая о страшном утопленнике, как и раньше, собирая в борозде картофелины и ухаживая вместе с тетей Луизой за дядиной могилой, я вдруг неожиданно почувствовал, что меня неудержимо влечет к себе жоискоо белье. Я принялся украдкой ощупывать чулки, трусики, лифчики, которые по имели ничего общего с суровыми и жесткими доспехами моих бабушек и тетки. То, что я держал теперь в руках, было мягким, шелковистым, шуршащим, прозрачным, полным манящих ароматов. Некоторые из этих вещей я похищал, уносил с собой в постель и засыпал с ними и при этом – дополнительное наслаждение! – увлеченно сосал блыной палец – привычка, от которой я избавлюсь лишь к двенадцати годам. Проявляя самую черную неблагодарность к Николь, о ней самой при этом я совершенно не думал, и даже образ ее начисто отсутствовал в моих грезах. Не знаю, был ли это признак скороспелой извращенности или пережиток первоначального, исконного эротизма. Этот же вопрос донимает меня, когда я вспоминаю, как, пользуясь отсутствием тети, я переходил к другой стадии и тешил себя новой иллюзией, которая вносит в мою душу еще большую смуту.




























