Текст книги "Тринадцатая жена герцога де Лаваля (СИ)"
Автор книги: Рианнон Илларионова
Жанры:
Исторические любовные романы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
54. Несломленный разум
Нант, трактир
Унылое утро пробилось сквозь щели в ставнях, окрашивая воздух в сероватый цвет. Анна не раздевалась на ночь, понимая, что в лишенной камина комнате иначе просто замерзнет. И действительно, проснулась она рано и от холода. А когда на пороге их с Клодетт комнаты появился шевалье Буле, Анна уже знала – весть, которую он несет, не будет доброй.
Он вошел и тесная комнатка показалась еще меньше. Лицо шевалье было непроницаемым, но в напряженном взгляде сквозила тревога.
– Мадам герцогиня, – почти шепотом сказал он, – Новости плохи. Герцога де Лаваля… поместили в монастырскую тюрьму при аббатстве.
Анна сидела на тонком матрасе, сцепив руки. Монастырская тюрьма. Не темница для дворян, а каменный мешок под присмотром монахов, бывшими порой куда беспощаднее светской стражи. Сердце ее упало.
– Вы не должны ничего предпринимать, – продолжал Клод,– Ни малейшего намека, который может выдать вашу связь с герцогом. Ваша безопасность – теперь единственный наш приоритет.
Анна медленно кивнула, опустив глаза, чтобы скрыть бурю, бушевавшую внутри.
«Ничего не предпринимать. Сидеть сложа руки. Пока он там…»
Мысли путались, сердце стучало в висках.
– Не беспокойтесь, шевалье Буле, – ответила удивительно Анна спокойно, – Я все понимаю.
Он с легким сомнением посмотрел на нее, но затем коротко, по-солдатски кивнул, отдал неглубокий поклон и вышел, притворив за собой дверь. Они остались одни.
Едва затихли его шаги, Анна резко повернулась к Клодетт. Служанка замерла у стены, ее лицо было бледным, глаза расширены от ужаса, в них читалось отчаяние, которое Анна лишь силой воли загнала вглубь себя.
– Сними свое платье, – тихо, но властно произнесла Анна.
– Госпожа⁈ – Клодетт отшатнулась. Ее пальцы инстинктивно вцепились в грубый шерстяной рукав. – Что вы…
– Сними, – повторила Анна, – И надень мое. Быстро.
– Но… госпожа, это безумие! Шевалье Буле сказал… – пролепетала Клодетт, дрожа всем телом.
– Шевалье Клод думает о моей безопасности. И он прав. Но я думаю о муже, – Анна повернулась, и в ее взгляде пылал огонь такой решимости, что Клодетт подчинилась, – У меня есть план. Тебе нужно будет сесть здесь, у окна, в моем платье. Откинь ставень, пусть все видят, что дама отдыхает в своей комнате и никуда не собирается.
Она протянула Клодетт свое темно-синее платье из тонкой шерсти.
– А я… а я пойду туда. В тюрьму. Я должна попробовать. Хотя бы передать ему весточку. Хотя бы узнать, жив ли он… – голос ее на миг дрогнул, выдавив последние слова почти шепотом, но тут же вновь обрел твердость. – Они не станут внимательно смотреть на служанку, несущую узникам хлеб.
И в утреннем полумраке комнаты начался немой, стремительный ритуал перевоплощения, где шелк и бархат менялись на грубое сукно, а судьба знатной дамы – на отчаянную авантюру простой служанки.
Нант, тюрьма при монастыре
Нантское аббатство не устремлялось к небесам, как подобает божьей обители, а скорее припадало к земле, словно тяжело больной зверь. Сероватые стены вросли в землю за века молчаливого отчаяния, а узкие окна подслеповато взирали на мир. Внутри веяло старым ладаном и увядшей святостью.
Обитая железом дверь камеры отворилась, впустив брата Клемана. Его постное желтоватое лицо выражало лишь смиренную убежденность.
– Надеюсь, вы страдаете от холода, монсеньор? – сказал он почти доброжелательно,– Плоть должна изнемогать, дабы душа вознеслась.
Жиль де Лаваль, прислонившись к влажному камню, медленно открыл глаза. Циничная усмешка тронула его губы.
– Брат Клеман, ваша забота тронула бы меня до глубины души, – его голос, хоть и ослабленный, сохранял нотки сарказма, – если бы у меня осталась душа, которую нужно спасать. Но, боюсь, вы опоздали – ее, кажется, съели ваши крысы. Прекрасные твари, кстати. Настоящие ценители всего бренного.
Брат Клеман невозмутимо поставил на пол глиняную миску с похлебкой.
– Страдание – милость господа, лекарство для зачерствевшей души.
– О, несомненно! – воскликнул Жиль с притворным восторгом. – Особенно это «лекарство» в виде вашей похлебки. Скажите, брат Клеман, вы специально добавляете в нее песок для улучшения пищеварения? Или это божий промысел?
Тюремщик перекрестился, не глядя на узника.
– На все воля божья. Молитесь, сын мой. Молитва смягчает сердце.
– Мое сердце и так достаточно мягко, – парировал Жиль. – От сырости. Но я непременно помолюсь, чтобы святой Петр приготовил для вас особое место в раю. Рядом с теми, кто изобрел цепи и сырые подвалы.
Из-за стены донеслось монотонное пение псалмов – братия начинала вечернюю службу. Для купца, заточенного в соседней камере, эти звуки были утешением. Жиль слышал, как тот всхлипывает, ударяя себя в грудь.
– Слышите, монсеньор? – заметил брат Клеман. – Это душа, обретающая путь к спасению.
– Нет, брат Клеман, – тихо ответил Жиль. – Я слышу человека, который так боится ада, что добровольно превратил свою жизнь в него. Забавно, не правда ли? Вы все так усердно готовитесь к загробной жизни, что забываете жить в этой.
Когда шаги тюремщика затихли в коридоре, Жиль закрыл глаза. Он смотрел на узкую полоску света из окна под сводом, оно выходило не на свободу, а в монастырский двор, где иногда мелькали безмолвные тени в черных рясах.
«Они никогда не смотрят в эту сторону, – думал он. – Эти слуги бога, так усердно игнорирующие чужое страдание. Какая ирония: строят стены, чтобы отгородиться от грешного мира, а сами создали самый настоящий ад у себя в подвале».
Из соседней камеры доносился голос купца: «…и избави нас от лукавого…»
«Молишься, глупец? – мысленно обратился к нему Жиль. – Ты видишь в сырости на стенах – слезы раскаяния, в шорохе крыс – шепот бесов. А я вижу лишь плохую кладку и голодных грызунов. Кто из нас безумнее?»
Ночь тянулась мучительно долго. Предрассветный холод проникал в кости, и даже язвительность Жиля сдавала позиции. В полусне ему почудилось, что стены шепчут, но не молитвы или проклятия, а просто имена. Сотни имен тех, кто томился здесь до него.
Когда брат Клеман принес утреннюю пайку хлеба, Жиль не стал язвить. Он посмотрел на тюремщика долгим, изучающим взглядом.
– Скажите, брат Клеман, – его голос был неожиданно спокоен, – когда вы молитесь за наши души… вы когда-нибудь задумывались, что мы, возможно, молимся за вашу?
На каменном лице тюремщика впервые дрогнула мышца. Он быстро перекрестился и вышел, громко захлопнув дверь.
Жиль остался один в наступающем утре. Зимний свет, вползающий в камеру, не сулил надежды – он лишь точнее прорисовывал контуры безысходности: грубый камень, влагу на стенах, пустую миску. Но странным образом, именно в этот миг полного отчаяния, разум герцога де Лаваля отыскал, наконец, точку опоры.
Уголки его губ дрогнули в слабой усмешке.
«Какой изощренный парадокс, – подумал он, глядя на полоску неба в оконце. – Они пытают меня страхом перед адом, не понимая, что для меня, человека науки, их религия – и есть самый настоящий ад. Хаос суеверий, прикрытый витиеватой риторикой. Шум, в котором нет гармонии».
Жиль мысленно представил брата Клемана, с его каменным лицом и слепой верой в спасительность страдания.
«Он верит, что сжимает мою душу в тисках, чтобы выжать из нее покаяние. А на деле он лишь демонстрирует пределы своего собственного понимания. Он видит грешника. Я же вижу… интересный эксперимент. Насколько прочна человеческая психика, когда ее лишают всего, кроме призрака надежды?»
Смерть? Он не боялся ее. Она была для него не вратами в рай или ад, а неразгаданной величайшей загадкой, последним рубежом, за которым, он был уверен, таилась иная, куда более сложная и упорядоченная реальность.
«Пусть этот каменный мешок и есть их чистилище, – решил он, с насмешливым вызовом глядя на дверь. – Что ж, я прохожу его с открытыми глазами. И когда я выйду отсюда – а я выйду, – у меня будет единственное, что имеет ценность: неоскверненная истина. Их вера может сломать мое тело, но не разум. И в этом – моя победа».
Ирония, его верный щит, вновь обрела твердость. Ужас отступил, разбившись о броню разума, для которого сама Вселенная была бесконечной лабораторией, а не судилищем.
55. Цена одной милости
Улицы Нанта, монастырская тюрьма
Анна не запомнила, как добралась до монастырской тюрьмы. Пару раз она спрашивала дорогу, и ей отвечали, не скрывая жалостливых взглядов. В конце грязной, безлюдной улочки перед ней выросла серая громада монастырской стены, лишенная окон, словно обращенная внутрь себя. Единственным входом была низкая, обитая кованым железом арка. Вдохнув поглубже, Анна приблизилась.
У массивной, окованной железом двери, в нише, сидел привратник-послушник – его лицо оживилось лишь на мгновение, когда блеснула монета. Проворчав что-то нечленораздельное, он впустил Анну в сырой каменный мешок притвора. Очередная дверь бесшумно отворилась, впуская густой смрад затхлости. За ней зиял низкий каменный мешок, где единственным источником света была тусклая лампада. Влажный камень стен покрывал мох.
Анна вздрогнула, когда дверь тяжело и глухо захлопнулась за ней в полумраке. Рядом, словно из пустоты, возникла высокая и худая фигура брата-тюремщика: высокая, худая фигура в черном монашеском одеянии, с аскетичным лицом и прозрачными, ничего не выражающими глазами.
– Чего тебе, дитя мое? – ровно и безжизненно произнес он, – Меня зовут брат Клеман.
Анна, опустила голову, изображая забитую покорность, и проговорила, намеренно огрубляя и упрощая речь:
– Добрый брат… Меня госпожа моя прислала. Та, что из благородных… – она сделала паузу, словно с не могла подобрать слов, – Просит она об одной милости для узника вашего, для герцога де Лаваля. Не о свободе, нет… – Анна поспешно, почти испуганно подняла на монаха глаза, ловя его взгляд. – Чтобы ему… чтобы не так холодно было в камере. И хлеба бы посвежее давали, и вода чистая…
Рука ее дрогнула, когда она протянула монаху несколько монет.
– Милостыня на нужды обители, – прошептала она, глядя, как его костлявые пальцы ловко берут деньги,– Госпожа моя набожна… и сердобольна.
Брат Клеман бегло окинул ее взглядом – простое платье, грубые башмаки, покрасневшие от холода руки, – и в его глазах мелькнуло удовлетворение.
– Милость господня да пребудет с твоей госпожой, – произнес он, и монеты бесследно исчезли в складках его рясы. – Жаль, что сама не пришла повидаться. Судья, быть может, и разрешил бы… последнюю встречу. Он, хоть и строг, но не без сердца. – Он вздохнул, не столько от сочувствия, сколько от досады на неисправность земного порядка. – Но достопочтенного судью замучила подагра, беднягу. Цирюльник наш только деньги берет, да толку – чуть. Всякими снадобьями потчует, а облегчения нет.
«Подагра… Цирюльник… – мысль Анны заработала с лихорадочной быстротой. – Судья… от которого зависит приговор… Но как я его увижу⁈»
– Ах, болезнь эта тяжкая, – с неподдельным участием в голосе откликнулась она, тут же подхватив нить разговора, столь неожиданно поданную ей самой судьбой. – У моего покойного господина та же напасть была… Так он, бывало, просто изводился от боли. А цирюльник-то ваш, добрый брат, далеко ли отсюда? Может, я бы сходила, разузнала? Госпожа моя, она знатным людям тоже помогает, коли может.
Анна смотрела широко раскрытыми, наивными глазами простолюдинки, жаждущей угодить, и брат Клеман кивнул.
– Лавка его в конце улицы Плотников, с изображением золотой чаши. Не пройдешь мимо. Скажи, что от меня. – Он уже повернулся, чтобы затворить дверь, его долг был исполнен, а милостыня получена. – Да наставит тебя господь.
Больше не произнося ни слова, он повернулся и пропал в полумраке. Анна пришла в себя только оказавшись опять под тусклым зимним солнцем. Тюрьма подавила и напугала ее. Она неподвижно постояла еще мгновение, глядя на тяжелые дубовые створки, за которыми томился ее муж, затем резко развернулась и зашагала прочь, уже не семеня, а широко и уверенно, и мысли ее, еще недавно хаотичные и отчаянные, теперь выстраивались в ясный, дерзкий план.
«Цирюльник… Золотая чаша… Подагра судьи…» – эти обрывки фраз кружились в ее голове. Грубое сукно платья и простой шерстяной платок уже не казались ей унизительными – они были маской и доспехом, а холодные монеты в ее кармане – оружием в той войне, которую она отныне объявляла всему этому жестокому и несправедливому миру.
56. Просьба для судьи
Лавка цирюльника
Улица Плотников встретила Анну запахами свежей струганной древесины, конского пота и духом дешевых трактиров, где уже с утра собирался рабочий люд. Она шла, опустив плечи, как ходят женщины простого звания – не спеша, но и не мешкая, будто всю жизнь провела среди этих кривых, теснящихся друг к другу домов.
«Золотая чаша… найти бы поскорее…» – билась в такт ее шагам мысль.
Лавка цирюльника оказалась именно там, где сказал брат Клеман – невзрачная, с потемневшим от времени деревянным фасадом и тускло поблескивавшей в сером свете дня вывеской в виде той самой золоченой чаши.
Анна на мгновение замерла на пороге, вдыхая странную, терпкую смесь запахов – сушеных трав, свежей крови и паленого рога, напомнившего о прижигании ран. Затем, пересилив сжимавший горло комок, она толкнула дверь.
Внутри было полутемно и душно. На грубо сколоченной скамье у стены сидел, понуро свесив голову, мужчина, прижимая к окровавленному рту тряпицу, а в центре комнаты, за столом, уставленным склянками, горшочками и жуткими металлическими инструментами стоял сам хозяин – широкоплечий, с засученными по локоть рукавами, обнажавшими жилистые, испачканные бурыми пятнами руки. Он как раз вытирал их о грязный фартук, и его безразличный взгляд скользнул по Анне.
– Тебе чего, женщина? – хрипло и резко спросил она, – Зуб рвать или кровь пустить?
Анна, опустив глаза, сделала шаг вперед.
– Нет, мессир… – она нарочно замялась, перебирая в руках край платка. – Я… я слышала, вы лечите самого господина судью… от ломоты в костях…
Цирюльник нахмурился, его брови, густые и сросшиеся, сомкнулись в одну сплошную линию. Он отставил в сторону окровавленную тряпку, и его поза стала напряженной и настороженной.
– А тебе какое дело? – спросил он с угрозой.
Анна порылась в сумке и достала тряпичный сверток.
– Моя покойная свекровь… – начала она, и голос ее специально дрогнул, заплетаясь в искреннем, как ей казалось, волнении, – … научила меня варить эту мазь. – Анна подняла на цирюльника глаза,– Говорила, что святой Мартин в видении открыл ей рецепт… Я не смею беспокоить такого важного монсеньора, как судья… но подумала, если через вас, как через искусного лекаря… может, ему поможет?
Она протянула ему горшочек, и ее пальцы слегка задрожали от напряженного ожидания. Лесть, вплетенная в благочестие, сделала свое дело. Цирюльник взял сверток, повертел в руках, поднес к носу, оценивая запах ивовой коры и других, знакомых ему трав. Он видел, что мазь свежая, горшочек чистый, а в глазах этой простой женщины – ни тени лукавства, лишь смиренная надежда.
– Ну что ж… – наконец проговорил он, и его голос смягчился до деловой заинтересованности. – Милость к страждущим – богоугодное дело. Может, и впрямь святой Мартин помог… Попробую предложить его милости. – Он отставил горшочек на полку, рядом со своими снадобьями. – Как тебя звать, женщина?
Но Анна уже отступала к двери, испуганно качая головой.
– Не стоит, мессир. Грех гордиться милостью божьей. Главное, чтобы помогло.
И она выскользнула на улицу. Цирюльник еще мгновение смотрел на дверь, потом пожал плечами и с легкой, почти довольной ухмылкой взял в руки горшочек.
«Даром… и вроде бы качественно сделано… Судья будет доволен, и кошелек его откроется щедрее», – подумал он, уже строя планы, как представит это снадобье, и мысленно благодаря и святого Мартина, и ту безымянную простушку, которая кстати появилась на его пороге.
57. Крушение
Площадь Нанта
Анна шла, не видя улицы, не слыша городского гомона вокруг, и мир вокруг растворился в серой, безразличной мути. Ноги несли ее сами, а разум метался в поисках выхода. Городской воздух, пропитанный запахами помоек и печеного хлеба, был полон безразличия.
Из глубокого проема между двумя домами, где пахло мочой и прелым сеном, бесшумно возникла мощная, знакомая фигура. Анна вздрогнула, инстинктивно прижав к груди сверток с оставшимися травами, но тут же узнала шевалье Буле. В его обычно спокойных глазах бушевала настоящая гроза, кулаки были сжаты.
– Ваша милость! – резко хрипло и резко сказал он, – Где вы были? Я обыскал всю округу! Проклятие…
Он схватил Анну за локоть, и почти потащил за собой вглубь переулка, подальше от чужих глаз.
– Вы не можете… нельзя просто так бродить по городу! – отрывисто произнес начальник стражи Шантосе, – Это опасно! И… бессмысленно. Вы понимаете? Бессмысленно!
Анна попыталась вырваться, не из страха, а из внезапно вспыхнувшего в ней протеста.
– Я должна что-то делать, шевалье! – выдохнула она,– Я не могу сидеть, сложа руки, пока он там… Я должна попробовать. Я нашла путь к судье, я…
– Какой судья⁈ – оборвал ее Клод Буле, и в его глазах мелькнула горькая жалость, – Какой судья, мадам? О каком суде вы говорите? Они уже все решили!
Он отвернулся, уставясь на каменную кладку стены. И в этом была такая бездна отчаяния, что сердце Анны сжалось.
Они замолчали. Анна слышала, как хрипит его дыхание, чувствовала, как дрожит его рука. И поняла все.
– Шевалье… – негромко, но весомо произнесла Анна. – Взгляните на меня.
Он не двигался, словно не слышал.
– Взгляните на меня! – повторила она, и это уже был приказ.
Медленно, преодолевая невидимое сопротивление, он повернул к ней потухшее, бесконечно усталое лицо.
– Они уже… – она не договорила, не в силах выговорить это слово.
Он молча кивнул.
– На площади, – пробормотал он, – Уже сколачивают помост. Складывают хворост. Смолу греют. Суд… – он горько усмехнулся, – Суд будет длиться, сколько нужно, чтобы зачитать приговор. Вина монсеньора была предопределена еще до того, как его схватили. Они уже все поделили.
Мир вокруг Анны замер. Пропали звуки города, исчез запах переулка. Планы, надежды, хитроумные замыслы – все развеялось, как дым под холодным ветром чудовищной в своей простоте правды. Она стояла, не чувствуя под собой ног, глядя в лицо своего капитана стражи, и теперь видела в нем не защитника, а такого же заложника.
– Вернемся в гостиницу, – хмуро предложил Клод, и Анна едва услышала ее, погрузившись в жуткий сумрак образов казни.
Они пошли молча. Городская суета текла мимо, до Анны окружающий шум доносился, словно эхо, а перед глазами стоял лишь образ герцога: его вечная слегка ироничная улыбка и взгляд, полный обожания.
Еще на подходах к площади ее поразил непривычный гул. Это был не ежедневный гомон рынка, а деловая, слаженная работа, которую время от времени прерывали рубленые команды. Зимний воздух был прозрачен и наполнен запахом свежего дерева, но сквозь него пробивался едкий, щекочущий ноздри, запах смолы.
Площадь, обычно хаотичная, теперь была преображена. На ее мощеном булыжником центре возводилось некое подобие жертвенника – тщательно сложенный скирд из толстых, темных бревен и хвороста, увенчанный высоким столбом. Двое работников с бесстрастными, закопченными лицами лили из тяжелых ведер густую, черную смолу на основание костра, и она стекала по дровам медленными, тягучими каплями, лоснясь на бледном зимнем свете.
«Нет. Нет, не это. Не ему», – Анна бессильно задрожала, вцепившись в грубую руку шевалье Буле.
Но самое страшное ждало ее чуть поодаль. Высокий, плечистый мужчина с лицом, на котором профессиональное безразличие уже застыло вечной маской, не спеша проверял цепи, что лежали у его ног. Палач. Рядом, прислоненный к груде хвороста, стоял длинный, увенчанный железным крюком шест – инструмент, чтобы поправить тело, если оно начнет сползать с костра.
Их окружала городская стража, не столько сдерживая уже начинающую собираться толпу, сколько обозначая границы будущего действа. Горожане – ремесленники, торговцы, служанки с детьми на руках – сновали туда-сюда. Их лица сияли не злобой, а простодушным, жадным любопытством.
Анна, укрывшись за Клодом, слышала обрывки их разговоров.
– Говорят, еретика жечь будут, – с важным видом сообщил тучный мясник своему соседу, обтирая руки о фартук. – Зрелище будет что надо! Чистилище прямо на площади.
– Смолы не пожалели, – деловито заметил другой, пожилой, прицениваясь взглядом к качеству дров. – Горит хорошо, липкая. Долго мучиться будет, пока душа не отлетит.
– Мама, а я видеть буду? – пискнул мальчонка, которого женщина усаживала на плечи.
– Видеть, видеть, детка, не суетись. Только смотри внимательно, как нераскаянного грешника адское пламя пожирает. Урок тебе на всю жизнь.
Анна почувствовала, что падает. Слова кружились в ее голове, бессмысленные и чудовищные. Эти люди говорили о нем. О ее Жиле. Но они ничего не знали о его уме, его сомнениях, его стремлении постичь мир. Они готовились обратить его плоть в пепел, выставить его агонию на потеху, как «урок» для этого сопливого мальчишки. И делали это не со злобой, а с простодушным, будничным рвением.








