444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Ри Даль » Врачебные хлопоты сударыни-попаданки (СИ) » Текст книги (страница 13)
Врачебные хлопоты сударыни-попаданки (СИ)
  • Текст добавлен: 21 августа 2026, 07:30

Текст книги "Врачебные хлопоты сударыни-попаданки (СИ)"


Автор книги: Ри Даль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

Глава 42

Так оно с того утра и пошло.

Я не уходила от него ни на час. Полине я послала короткую записку: «Поля, я ночую у Фёдора Михайловича. Он болен. Не беспокойся. Нядя.» Что Полина подумала, прочтя такую записку, – мне в эти дни было совершенно безразлично.

Расписание у нас сложилось такое.

Утром я будила его не раньше девяти. Перед этим – успевала вскипятить молока с маслом, сварить жидкого овсяного киселя, и заварить новый отвар: липу с тимьяном, или ивовую кору, или – в зависимости от часа и от того, как обстояли с ним дела, – что-нибудь ещё. Поила. Кормила с ложечки. Слушала грудь – каждое утро, как первое дело, ещё до завтрака. Считала пульс и дыхание. Записывала всё это в тетрадь, которая лежала у меня на тумбочке у кровати: число, час, температура, пульс, дыхание, выделения, состояние сознания. Нужно было точно видеть, как у больного идёт дело, и я предпочитала любому впечатлению – точную колонку цифр.

В десять – мы садились работать.

Он диктовал. Я записывала. Сидел он, поначалу, в кровати, обложенный со всех сторон подушками, бледный, слабый, с тёмными синяками под глазами. Говорил тихо. Часто останавливался. Кашлял. Пил тёплое питьё, которое всегда стояло у него под рукой на тумбочке. Снова диктовал. Прерывался – иногда минут на пять, иногда на четверть часа, иногда засыпал прямо на середине фразы. Я не будила. Ждала. Тихонько переписывала уже надиктованное набело, рядом, на отдельном листке. И, когда он просыпался, начинала с того места, на котором он остановился.

В час пополудни мы прерывались на обед. Кухарка приходила к одиннадцати и оставляла мне всё необходимое. Михаил Михайлович, по моей просьбе, привёз также из аптеки Пеля целый запас лекарственных средств, и я подавала по часам. Прибавила к арсеналу своему ещё хины (тех самых порошков, которые в эту эпоху единственно считались хорошим жаропонижающим, – и я ничего против них не имела).

После обеда – снова диктовка. И так до семи. После семи заставляла его ложиться, и он засыпал. А я ещё часа три, при свечах, переписывала набело. Потом, в одиннадцать или в двенадцать, и сама засыпала – прямо в кресле подле него, не раздеваясь, накинув на себя плед. Если он во сне начинал хрипеть тяжелее, я просыпалась мгновенно. Если ему делалось плохо – поднималась, поила, прикладывала влажную ткань ко лбу, считала пульс. И снова засыпала.

Так – день за днём.

К концу второго дня я не помнила вкуса горячей еды. К концу третьего – у меня дрожали руки. К концу четвёртого – Михаил Михайлович, заглянувший к нам, посмотрел на меня, на моё, должно быть, посеревшее лицо, на круги у меня под глазами, и сказал:

– Надежда Прокофьевна. Голубушка моя. А вы-то сами не свалитесь, не дай Бог?

Я взглянула на него, отвлёкшись на минуту от очередного листка, и ответила:

– Не свалюсь, Михаил Михайлович. Такого я себе позволить не посмею.

К концу пятого – у нас не хватало уже только двух глав. Самых важных, самых трудных. Я переписывала, и переписывала, и переписывала. И, надо отдать должное, к этому самому пятому дню Фёдор Михайлович – то ли благодаря ли моему лечению, то ли благодаря собственной поразительной природной устойчивости, какая у него ни единожды уже выручала, – пошёл на поправку. Температура установилась чуть выше нормальной – тридцать семь и две, тридцать семь и пять. Хрипы в груди оставались, но уже глуше. Он начал есть с аппетитом. Кашлял меньше. Сам сидел, сам ходил по комнате.

Он стал прежним Фёдором Михайловичем – таким, каким я знала его до болезни. Только похудевшим. Только глаза у него стали ещё больше, и блеск в них ещё ярче.

На шестой день – было кончено.

Последняя точка была поставлена в десять часов утра. Я не помню, как именно это произошло. Помню только, что Фёдор Михайлович, продиктовав последнюю строку, замолчал, посмотрел на меня и тихо произнёс:

– Кажется, всё.

– Всё? – переспросила я, не веря.

– Всё.

Мы посмотрели друг на друга и засмеялись. Засмеялись по-простому, так, как смеются дети, которые наконец-то закончили строить из песка свою башенку.

К полудню рукопись была у меня переписана набело – вся, от первой страницы до последней. Я сложила её в стопку. Перевязала суровой ниткой. Завернула в большой лист тёмно-синей бумаги. Перевязала ещё раз. Получился внушительный, тяжёлый пакет, в котором лежали те самые слова, которым предстояло перевернуть русскую литературу.

Михаил Михайлович явился к двум.

– Готово?

– Готово, – кивнул Фёдор Михайлович.

Он за эти полдня преобразился совершенно. Не выздоровел – это нет, до полного выздоровления было ещё далеко, – но взял себя в руки. Надел свой лучший сюртук, завязал галстук.

– Поезжайте, – сказала я, провожая их в прихожую.

– Как – поезжайте? – обернулся он. – А вы?

– А что я?

– А вы со мной не едете?

Я растерялась.

– Зачем же я? Фёдор Михайлович, это ваше с Михаилом Михайловичем дело. Я тут лишняя.

– Лишняя?! – он чуть не подскочил. – Наденька, голубушка, да помилуйте! Кабы не вы – кабы не вы, у меня бы и пакета-то этого не было. Вы поедете с нами, и не возражайте мне. Хочу, чтобы вы видели, как этому Стелловскому я в его жирные ручки положу. Хочу, чтобы вы тоже эту минуту прожили. Без вас я туда не поеду. Так и знайте.

Я взглянула на Михаила Михайловича – тот молча кивнул мне, как бы говоря: «не противьтесь, всё верно». Пришлось согласиться.

* * *

Извозчик подкатил к шести часам пополудни, к Большой Морской.

Стелловский жил во втором этаже большого, нарядного дома – углового, с лепнинами по фасаду, с двумя гипсовыми атлантами, державшими на согнутых спинах балконную плиту. Поднялись по широкой, начищенной воском мраморной лестнице. На втором этаже – отделанная под тёмный дуб дверь, медная пластина с гравированным «Ф. Т. Стелловскiй». Михаил Михайлович позвонил.

Открыл слуга. Поглядел на нас сверху-вниз.

– Чего изволите, господа?

– Доложите, любезный, что Достоевский Фёдор Михайлович и Достоевский Михаил Михайлович по делу-с. Господин Стелловский ждёт нас, ему известно.

– Господина Стелловского нет, – отвечал слуга безо всякого выражения. – Извольте уехать.

Мы все трое недоуменно переглянулись.

– То есть как – нет? – спросил Фёдор Михайлович, и в его, ещё совсем недавно ослабевшем, голосе сразу вернулась прежняя, режущая нота. – Что значит – нет? У нас с господином Стелловским уговор на нынешнее число. Он ждёт нас.

– Господин Стелловский, – отвечал слуга тем же тоном, – нынче с утра отбыл по делам.

– Куда отбыл?

– О том не уполномочен говорить.

– Когда вернётся?

– Через три дня.

Я почувствовала, как у меня внутри всё обрушилось.

Фёдор Михайлович чуть покачнулся. Я увидала, как у него побелели губы.

– Любезный, – выговорил он сдержанно, и я даже подивилась, как спокойно у него прозвучал голос. – Любезный, мы войдём и подождём. Подождём столько, сколько потребуется. Прошу прощения, но это – наше право.

– Не пущу-с, – отвечал слуга. – Не велено.

– Кем не велено?

– Самим господином Стелловским.

– А по какому случаю?

– О том не уполномочен говорить.

– Послушай-ка, мерзавец, – заговорил Михаил Михайлович, и в его обыкновенно вежливом голосе вдруг прорвалось что-то такое крестьянское, – дело идёт о тысячах рублей. О моём родном брате. О честном уговоре, подписанном между двумя…

– О том не уполномочен говорить.

Слуга, как заведённая игрушка, повторял одно и то же. И на лице его – выученном, гладко выбритом, со скучающими глазами, – не дрогнул ни единый мускул.

Дверь захлопнулась.

Мы стояли на лестничной площадке и молчали.

Михаил Михайлович, у которого губы тряслись, как у человека, проигравшего последнюю копейку, выговорил тихо:

– Феденька. Феденька, мы пропали.

– Пропали, – кивнул Фёдор Михайлович.

И тут он сделался серым. Колени его подогнулись. Он опёрся на перила. Пакет соскользнул у него из-под мышки и шлёпнулся на ступень.

Михаил Михайлович подхватил его за локоть.

– Вот подлец... – пробормотал Фёдор Михайлович. – Каков же подлец...

И тут у меня в голове внезапно родилась мысль.

Я подняла голову.

– Фёдор Михайлович. Михаил Михайлович. Послушайте меня.

Они оба повернулись.

– Едем к частному приставу, – выговорила я. – Сию минуту. Едем к частному приставу той же части, в какой состоит этот самый дом. И сдаём ему пакет – с описью, с печатью, с распискою. Под журнальный номер. И всё.

Они молчали. Не сразу поняли.

– То есть как? – выговорил Михаил Михайлович.

– А вот так. Пристав – лицо, облечённое в данной части. У него своя печать, свой журнал, свой долг – фиксировать всё, что в его части происходит, в особенности – по уговорам и обязательствам частных лиц. Мы являемся к нему и показываем: вот пакет, вот уговор, вот мы, вот час, вот сей самый день, до которого, по уговору, надлежало пакет вручить лицу X. Лица X нет на месте, его слуга нас не впустил, ждать не велит, говорит – три дня не вернётся. А срок – нынче. Мы, не желая нарушать уговора с нашей стороны, вверяем пакет на сохранение в полицейскую часть, с описью и под журнальный номер. И – выходим оттуда с распискою, на которой стоит число и час, и печать пристава. После этого пускай Стелловский потом доказывает, что мы не сдали в срок. Он отсутствовал. Мы выполнили всё, что только могло быть выполнено. Понимаете?

Михаил Михайлович спросил всё ещё с сомнением:

– А он… он не сможет потом сказать, что это, дескать, не считается? Что уговор был – лично, в руки?

– Сможет сказать. Но не сможет доказать. Потому что доказывать надо будет в суде, и тогда у нас будет печать, журнальная запись, имя пристава, дата, опись. А у Стелловского – ничего. Какой судья ему присудит в таком положении? Никакой не присудит. Закон не на его стороне. Закон, Михаил Михайлович, в этом деле как раз и стоит за нас.

Фёдор Михайлович поднял на меня глаза. Долго смотрел. И, выпрямившись, выговорил коротко:

– Едем.

Извозчик повёз нас в первую же часть Большой Морской. Частный пристав той части выслушал нашу историю молча, с подобающим серьёзному делу вниманием.

– Так-с, – выговорил, опуская на стол свою тяжёлую ладонь. – Так-с. Дело явное. Извольте-с.

Он распорядился.

При нашем участии, при свидетелях из числа младших чинов мы вскрыли пакет, описали его содержимое, снова опечатали сургучом, расписались. Пристав ответно вписал в журнал. Поставил день и час.

Расписку выдал нам тут же – в двух копиях.

Мы вышли на улицу. Уже совсем стемнело. Поднимался редкий снежок. Фёдор Михайлович остановился на крыльце. Поднял лицо, подставляя его этому снежку.

И вдруг, очень тихо, не для нас даже, а для одного себя, выговорил:

– Слава Тебе, Господи.

Дорогие читатели!

Спасибо, что вы со мной! Не забывайте заглядывать в другие мои книги! Надеюсь, они вам тоже понравятся!

Ещё одна ЗАВЕРШЁННАЯ история:

"Аптекарский огород попаданки"

Выдался шанс начать всё сначала в новом мире?

Я согласна!

Была инвалидом? Хлебнула «радостей семейной жизни»?

Все можно изменить!

Стать врачом, отыскать лекарство от смертельной болезни и спасти империю – тысяча «да»!

Найти таинственного дворянина, который прячется за инициалами «В.Б.» – уже бегу!

Теперь я княжна из 19 века – приятно познакомиться…

https:// /shrt/r_yO

ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!

Глава 43

Через три дня Фёдор Михайлович поехал к Стелловскому уже один. Так он пожелал сам.

Я провела этот день в каком-то лёгком, до странности лёгком, оцепенении. Сидела дома, у окна. Не читала. Не работала. Не шила. Просто сидела и смотрела, как падает снег на чёрный двор. Полина уехала по делам, да и вообще последнии дни мы с ней почти не пересекались и не общались. Дополнительных вопросов она не задавала. Лишь единожды справилась о здоровье Достоевского. И всё.

К пяти Фёдор Михайлович приехал ко мне.

Он позвонил в двери. Я выскочила из своей комнаты, открыла. Достовский вошёл. Лицо у него было раскрасневшееся – от мороза или от чего-то иного, я не сразу разобрала.

– Ну? – спросила я. – Ну?!

– Наденька, – выговорил, и я увидела, как у него зажглись глаза, – Наденька, голубушка моя, вы бы видели это лицо!

– Чьё лицо?

– Стелловского!

И тут он, не дожидаясь, чтобы я его о чём-нибудь спросила, заговорил. Заговорил тем самым своим горячим, прерывистым, перескакивающим говорком, который у него всегда являлся в минуты сильнейшего возбуждения.

– Прихожу я, Наденька, ровно к двум. Тот самый слуга – тот самый, помните, чурбан, что нас давеча на лестнице держал, – открывает. И этакая, знаете ли, ехидная улыбочка у него на роже: «Господин Стелловский ожидают». Я вхожу. Не снимая шубы, нарочно, не снимая. Прохожу в кабинет. А он сидит – за столом. И – заметьте – рукав отвернут, локоть выставлен, ну прямо вот такая ленивая поза победителя, какую напускают игроки, заранее уверенные в выигрыше. И смотрит на меня поверх очков. И, не здороваясь, говорит: «Что же, Фёдор Михайлович, имеете чего-нибудь представить?»

– А вы?

– А я не торопясь, как актёр на сцене, ей-богу, как актёр, потому что у меня внутри уже всё пело, я уже знал, как сейчас будет, – я достаю из-за пазухи – нашу расписку. Расписку частного пристава. И кладу ему на стол. Перед самым его носом.

– И что?

– А вы бы, Наденька, видели его лицо! – расхохотался он, и в этом смехе было столько мальчишеской, нескрываемой радости, какой я у него не видела, может быть, никогда. – Вы бы видели! Сначала он, видите ли, не понял. Поднимает он бумажку – двумя пальчиками, брезгливо, как дохлую крысу, – вертит её, очки сдвигает, читает. И лицо его медленно, медленно начинает наливаться. Сначала розовое. Потом красное. Потом – пунцовое. Потом, я думал, лопнет. Я тогда даже встал и отступил на полшажочка, потому что подумал – а вдруг он действительно лопнет.

Я расхохоталась, предсттавив эту картину.

– А он, Наденька, как он на меня посмотрел! – продолжал Фёдор Михайлович, обходя меня кругами по гостиной, не в силах остановиться. – Как он на меня посмотрел! Я ему даже сказал – после, конечно: «господин Стелловский, что вы, ей-богу, испепелить меня хотите взглядом?». А он, я вам скажу, ничего не ответил. Только встал – медленно так встал, как человек, у которого спину свело, – подошёл к шкафу, открыл, достал коробку, отсчитал из неё пять пачек ассигнаций. И, не глядя, бросил эти пачки мне через стол. «Возьмите, – говорит. – Возьмите ваш гонорар. И – больше, Фёдор Михайлович, чтоб духу вашего здесь не было». А я, Наденька, ассигнации эти спокойно собираю, кланяюсь, благодарю и выхожу. Иду по лестнице – улыбаюсь, иду по улице – улыбаюсь!

Он остановился посреди комнаты. И посмотрел на меня – и больше не смеялся. Лицо его было – серьёзное, какое бывает у людей, когда у них вдруг разом отлегло от души.

– Наденька, – сказал он. – Наденька, голубушка моя. Это всё вы. Это всё одна вы. Без вас бы я лежал в этой постели до сих пор. Без вас бы у меня не было ни строки. Без вас бы я этот пакет – кому, чёрт меня дери, я бы его сдал? В печку бы я его бросил с горя. Это вы, Наденька. Это вы – мой ангел-хранитель. Вы. Никто другой.

Я хотела сказать ему что-то, но он уже не давал мне сбить себя.

– Я ведь, Наденька, я ведь не из тех людей, кто легко так слова кидает, – продолжал он, шагнув ко мне, и не остановился, пока не оказался от меня совсем близко, в полшаге. – Я ведь – вы знаете, – я ведь скуп на эти слова. Я ведь, грешник, я ведь столько в жизни своей наговорил необдуманного, что зарёкся уж говорить, не подумавши, не выждавши, не выстрадавши. Так вот: вы… вы… Вы для меня в эти недели сделались – что воздух. Что хлеб. Что свет в окне. Я без вас не могу более. Слышите? Не могу более.

– Фёдор Михайлович… – пробормотала я. Улыбка сосвсем сползла с моего лица.

– Подождите. Подождите, дайте досказать. Я за вас костьми лягу. Слышите? Я за вас – на всё. На всё, что Бог положил человеку. Я за вас на всю жизнь молиться буду. До последнего своего вздоха буду молиться. Только… только разрешите мне, голубушка, чтобы это было – навсегда. Чтобы это было – по-человечески. Чтобы это было – по-настоящему. Будьте моей женою, Наденька. Выходите за меня замуж.

Он замолчал.

Я смотрела на него.

И в эту минуту, в эти доли мгновения, между его последним словом и моим первым, во мне всё повисло – замерло, не двигаясь ни вперёд, ни назад. И я ясно, страшно ясно поняла, что от того, что я ему сейчас отвечу, зависит уже не одна моя – а сразу несколько судеб. И моя, и его, и Поли, и – кто знает, как далеко это пойдёт, – может быть, даже и тех людей, которые ещё и не родились, но которым этот человек должен – должен – успеть подарить «Идиота», и «Бесов», и «Карамазовых».

Я открыла рот.

Я ещё сама не знала, что сейчас скажу. И потому, должно быть, не сказала ничего. Только губы мои сомкнулись и тут же разомкнулись, и снова сомкнулись, и я почувствовала, как у меня собственный язык во рту сделался деревянным, совершенно отказался слушаться.

Фёдор Михайлович видел всё это. Видел – и понимал, как только он один умел понимать, не словами, не объяснениями, а каким-то таким нутряным своим чутьём.

Он понял – и отшатнулся.

– Наденька, – выговорил он, и в этом «Наденька» было уже совсем иное, чем минутою ранее, – Наденька, Бога ради. Не торопитесь. Не отвечайте сразу. Я… я понимаю, я понимаю, что это, может быть, не время. Понимаю, что после всего у вас и голова кругом, и сердце не на месте. Я понимаю.

Он сделал шаг вперёд, и я невольно отступила.

И тогда – мне до сих пор это вспоминать страшно, – он опустился. Опустился прямо на пол моей нашей малой гостиной, в шубе своей, по-прежнему не снятой, прямо на колени, на половичок. И, опустившись, схватил меня за обе руки.

– Не отказывайте мне, Надюша, – выговорил он, и голос его сорвался, – не отказывайте. Только не отказывайте. Христом-Богом прошу. Не отвергайте. Я ведь без вас… я ведь правду вам говорю, не для красоты – я ведь без вас не выживу. Я ведь без вас в первый же месяц либо за рулетку засяду, либо за вино, либо в петлю. Слышите? Я ведь больной человек. Я ведь самому себе не хозяин. А я вами – другое. С вами я человек. С вами я… я только начинаюсь.

– Фёдор Михайлович, – выговорила я через силу, – встаньте. Прошу вас. Встаньте.

Он не встал. Он держал мои руки крепко и смотрел в меня снизу вверх – глазами, в которых стояли слёзы.

– Я ведь и не претендую, – продолжал он, не замечая моих просьб, – я ведь и не на роль вам какую-нибудь себя предлагаю. Я ведь и стар уже, я ведь и нездоров, я ведь и беден, я ведь и весь в долгах по уши. Я ведь себя сам со стороны вижу, не дурак ведь. Я ведь сам себе цену знаю. Только знаете, Наденька, я ведь… я ведь больше ничего у Бога не прошу. Только вот этого одного. Только вас. И буду честен с вами, как никогда ни с кем не был. И буду беречь вас. И буду на коленях каждый вечер у вашей постели читать вам молитву. И буду молчать, когда вам тишины захочется. И буду говорить, когда вам слов захочется. И стану писать только для вас, для вас одной. Только согласитесь. Только согласитесь, голубушка моя, только согласитесь.

Он был открыт. Открыт до самого донышка. До той непристойной, чудовищной открытости, какая бывает у людей, потерявших всякий страх показаться смешным. И от этой страшной его открытости – у меня, признаться, и подгибались колени.

Потому что сейчас, в эту самую минуту, я поняла нечто такое, чего никогда прежде о нём не понимала.

Подняла глаза к потолку и тихонько, в самой себе, призналась:

«Я ведь его люблю».

Вот только теперь люблю не страстью. Не наваждением. Не тем безумием, которое подымало меня по лестнице на Казначейскую и носило меня к нему сквозь все морозы, заставляя задыхаться на каждой ступеньки.

А чем-то совсем иным.

Я его люблю так – стыдно мне сказать, более даже стыдно, чем сказать про страсть, потому что это любовь, какую любят только Бога, – а его, при всех его очевидных, при всех его выпирающих наружу земных, неказистых, иногда даже отвратительных слабостях, любить так – это, должно быть, кощунственно. Я ведь вижу его насквозь. Я ведь знаю про него всё. Я знаю, что он играет в рулетку до последней рубашки. Знаю, что он раздражителен до бешенства, что он несправедлив, что он по сто раз на день меняет своё мнение. Знаю, что он годами не платил долгов, что он подчас бывал жесток с покойницей-женой, что способен сорваться, накричать, унизить. Знаю, что он жалок в иные мгновения. Знаю, что он, при всём своём христианстве, далеко не всегда посупает по-христиански. Знаю, что у него нет ни выдержки, ни порядка в делах, ни порядка в жизни. Знаю.

И всё это, всё это я знаю – и всё равно люблю. Не вопреки этому люблю. А как-то так – отдельно от этого. Так, как любят то, что больше человека, через слабого этого человека пробивающееся наружу, – как любят родник, бьющий из самой неказистой канавы. Канава тут уже ни при чём. Родник тут – главное.

Потому что – он гений. Я это знаю. Я это знаю наверняка, точно и наперёд. Знаю – и этого моего знания мне достаточно, чтобы любить его так, как я никогда никого не любила. Это любовь не земная и не равная. Это любовь к чему-то такому, что больше тебя и древнее тебя, и переживёт тебя, и пройдёт сквозь тебя, как сквозь окно, нисколько с тобою не отождествившись.

И этой моей любовью я не могу с ним повседневно жить.

Понимаете ли? Не могу. Не такая это любовь, чтобы её можно было класть рядом с собою на ту же подушку, выливать в утренний кофей, разговаривать с ней о бельевых счетах кухарки. Не такая. С такою любовью – её надо нести в себе, как несут на руках спящего ребёнка, осторожно ступая, чтобы не разбудить. С такою любовью – её надо беречь от обыденности, потому что обыденность её первой и истребит.

Это, кажется мне, я поняла раньше, чем поняла, что мне ему ответить.

– Фёдор Михайлович, – выговорила наконец, и сама услыхала, как осип у меня голос. – Фёдор Михайлович, встаньте. Прошу вас. Не надо стоять на коленях. Не надо.

Он не вставал. Только сжал мои руки сильнее.

– Дайте мне срок, – выговорила я. – Дайте мне срок подумать. Не сегодня. Не сейчас. Я… я не могу сейчас сказать вам ни «да», ни «нет», вы понимаете? Я ничего сейчас не могу сказать. У меня внутри, понимаете, ещё всё перепутано. Дайте мне сроку. Пожалуйста.

– Хоть век, Наденька, – выговорил он тихо, разжимая наконец мои руки. – Хоть век. Только не отвергайте сейчас. Только не сейчас. Подумаете – и ответите. Я подожду.

Он медленно поднялся с пола. Я увидала, как у него подгибаются колени, как ему тяжело подняться, – он ведь ещё не выздоровел, – и невольно протянула к нему руку, чтобы помочь. Он отстранил мою руку.

– Я сам, Наденька. Сам. Простите меня. Я… я был не в себе. Я… я пойду.

Он постоял с минуту, не поднимая на меня глаз. Не оглядываясь, шагнул к двери. У самой двери остановился.

– Наденька, дайте мне знать. Я ведь… я ведь умру, если не буду знать.

– Дам знать, Фёдор Михайлович. Слово вам даю.

Он постоял ещё секунду. И вышел.

И тут, едва за ним щёлкнула входная дверь, – у меня подкосились ноги, и я опустилась на тот самый половичок, где он только что стоял на коленях. И сидела на нём долго, долго, безо всякой мысли, не плача, не двигаясь, не поднимая головы.

Дорогие читатели!

Всех поклонников юмористического фэнтези с удовольствием зову в свою книгу

“Тортерия попаданки, или, Дракон, будь человеком!”

Полвека вкалывала, как папа Карло, пытаясь поднять сына в одиночку. И тут на те – нож в спину! Оказывается, меня уже списали со счетов и только ждут, когда я откинусь и освобожу квартирку. А нынче так вообще: закинуло меня в сказочную передрягу! Бросили прямо в пасть дракону! Но не на ту напали! Тётя Женя со всем справится. Если у вас проблемы с драконами, я иду к вам! Попутно разберусь с новыми зарвавшимися родственничками, найду применение своему давнему хобби и поставлю на место чешуйчатого. Эй, дракон, чего уставился? Ах, тортика моего захотелось? Ну, тогда хоть веди себя, как человек, ё-моё!

https:// /shrt/zJpM

ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю