444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Ри Даль » Врачебные хлопоты сударыни-попаданки (СИ) » Текст книги (страница 18)
Врачебные хлопоты сударыни-попаданки (СИ)
  • Текст добавлен: 21 августа 2026, 07:30

Текст книги "Врачебные хлопоты сударыни-попаданки (СИ)"


Автор книги: Ри Даль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

Глава 54

Два дня я почти не спала. Думала о многом, думала о разном. Перебирала в уме две мои любови.

Понимала: это две разных любви. Совершенно разных. Одну – к Фридриху – я помнила тихою, ровною, утренней. Той самой, какой любят неторопливо, добротно, у себя дома, выпуская гулять собаку, ставя кофейник на плиту, и заранее знающим, какие котлеты будут к обеду. Эту любовь я тогда переживала первый раз в жизни, и думала про неё, что она – самая. И – вот ведь как сложно устроено в нас всё, – может быть, потому, что она у меня была первая, я её и нынче в груди своей припоминаю с какою-то благодарною, тёплою нежностью. С нежностью настоящей. Какая бывает между уже взрослыми людьми – к местам и людям, которые их когда-то впервые умыли.

Другую – к Фёдору Михайловичу – я помнила огнём. Той самой, через которую я не прошла, а пронеслась. Той самой, которая раскрыла мне меня самое в таком виде, в каком я себя до неё не знала. Это была высшая любовь. Это была – может быть, последняя моя любовь. Я не из тех женщин, у которых эти высшие любови ходят табунами. У меня была одна – и я её отпустила, не из расчёта, не из малодушия, а от того что иначе не могла.

И – ведь странное дело – эти две любви ни в чём не походили друг на друга. Ни одной, ни одной общей черты у них не было. Точно у двух разных людей, которые носят одинаковые имена, и кроме имени между ними нет ничего общего.

Лишь одно. Обе они – уже прошли. Обе остались позади. Ни к одной из них мне не было пути назад.

И я решила.

На следующее же утро оттослала в попечительский совет записку: «Согласна с предложением. Прошу составить ходатайство Нижегородскому губернскому земству». Подписалась. Запечатала. Отдала фельдшерице.

Под вечер пришёл Фридрих.

Я посмотрела на него – спокойно, без жалости, без всякого надрыва.

– Фридрих, – выговорила я. – Прости меня. Я уезжаю.

Он молчал.

– Ты, прошу тебя, оставайся здесь, в Петербурге. У тебя здесь – твоя новая, хорошая, твоя должность. Тебе тут будет то, ради чего ты приехал. Ты тут пригодишься. Ты тут сделаешь многое. Это твоё. А у меня свой путь, своя дорога. И моя дорога в Нижний Новгород.

– Naden'ka... Naden'ka, я… я прошу тебя.

– Фридрих, – я подняла руку. – Я тебе говорю спасибо. И – давай не будем сейчас уговаривать. Я свой выбор сделала. Не из злости на тебя. Не из мести. И, поверь мне, не из-за гордости. Просто так оно сложилось.

Он стоял у моего стола.

И я смотрела на него – на этого молодого, чистого, успешного, преуспевающего, ещё не побитого жизнью своего вчерашнего любимого, – и мне в эту минуту, как ни странно, в собственной своей груди было ровно, ровно, ровно.

– Иди, Фридрих. Береги Софью. Она хорошая женщина, и она тебя любит. Береги её ещё крепче. А я… я тебе пожелаю удачи.

Он стоял.

Потом – медленно, точно у него вдруг сделались тяжелые ноги, – поднял свой саквояж. Поклонился. Тихо, без укора:

– Прощай, Naden'ka.

– Прощай, Фридрих.

Я закрыла дверь. Прошла к моему столу. Села. Открыла верхний ящик. Достала чистую бумагу. Обмакнула перо.

«Дорогой Александр Ефимович, – написала я. – У меня для вас две новости. Первая – что я в моей Максимилиановской лечебнице более служить не буду. Вторая – что я нынче поеду в Нижний Новгород, на земскую службу. Не печальтесь за меня. Не жалейте. Это, я думаю, окажется лучшим из того, что у меня могло бы случиться. И, голубчик мой, – пишите мне, прошу вас, по новому адресу, как только я мне его сообщу. Не теряйте меня. Я… я впрошедшее время вдругобнаружила, что не теряться – это и есть, в общем-то, главное, что нам с вами друг для друга может стоять. Не теряйте меня. Я не потеряю вас.

Всегда Ваша

Н. Суслова».

Глава 55

Нижний Новгород, два месяца спустя...

«Дорогой, бесконечно дорогой мой Александр Ефимович!

Пишу к вам впервые с большим разрывом! Яуспела передумать, перечувствовать, и пересмотреть столько, что не знаю, с какого конца взяться, чтобы вам всё это передать в один-единственный мой нынешний листок. Но я знаю, что я начну с того, с чего и должна начать. Я виновата перед вами за моё долгое моё молчание – и так как мне эта вина перед вами по-прежнему стыдна, я, прежде чем рассказывать о моём, скажу прямо: простите мне моё опоздание. Не я вас забыла. Меня захлестнул мой Нижний Новгород.

Что меня в эти месяцы захлёстывает с головой?

Всё разом, даже не знаю, в каком порядке вам описывать.

Город этот, во-первых, я полюбила. Признаться, в первые дни и недели здесь страшно тосковала по Петербургу – по его серому, по его широкому, по моей комнатке, по своему окошечку в Максимилиановской лечебнице, и даже по той фельдшерице, которая вечночто-тотеряла и которую я ругала. В первое время думала: что я тут? Куда меня занесло? Дома пятиэтажные у нас тут – раз и обчёлся; остальное – деревянное, с резными наличниками, с косыми ставнями, с печными трубами, торчащими по покатым крышам, как гвозди из ящика. Улицы – широкие, незамощённые, в особенности в Нижнем Посаде, и в осеннюю распутицу превращающиеся в чёрные кисельные реки, перейти которые нельзя, а можно только переехать на чьей-нибудь телеге. Извозчики – наглые. Купцы – гордые. Полиция – ленивая.

А потом я к нему привыкла – и полюбила.

Я живу в Верхнем посаде, на Тихоновской улице, в маленьком одноэтажном бревенчатом домике, который я сняла у одной вдовой купчихи, чрезвычайно ко мне благоволящей. Дом – три комнаты, кухня, чулан, маленькая прихожаяи сени с ходом во двор. Двор с сараем и с подвалом для овощей, который мне, по милости той же хозяйки, в эти полгода служит даже как ледник, ежели придётся хранить что-нибудь лекарственное при холоде. Печь у меня – голландка в большой комнате и русская в кухне. Зимою тепло.

Из дома моего видно реку. Не Волгу – её отсюда не видать, она ниже, – анаОку. По утрам я встаю и иду к окну, и смотрю на неё, на её ту, серую, неровную, иногда вспоротую полыньёю поверхность. И – Бог знает почему, – становитсялегче.

Работаю по-разному. Главное моё место – земская больница; меня в ней приняли весьма любезно, потому что нижегородское земство в нынешний год нуждается во врачах буквально как воздухе, и моя цюрихская бумага со всеми петербургскими резолюциями была им и в самом деле подарком, какого они не ждали. На приём в больницу я хожу два дня в неделю, по понедельникам и четвергам, и принимаю там общих – мужчин, женщин, детей – без особой моей цеховой узости, потому что лишних рук нет ни у кого. Помимо того, я выезжаю в подгородные деревни – в Высоково, в Печёры, в Карповку, – по очереди со здешними двумя земскими докторами.

Помимо того, я, по дозволению земства, открыла у себя в доме приём для женщин и детей частный. Беру я с приходящих весьма мало. Богатые – а у нас в Нижнем, в особенности по ярмарке, и весьма богатые попадаются – иногда сами оставляют у меня на блюдце круглую десятку или четвертной билет. Я их принимаю. И, признаться, эта двойственная служба мне нынче нравится. Потому что я, наконец, могу делать так, как сама умею.

Вгородеменяназывают – „горынская барыня“,меня уже знают; зовут к роженицам, благодарят, сплетничают („молодая, незамужняя, у себя дома принимает“ – а как же без этого).

Об одной моей здесь мечте у меня нет мочи не написать вам. Мне сдаётся – в нашем нижегородском городе будет своя женская больница. Настоящая женская больница, на двадцать или тридцать коек, со своим врачом и со своей акушеркой при ней, с операционным покоем для всего того, что у наших нижегородских женщин по их женскому делу делать необходимо: от опухолей до тяжёлых родов, от свищей до маточных кровотечений. Я эту мою мечтусотворилапосле того, как у меня в одну неделю на руках умерли две роженицы – обе из-за того, что им вовремя не пришёл на помощь хирург, и обе у себя по избам, при повивальных бабках. Японяла, что моих собственных рук и моих собственных приёмов на эту землю не хватит. Что одна я могу принять одну, две, ну десять. А нужна – целая больница. С персоналом, с койками, с правильной перевязочной, с чистым бельём, со своим аптекарём, с правильным учётом лекарств (а я-то теперь учётом лекарств обеспокоиваюсь больше многих, как вы понимаете).

Я уже подавала прошения. Уже говорила с двумя из наших с земских гласных – славный купец Башарин и доктор Иваницкий. Они меня поддерживают, поддерживают всем сердцем, говорят: „Надежда Прокофьевна, мы ваши“. Только – слов у них больше, чем рублей. И покуда я свои прошения подаю – а у меня уже отказы по двум из них, – я учусь, голубчик мой, очень многому. Я учусь, как у нас в России делаются такие дела. Это, я вам скажу, наука пощедрее иной анатомической.

Об этом, впрочем, я подробнее расскажу, когда у меня хоть что-нибудь сложится прочнее, нежели сложилось теперь.

А пока – что у вас? Расскажите подробнее о Грисингере. О Софьюшке (видитесь ли вы с нею? как она? – мне это вдвойне важно знать). О диссертации вашей. О том, как у васзимав Цюрихе нынче рано легла на крыши снегом или, как у нас здесь, задержалась.

Берегите себя. Я тут в порядке. Я работаю. У меня есть дело, в которое я верю. Этого, по большому счёту, и довольно.

Ваша преданнаяНадежда.»

* * *

Я перечитала своё письмо.

И, держа лист над свечою – чтобы просохли чернила, – улыбнулась той странной, кривой улыбкою, какою улыбаются люди, выпускающие в свет очередную свою аккуратную, всё-всё рассказывающую – и не рассказывающую ничего настоящего – бумагу.

Потому что – нет, я не лгала. Я писала всё, как есть.

И всё-таки – точно так же, как и в письме моём из Максимилиановской, и точно так же, как и во всяком вообще моём письме, – у меня осталось не описано ничего из того, что у меня внутри было главным.

Например, как я в первые две недели по ночам беззвучно плакала в мою новую перину, понимая, что я никогда – никогда не поеду больше ни на Большую Морскую, ни на Казначейскую, ни на Невский, ни даже на ту самую Подьяческую.

Как я иногда – пускай и не часто – снова вспоминала Фёдора Михайловича. Не той, не той прежней болью, от которой у меня после Полининого визита в моей петербургской комнатке заходило сердце. А иначе. Тихо. Светло. С грустью, точно по сну, в котором было нечто прекрасное и невозвратное, и которому уже и невозможно дать имени. Я о нём думала, как думают о красивом виде из окошка дома, в котором тебе больше не жить.

И иногда также вспоминала Фридриха. Спокойно. С благодарностью. С тою благодарностью, какой мы обыкновенно одариваем людей, которые когда-то умели хорошо к нам относиться, и которым нам теперь нечем заплатить за это иначе, как теплою отстранённою памятью. Я не злилась на него. Я не жалела о моём ему отказе. Я даже, ежели быть с собою совсем уж до конца честной, иногда улыбалась, представляя себе его сейчас, должно быть, на каком-нибудь его министерском совещании.

Оба этих мужчины оставили во мне то особенное послевкусие, какое оставляют люди, которые тебе когда-то на самом деле что-то значили, и которые после этого ушли. Это не была боль. Это не было томление. Это был оттенок чего-то такого, чему я не могу подобрать иного слова, кроме «свет». Светлая грусть. Они оба у меня были. Они оба ушли.

И в личное счастье я по-прежнему не верила.

Но верила я теперь в моё дело. В мою больницу. В мою мечту.

И эта моя вера оказалась более сильною, нежели всякие другие веры. Сильнее любви. Сильнее тоски. Сильнее одиночества. Я была счастлива даже. По-своему. Своим собственным счастьем, которое вряд ли кто-то поймёт.

Глава 56

К концу первого моего нижегородского полугодия я составила (с помощью моего же добровольного помощника, доктора Иваницкого) первую полную бумагу. Её черновик я переписывала пять раз, и пять раз тащила к Иваницкому, и пять раз он мне её корректировал.

Бумага наша получилась внушительная. Подсчёт нижегородских роженических смертей за пять последних годов – отдельным приложением. Сравнение со столичною статистикой – отдельным приложением. Перечень предполагаемых отделений – отдельным. Список потребного штата с жалованьями – отдельным. Подсчёт первоначального капитала на устройство и подсчёт текущих расходов в годовом исчислении – отдельным, и тут мы с Иваницким вышли не на огромное, всего-то на двенадцать тысяч рублей, что для крупной нижегородской земской казны и для здешнего купечества с его миллионными ярмарочными оборотами было сущей мелочью. И, поверх всего этого, наша записка о существе дела, в которой мы с прямотою написали, что женщины умирают там, где не должны были бы умирать, и что нынешние наши средства этого не поправят.

Бумагу мы подали в губернское земство.

Через два с половиной месяца получила первый ответ. Ответ был такой: «По тщательном рассмотрении предлагаемого учреждения земское собрание не нашло возможным выделить средства в нынешнем годовом исчислении и предлагает соискательнице обратиться с прошением в следующем годовом исчислении, с предварительным изысканием иных, помимо казённого, источников финансирования».

Я перечитала. Иваницкий перечитал. Башарин перечитал.

– Ну вот, – выговорил Башарин, и я в первый раз увидала, как у него под его широкою купеческою бородою колышется усмешка. – Это, Надежда Прокофьевна, у них первый ответ. У них всегда первый – такой. Это они, видите ли, нас на терпение испытывают. И на то, отступим ли мы. Не отступайте.

И я не отступила.

Подала ещё одно прошение – на этот раз с поправкою: согласна на половинное казённое финансирование, при условии, что вторая половина будет собрана по подписке среди городского купечества. Я начала ходить – Боже, как мне в первое время было неловко ходить! – от дома дому. К Бугровым (приняли, послушали, выписали двести рублей – для семьи Бугровых это была сущая копейка, но и от этого мне было приятно). К Башкировым (приняли, послушали, отказали с любезностью). К Рукавишниковым (вообще не приняли; вышел приказчик с пенснэ, сказал: господа-с занятые). К Бабушкиным. К Дегтярёвым. К Усачёвым. К Сергачёвым.

К концу второго захода у меня в чёрной кожаной сумке набралось подписей на полторы тысячи рублей и под подпиской лежало двадцать одна купеческая фамилия из тридцати восьми, к которым я постучалась.

С этими полтора тысячами я снова подала. Через полтора месяца – снова отказ. Сначала вежливый, а потом, не помню, через сколько недель, в коридоре земской управы один из их секретарей мне в спину обронил: „У-устают они на вас, голубушка, у-устают. Не лезли бы вы туда“.

С Иваницким мы по этому поводу пили вечером чай у меня в доме.

– Надежда Прокофьевна, не печальтесь. Это у нас в Нижнем не быстро. Это – годами. Не торопите вы себя.

Я кивала.

А внутри у меня, говоря по совести, медленно подымалось другое. Что я не могу долго ждать. Женщины умирают, хотя могли бы выжить.

В одну из неудачных недель – я к тому времени потеряла четвёртое прошение, четвёртое! и уже сама не знала, что ещё в нём поправить, потому что мне нечем уже было поправить, – принесли мне с почты толстенький, бумагою плотной запечатанный конверт. Конверт пришёл из Цюриха.

«Голубушка моя, Надежда Прокофьевна, – писал Александр Ефимович. – Знали бы вы, как я не нахожу себе нынче место. Знали бы вы, как я в эти декабрьские дни (а здесь у нас уже стало холодно, и снег, и горы белые, и лезть в горы по-настоящему опасно) – как я в эти дни тоскую по тому, чтобы вырваться к вам. Я бы и вырвался. Я бы и сел нынче же в поезд и поехал бы через Берлин, через Варшаву, через Москву в ваш Нижний. Только – поверьте мне, голубушка, на слово, – нынче этого никак нельзя. Явошёл в самый последний свой раундмоейзащиты, и Грисингер мне велел, и мать моя с моею младшей сестрою у меня тут на руках, и доктор Грисингер ставит уже свой собственный экзамен – он мне нынче поручил замещать его в клинике, и я, отказавшись, его подведу. Это всё – пройдёт. Это всё – кратковременно.

Номне больно, мне очень больно от того, что я читаю из ваших последних писем. Не понимаю, как с вами там может это происходить – но я понимаю, что это происходит. Не знаю, что я могу сделать на таком разделяющем нас расстоянии. Аркадию Львовичу я писал. Аркадий Львович мне в свою очередь отвечал, что он сделает всё, что может, но что в Нижнем Новгороде у него связей значительно меньше, нежели в Петербурге. У него там, как у него выходит, лишь одно отдалённое знакомство с губернатором, и не сразу будет к нему путь. Он попробует.

А пока пишите мне больше. Знаю, что у вас нет на это никакой охоты, но прошу вас, прошу вас изо всех моих сил. Я тут читаю каждую вашу строку по три раза. Не за тем, чтобы что-нибудь в ней разглядеть особенное, а просто чтобы дольше оставаться с вами в одной комнате. Я… я не нахожу больше слов, чтоб всё это вам высказать. Я только хочу, чтоб вы знали: я с вами. Не близко. Но я с вами.

Ваш всегда и весь – А. Г.»

Я не сразу подняла глаза от листа.

Это письмо пробуждало во мне что-то, что я и сама в себе уже считала уснувшим. Что-то, чего я боялась. И чего безумно хотела. И чего, конечно, не могла себе позволить

Сложила письмо, убрала в ящик и продолжала свою больничную работу.

* * *

Аркадий Львович приехал в Нижний на пять дней раньше своего обещанного срока. Сам приехал, ради меня, прямо из Петербурга. Я и обомлела, и обрадовалась его приезду – и попыталась было его благодарить, а он только отмахнулся, с тою же сдержанною своей улыбкою, какой улыбался у меня в моей петербургской прихожей в первый его приход.

– Надежда Прокофьевна, не благодарите. Я обещал – я приехал. Но пока ничего не сделал. Лишь могу выложить вам обстоятельства, какими вооружён.

По его словам, губернатор Нижегородский, Алексей Алексеевич Одинцов, был с Аркадием Львовичем по службе ещё лет десять или пятнадцать в одном небольшом эпизоде по поручениям министерства, который Аркадий Львович мне даже и пересказывать не стал, – и которым у Одинцова к нему сохранялась некоторая служебная признательность. На неё я и могла рассчитывать. Аркадий Львович написал Одинцову заранее. Получил вежливый ответ. И добился для меня приёма. Не у губернатора лично, а у его супруги, Елизаветы Михайловны, в губернаторском доме, на приёме перед самым Рождеством. И ещё прибавил, что собирается на этом самом приёме, ежели будет случай, перекинуться с самим Одинцовым словом-другим.

– Не обольщайтесь, – оговорился Аркадий Львович, – у меня тут нет никаких карт-бланшей. У меня тут одно случайное общее воспоминание. Этим воспоминанием выторговать у губернатора больницу нельзя. Этим воспоминанием можно выторговать ту минуту, в которую губернатор послушает вашу историю. Но услышит он её или нет – это уже его дело.

Глава 57

Дом губернатора стоял на Большой Покровской. Большой, белый, нарядный, с массивным фронтоном и с фигурными колоннами. У парадной горели на тротуаре два чугунных факела. Швейцар в красной ливрее, как у каждого губернатора в каждом городе, провёл меня по широкой мраморной лестнице.

В зале – где у меня поначалу зарябило в глазах от множества тяжёлых хрустальных свечников, и от блеска паркета, и от золота карнизов, – собралось, должно быть, человек сто. Здешние купцы, чиновники, военные, две-три иностранки в восточно-европейских своих туалетах (должно быть, жёны кого-нибудь из приезжих немцев), много дам с веерами, много моих коллег по медицине, которым тоже прислали приглашения. Я узнала издали Иваницкого – он обрадовался моему появлению, как родне, и Башарина в его лучшем синем сюртуке с золотыми пуговицами. Аркадий Львович с другого края залы сделал мне поклон.

Меня подвели к супруге губернатора. Это была статная, не очень уже молодая, с тёмными неулыбчивыми бровями и с двумя гладкими полосами седины у висков, дама лет пятидесяти с лишним, в строгом тёмно-фиолетовом платье и со скромным узким бриллиантовым колье. Лицо её было благожелательное, но не одушевлённое. Тон её был благожелательный, но не доверительный.

– Госпожа Суслова, – выговорила она, протягивая мне сухие свои тонкие пальцы. – Я о вас наслышана. Очень, очень рада вашему приходу. Алексей Алексеевич нынче занят, но он непременно к вам подойдёт.

– Благодарствую, ваше превосходительство.

– Прошу вас, не извольте стесняться. Зала к вашим услугам. И, заметьте, моя дочь Лидия Алексеевна – она сейчас, должно быть, во второй гостиной, – она вас давно желает видеть. Просто сама с собою решила, прочтя в наших нижегородских газетах вашу заметку, что вы – Лидия Алексеевна так и сказала – „самая интересная женщина в нашем городе“. Не отказывайте ей. Ступайте.

Лидия Алексеевна была девицей лет восемнадцати или девятнадцати.

Я нашла её, как и было обещано, во второй гостиной, в маленькой такой нише у окна, в которой стоял низенький круглый столик с двумя креслами. Она сидела в одном из них, а другое было свободно. Подле неё на столике лежала раскрытая книга, прикрытая бахромчатым шёлковым платком. Сама Лидия Алексеевна была невысокая, тоненькая, с серым шёлковым платьем, с белыми пышными рукавами, и с лёгкою, прямою, светло-русою косою, по-домашнему собранною лентою. Лицо – чистое, открытое, без тени светской усталости. Глаза – большие, серые.

Она увидела меня и просияла так открыто, что мне стало смешно и хорошо одновременно.

– Вы – госпожа Суслова? – спросила она. – Вы – она? Господи, я и не верила, что вы придёте. Прошу вас, садитесь рядом. Прошу вас.

Я села.

– Я к вам, голубушка, нынче с пустыми руками, – улыбнулась я, – без своей сумки и без чёрного фартука. Так что лечить вас не буду.

– А я больна! – почему-то воскликнула она с тою смешною серьёзностью, с какою бывают серьёзны только девицы её лет. – Я, Надежда Прокофьевна, ужасно больна. И мне совершенно никто не может помочь.

– Чем же?

– Скукой!

Я рассмеялась – от души рассмеялась. И мы с Лидией Алексеевной как-то так сразу, безо всяких длинных предисловий заговорили. Она у меня выпытала всё подряд: про мои поездки в Печёры, про моё цюрихское прошлое. Я отвечала. Она слушала. И уже минут через двадцать образовалось между нами то особенное чувство тихого, скорого взаимного приятия, какое бывает только между женщинами, у которых, при всей разнице положений, одна и та же тоска.

– А правда, что вы хотите устроить здесь у нас женскую больницу? – спросила она наконец.

– Правда. Хочу.

– И что же с этим?

– Покуда, – выговорила я честно, – у меня четыре отказа. И я нынче приехала, в частности, в надежде, что у меня будет случай попросить вашего батюшку.

Она помолчала. Я видела, как у неё чуть-чуть, едва заметно, дёрнулась нижняя губа.

– Надежда Прокофьевна, голубушка. Не возлагайте больших на сегодняшний вечер надежд. Я не хочу вас обмануть. Папа́ ваше прошение неделю назад уже видел. Я знаю – он со мною иногда обсуждает то, что у него лежит на столе. Он его и в этот раз не подпишет.

– Почему?

– Потому что у него по этому самому вопросу неделю назад уже был на докладе доктор Иваницкий. И с этим вашим... с купцом, прости-меня-Господи, фамилию не помню, ну с этим, бородатым, с золотыми пуговицами.

– Башарин.

– С Башариным, да. Папа́ их выслушал. И после за обедом сказал, что у нас в Нижнем нынче нет ни казны, ни лишних рук, чтобы открывать новое отделение, не предусмотренное общим уставом. И что – простите, я вам передам почти его слова, потому что они меня саму расстроили, – что у нас тут, в провинции, всё-таки не Лозанна и не Цюрих, и что у нас иные приоритеты. А затем добавил уже про вас лично: «эта барышня, прости меня, Лидушенька, ходит у меня по бумагам уже с осени; учёна, но горяча, и не наша. Не наша. Что она, петербургская, в нашем Нижнем хочет?». И – у него на этом всё, голубушка моя, и поставлено.

Лидия Алексеевна положила свою маленькую горячую руку поверх моей.

– Я… я вам это говорю не от злого. И не от того, что я согласна. Я не согласна. Я с вами. Только… только я хочу, чтобы вы знали раньше, и не разбили свою сегодняшнюю надежду. У него для вас не будет «да». Что бы вы ему ни сказали, и кто бы вас ни сопровождал. Папа́ примет, и поговорит, и согласится выслушать. Но и только. Папа́ уже всё для себя по этому делу решил. Простите, что я вам это сообщаю.

Я долго не находила слов.

– Спасибо, Лидия Алексеевна, – выговорила я наконец. – За правду – спасибо. В этом городе редко кто говорит мне правду в лицо.

– Господи, – выговорила она, и я увидела, как у неё на ресницах блеснули слёзы. – Господи, как же мне жаль.

Мы посидели ещё с минуту молча.

И вдруг Лидия Алексеевна произнесла:

– Я к вашему приёму прид. Можно?

– Можно. Конечно, можно.

Она кивнула.

В эту минуту в гостиную вошёл какой-то прислуживающий и негромко объявил: „Сударыня, его превосходительство ожидают вас в кабинете“.

Лидия Алексеевна оказалась права во всём, до самой последней моей надежды. Алексей Алексеевич меня принял в маленьком кабинете, обшитом дубом. Аркадий Львович был со мной. Алексей Алексеевич выслушал терпеливо. И в конце ответил почти ровно теми же словами, какие мне за полчаса до этого передала его дочь. У нас здесь иные приоритеты. Прошение он рассмотрит – но в нынешнем году, и в следующем тоже, выделить казённое финансирование для устройства специального женского отделения не сможет. Что касается частного финансирования – то таковое в принципе не запрещается, но устройство больницы с приёмом на казённой земле и с правом выдачи медицинских свидетельств требует разрешения, какое он, как губернатор, при таких обстоятельствах не выдаст.

Они с Аркадием Львовичем долгое время о чём-то говорили в каких-то отвлечённых от меня категориях, и потом мне сделалось ясно: они говорили о старом долге, который Аркадию Львовичу нынче пришлось истратить, и за тратою которого у него больше ничего не оставалось.

Я поблагодарила. Поклонилась. Вышла.

Когда я вернулась во вторую гостиную, чтобы попрощаться с Лидией Алексеевной, её там уже не было. Спустилась по мраморной лестнице. Швейцар вернул мне мою скромную шубу. На улице был снег.

И глядя в этот снег, я вдруг почувствовала, как у меня медленно, медленно опускается всё. Всё, что во мне было верой.

Я была – пуста.

И оставалась таковою ещё долгие дни после.

«Что же ты теперь, Надежда, – спрашивала я себя. – Что же ты теперь? Тебя выслали из Петербурга. Тебе не дают ходу здесь, в Нижнем Новгороде. Что же ты теперь? Надежда без надежды. Что у тебя осталось?»

Я задавала себе этот вопрос снова и снова. И в один из таких вечеров, когда я уже окончательно убедилась, что надежд у меня нет, за окном на улице у моей калитки послышался звук экипажа.

Я не сразу обратила на него внимание. У нас в Нижнем, в Верхнем посаде, тихо после девяти; но в этот январь уже было два-три случая, когда меня поднимали в полночь, в час, в два, к больной, у которой открывалось кровотечение или начинались роды раньше срока. И я по первому звуку колёс, ещё не вглядываясь, машинально стала собираться: где сумка, где халат, где валенки...

Приоткрыла занавеску. У моей калитки действительно стоял экипаж. Не извозчичий, а закрытый, на хороших полозьях, с фонарём, с одним кучером в овчинном тулупе. И от калитки в этот моей снежной дорожке, тихо проваливаясь в свежий снег, шёл к моему крыльцу один человек.

Я не сразу разобрала, кто это. Шуба у него была тяжёлая, тёмная. Шапка – высокая, барашковая. Лица в темноте не видно. Поступь спокойная, неторопливая.

Он на секунду поднял голову, и я увидала это его лицо в свете фонаря у моей калитки.

Я выдохнула в изумлении.

Я не помню, как добежала из спальни до прихожей. Не помню, как я выскочила в сени, в чём была, без шубки, в одних домашних шерстяных носочках, и распахнула выходную дверь.

Он подошёл крыльцу, ступил на нижнюю его ступень, поднял на меня глаза, – и спокойно, тихо выговорил:

– Здравствуйте, Надежда.

Я не упала только потому, что у меня под рукой оказался косяк.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю