Текст книги "Врачебные хлопоты сударыни-попаданки (СИ)"
Автор книги: Ри Даль
Жанры:
Попаданцы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Глава 39
Двадцать четвёртый день этой нашей странной, лихорадочной жизни выдался – как назло – без меня. Накануне поздно вечером, прощаясь со мною на пороге, Фёдор Михайлович сам сказал: «Завтра, голубушка моя, не приходите с утра. Я там одно место хочу перебелить сам. Один. К полудню приходите – тогда и продолжим». Я согласилась. Я этому даже обрадовалась, признаться, потому что и сама за эти три недели порядком вымоталась.
Назавтра я не торопилась. Прибрала у себя в комнате. Долго пила кофей. Подождала Полину, но Полина не вышла. И только к одиннадцати я собралась, оделась и тихо, без особенного волнения, отправилась на Казначейскую.
Когда взошла на лестницу, ещё ни о чём не догадывалась.
Поднялась. Постояла у двери. Дёрнула за шнурок.
Привычный звон.
И – тишина.
Подождала. Дёрнула ещё. И ещё. Звонила всё громче, всё нетерпеливее. Никаких шагов. Никаких голосов. Тишина.
И вот тут – впервые за все эти недели – у меня в груди ёкнуло. Не предчувствие – нет, это было сильнее предчувствия, это была физическая, тяжёлая отдача, будто бы кто-то изнутри ударил меня в самое нутро. Я знала Фёдора Михайловича уже достаточно, чтобы понимать: он не уходит без предупреждения. Не уходит, не оставив записочки. И тем паче – не уходит, когда меня ждёт.
Я тронула дверную ручку. Ручка повернулась легко. Дверь была не заперта.
И вот в эту минуту у меня в груди ёкнуло уже не один раз и не два. Сердце моё ушло куда-то очень глубоко, ниже желудка, ниже самого пола, – и оттуда уже билось часто и беззвучно, как птица в подвальном окошке.
Я толкнула дверь. Вошла.
В прихожей было сумрачно, шуба его висела на крюке, как обыкновенно. Часы на стене тикали ровно. Никакого беспорядка. Ничего такого, что бы сразу же бросилось в глаза.
– Фёдор Михайлович?.. – позвала негромко.
Тишина.
– Фёдор Михайлович?..
Прошла в гостиную. Пусто. На столе – мой вчерашний переписанный кусок, на нём – его исчёрканные пометки. Свеча сгорела до самого огарочка. На кресле – недопитая чашка чая, давно остывшего, с заплесневевшею тонкою корочкою сверху.
Я почувствовала, как медленно холодеют у меня кончики пальцев.
– Фёдор Михайлович!
В этот раз я уже сорвалась – почти выкрикнула, не помня себя.
И из-за двери в спальню, какой я раньше никогда не отворяла, поскольку не было нужды, – послышался слабый, едва различимый, прерывистый стон. Стон человека, который и не зовёт никого, а просто дышит так, что само дыхание его – стон боли.
Я кинулась туда.
И вот, как только я толкнула эту дверь и переступила порог, увиденная мною картина так отчётливо выпечаталась в памяти моей, что я и поныне могу её описать с любой подробностью, до завитка узора на покрывале, до пятнышка свечного нагара на простыне.
Он лежал в постели, навзничь, одетый, как был накануне, только без сюртука. Лицо его – измождённое, измученное лицо, к которому я так привыкла за эти три недели, – было залито жаром. Жаром не лихорадочно-румяным, а тёмным, мутным, нехорошим. Лоб блестел от пота. Волосы прилипли ко лбу. Дыхание – частое, поверхностное, с лёгким, как будто свистком, призвуком. Я даже сквозь дверной проём слышала этот свисток.
Глаза его были полуоткрыты. И смотрели – не на меня. Смотрели куда-то выше меня, в потолок, в какую-то невидимую точку, в которой, должно быть, мелькало уже одно ему ведомое.
– Наденька, – выговорил он еле слышно, шевеля сухими, потрескавшимися губами. – Наденька… вы… пришли…
– Пришла, Фёдор Михайлович...
И в эту минуту – в эту самую минуту, когда я ещё стояла на пороге, не успев ни закрыть за собою двери, ни подойти, ни наклониться, – я с такой ясностью, какая бывает только у врача и у которой нет ни выбора, ни милосердия, поняла, что у меня в руках сейчас не один только больной человек, не один только любимый человек, не один только сын Бога, доверенный мне в эти страшные недели, – но и судьба ещё одного, неродившегося, неоконченного, не успевшего лечь на бумагу романа, который должен – должен – быть закончен через шесть дней.
Я стояла и не шевелилась. И сердце моё в подвальном окошке билось часто, часто – как никогда ещё в жизни.
Шесть дней.
И – никаких сил у этого человека больше нет.
–
Дорогие читатели!
С радостью зову вас в свою завершённую фэнтези-историю!
“Хозяйка медовых угодий”
Потеря близких оставила в моём сердце пустоту. Но новый мир подарил мне цель.
И пусть я теперь всего лишь нищая батрачка в суровом краю, где жадный барон выжимает всё из своих земель и подданных. Я найду способ всё исправить.
Высажу клевер, подсолнухи, лаванду, и пасека снова оживёт. И, конечно, поставлю на ноги несчастную сиротку. Защищу её и от подлого барона, и от его злой экономки, добьюсь нашей свободы и, кто знает, может даже растоплю сердце сурового нелюдимого лесничего, в чьих глазах будто бы скрывается какая-то тайна.
Я возрождаю пасеку и верю: этот мир может стать моим домом…
https:// /shrt/jrYK
–
ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!
Глава 40
Не знаю, сколько простояла на пороге его спальни. Может быть, секунду, может быть, две – но в эти две секунды во мне успело произойти всё то, что обыкновенно занимает у живого человека добрую четверть часа.
Сперва накрыли страх, оторопь, чёрная, как омут, паника. Потом захотелось броситься к нему, обхватить его горячую голову, прижать к себе и плакать в голос, не помня уже ни о приличиях, ни о делах, ни о сроках. Я даже сделала, помнится, полшажочка вперёд.
И тогда, на третьей секунде, внутри меня очнулся врач.
«Так. По порядку».
Я опустила муфту на стул у двери. Сняла шубу, не глядя бросила её туда же. Подошла к постели. Села с краю.
– Фёдор Михайлович, – выговорила негромко. – Фёдор Михайлович, послушайте меня. Я здесь. Я никуда не уйду. Сейчас я буду вас осматривать. Не пугайтесь, не сопротивляйтесь. Просто лежите.
Он не ответил. Только повёл глазами в мою сторону – и снова возвратил их к той же невидимой точке на потолке.
Я взяла его за запястье, чуть выше косточки. Стала считатть пульс. Сто двадцать два удара в минуту. Сто двадцать два. У человека в покое, лежа́ в постели. Аритмия? Нет, кажется, аритмии нет, но пульс мчится так, точно сердце убегает от кого-то.
Затем приложила тыльную сторону ладони к его груди, чтобы посчитать вдохи и выдохи. Сорок в минуту. У здорового – двенадцать-шестнадцать. Дыхание поверхностное, толчками. И на вдохе – этот свист, который я слышала ещё из прихожей.
Наклонилась к самой его груди – ухом, без всякого стеёскопа, потому что стетоскоп у меня лежал дома, у Полины, а домой бежать сейчас было нельзя. Послушала. И слева, и справа – особенно справа, в нижних долях, – отчётливо различила хрипы: мелкие, частые, влажные. И ослабление дыхания в этих же долях. И характерная для крупозного воспаления крепитация, когда лёгочные пузырьки со щелчком расправляются на каждом вдохе.
Я выпрямилась.
Двустороннее крупозное воспаление лёгких. Преимущественно нижних долей справа. Третьи или четвёртые сутки, не позже, – потому что мокрота уже отходит, но скудно, и больной только-только сваливается в самое тяжёлое.
«Если я ничего не предприму, – произнёс кто-то у меня внутри ровным голосом, словно зачитывая вслух какую-то казённую бумагу, – то послезавтра он умрёт».
* * *
Я открыла окно. В комнату потёк сырой петербургский воздух. Закатала рукава.
– Фёдор Михайлович, – снова заговорила, спокойно и уверенно, не сюсюкая. – Я сейчас вас раздену. Не надо помогать. Просто разрешите. Я буду делать всё, что нужно, чтобы вас вылечить.
Он закрыл и снова открыл глаза, и я приняла это за согласие.
Снять с него мокрую насквозь рубаху оказалось делом долгим – он был тяжёл, как камень, в той тяжёлой беспомощности, какая бывает у людей, выкипающих в жару. Расстегнула пуговицы, стянула один рукав, другой, повернула его боком, потом обратно. Простыня под ним была мокрая до того, что хоть отжимай. Подсунула под голову свёрнутую вдвое подушку, чтобы он лежал не плашмя, а полусидя – так легче будет дышать.
В шкафу нашла стопку чистого белья, перестелила постель. Положила рядом ещё одну стопку – на смену. Накрыла его до пояса лёгким покрывалом. По грудь оставила полу-обнажённым.
И принялась за главное.
Ванну в его квартире я никогда прежде не видала – была какая-то комнатка с глиняным кувшином и большим эмалированным тазом. К счастью, у Фёдора Михайловича стоял на печи большой медный чайник с водой, не остывший с утра. Я подлила в таз ровно столько горячей воды, чтобы получилось чуть прохладно. Намочила в этой воде две большие простыни. Отжав, обернула этими простынями его от подмышек до бёдер, плотно, в два слоя.
Метод этот, который в Европе называют по имени силезского крестьянина Винценца Присница, у нас в России мало кто знает. А зря: при сильном жаре эти холодные обёртывания умеют сбить температуру за час-другой и при этом, что важно, не ослабить больного, как ослабило бы кровопускание, к коему здесь бы непременно прибегли все остальные.
Фёдор Михайлович, едва я приложила к нему мокрое полотно, вздрогнул, выгнулся, простонал что-то непонятное. Я придержала его за плечо.
– Тише, тише, голубчик мой, тише. Я знаю, неприятно. Знаю. Сейчас полегчает.
Он простонал ещё раз и затих. Дыхание его оставалось тем же – частым, поверхностным, со свистком на вдохе, – но в самом тоне этого дыхания, я могла поклясться, уже сделалось чуть легче. Что-то отпустило в нём – на самую ничтожную малость, но отпустило.
Я опустилась на стул у изголовья. Стала ждать.
Ожидание в медицине – особое искусство. Ждать надо собранно, не отводя глаз от больного, считая минуты и постоянно прислушиваясь – не изменилось ли что? Не ухудшилось ли? Я ждала, и считала, и слушала. Через десять минут потрогала ему лоб – был тёплый, уже не так нестерпимо горяч. Через двадцать – пульс сделался ровнее. Через сорок – Фёдор Михайлович впервые с того, как я вошла, открыл глаза не в потолок, а нашёл взглядом меня.
– Наденька, – выговорил совсем слабо. – Что вы… что вы со мной творите?..
– Лечу вас, Фёдор Михайлович. Лечу. Не противьтесь. Доверьтесь мне.
– Доверяюсь, – прошептал он. – Уж кому, кому, а вам доверяюсь безропотно.
Через час я сменила простыни. Снова намочила, снова отжала, снова обернула. Между этими сменами поила его тёплой подсоленной водою из чайной ложечки, по глоточку, не давая много зараз, чтобы не вырвало. У него обезвоживание было сильное, я по сухости губ и по тому, как кожа на тыльной стороне его ладони видела это с полной отчётливостью.
К пяти часам жар стал спадать. В шесть я зажгла свечу.
В семь у меня иссяк запас отвара ивовой коры, который я успела заварить из жалкого, найденного в его кухонной плошечке остатка. А ивовая кора нужна была мне как воздух – ивовая кора, или, говоря научным языком, salix alba, народное средство против лихорадки, которое здесь, в России, заваривают спокон века, но без всякого понятия о дозах, о кратности, о том, что в ней действует. Я-то знала, что в ней действует. Я-то знала, что три ложки коры на кружку кипятка, и по полстакана через каждые четыре часа, – это и есть, по сути дела, тот же аспирин, до которого человечество ещё лет тридцать как не доберётся.
Поразмыслив немного, я села за маленький кухонный стол и набросала наспех записку:
«Михаил Михайлович, ради Бога, скорее. Фёдор плох. Воспаление лёгких. Я при нём. Привезите всё, что я перечисляю, и приезжайте сами. Каждая минута дорога. Н.»
Ниже перечислила: ивовой коры – полфунта, цветков липы – полфунта, тимьяну сухого – четверть фунта, листа эвкалипта (если в аптеке найдётся, а нет – миртового или лаврового), горчицы в порошке – фунт, камфорного спирта – пузырёк, опийной настойки – самый малый пузырёк, и сверх того – пузырёк хины. Перечисляла, и сама удивлялась, как ровно и спокойно у меня всё это получается. Точно я не у постели любимого человека, доходящего в горячке, а просто исполняю свою работу, свой брачебный долг.
«В аптеку Пеля на Васильевском, – приписала я внизу, – там лучшее в городе, там знают меня. Скажите аптекарю – для Сусловой».
Сложила листок вчетверо. В прихожей у Фёдора Михайловича висел шнур для звонка дворника – для тех редких случаев, когда хозяин нуждался в посылочной услуге. Я подёргала. Через несколько минут пожаловал не сам дворник, а сын его, отрок лет двенадцати, с веснушчатою круглой мордашкой.
– Знаешь, где живёт Михаил Михайлович Достоевский? – спросила я.
– А как же, барыня. Знаем.
– Беги. Беги что есть духу. Передай эту записку лично в руки. И скажи – Надежда Прокофьевна шлёт, дело смертное. Понял?
– Понял, барыня.
– И обратно с ним, ежели он соберётся, приведёшь сюда. И вот тебе на извозчика, – я сунула ему в ладонь две монеты.
Мальчишка тотчас помчал исполнять, а я вернулась к Фёдору Михайловичу.
–
Дорогие читатели!
Если вы любите доброе и юморное фэнтези о попаданках, обязательно заходите в мою ЗАВЕРШЁННУЮ КНИГУ
“Наследница (не) счастливой сыроварни”
Была пенсионеркой, а стала попаданкой.
Была Юлия Анатольевна Мухина, а стала Джульетта Левальд.
Была бухгалтером, а стала… графиней?..
Да если бы!
А ведь просто повелась на рекламу какого-то агентства «Не та дверь», где мне пообещали новую жизнь. Вот только никто не объяснил доверчивой старушке, что новая жизнь будет ничем не легче прежней.
Эх, ладно. Куда, говорите, идти? В ту дверь? А, без разницы! В любом случае выберусь.
Спасу подслеповатую козу и девочку-сиротку, поставлю на место заносчивого дракона и всем раздам… по куску сыра. Я же нынче сыровар!
А проблемы?.. Да в какой жизни их не было?!
https:// /shrt/t2FD
–
ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!
Глава 41
Потянулись особо тягостные часы.
В какой-то момент больной впал в долгое, тревожное забытьё, в котором повторял одно и то же:
– Михайло, Михайло… ты вот что, Михайло… ты Стелловскому, ты подлецу… ты ему скажи… ты ему скажи…
Что именно надлежало сказать подлецу Стелловскому, он так и не выговорил – терял мысль, шептал что-то невнятное, потом начинал опять с того же «ты Михайло…», и снова обрывался.
Я молча гладила его по голове.
И вдруг поняла, что именно сейчас, как никогда, мне вдруг надобно помолиться.
Я не любила молиться никогда. Я и в Бога никогда толком не верила. Но в эту минуту, у его постели, я сделала единственное, что человек делает, когда уже совершенно ничего больше не может сделать. Опустилась на колени у самой кровати. Сложила ладони. Стала шептать:
– Господи... Господи, если ты есть... Не за себя прошу. И не для себя. А вот за этого человека. Слышишь? Вот за этого человека. Он же столько ещё не написал. Господи, ты-то это знаешь, ты-то знаешь, что он ещё должен сделать. Дай ему. Дай ему ещё хоть немножко времени. Тебе же он нужен. Людям нужен. Помоги. Просто помоги. Не отнимай его сейчас.
Я ничего не пообещала за это Богу. Ничего не могла Ему пообещать – у меня ничего не было, что бы я могла обменять или поставить на кон. И я не пообещала. Я только просила.
Ещё долго стояла на коленях, упершись лбом в край его подушки. Слышала его частое дыхание у самого уха. Чувствовала, как мокнет от слёз простыня под моим лбом.
И – странное дело, – мне в эту минуту, посреди этого мокрого, душного, страшного бдения, сделалось вдруг немножко легче. Не от того, что я во что-то поверила. И не от того, что мне померещился какой-то ответ. А просто оттого, что я сказала всё, что лежало у меня на душе – кому-то, кому могла сказать, не боясь быть осмеянной, осуждённой, оборванной.
И тогда – я не вру, я и сейчас уверена, что это была не моя выдумка, – Фёдор Михайлович тихонько, во сне, прошептал:
– Бог нас благослови…
Те самые слова, что он сказал в тот вечер, когда мы решились вместе писать роман.
* * *
Михаил Михайлович приехал в одиннадцатом часу.
Он ввалился в прихожую – грузный, тяжело дышавший, с двумя свёртками подмышкой, – и, не успев ещё снять шубы, заговорил с порога:
– Надежда Прокофьевна, я уже знаю, ваш мальчишка всё мне в карете рассказал. Что с ним? Что с Фёдей?
– Воспаление лёгких, Михаил Михайлович. Крупозное. Двустороннее.
Он осел на стул у двери. Помолчал. Потом, точно справившись с собою, спросил по-деловому:
– Что нужно делать?
– Всё, что я скажу. Без вопросов. Распакуйте, что привезли. Я заварю отвар. Сядьте у его постели и смотрите, чтобы ровно дышал. Если задышит реже – крикнете меня. И если посинеют губы – крикнете.
– Слушаюсь, сударыня.
* * *
Так началась эта длинная, длинная ночь.
Я и до сих пор, когда пытаюсь её вспомнить, не могу выстроить её в последовательном порядке. Ночь эта осталась в моей памяти не одной общей картиной, а сцепкою малых, разрозненных стёкол – будто кто-то взял да и расколотил то самое окно, в которое я смотрела часами, и теперь я перебираю осколки.
Вот осколок: я стою у плиты, медленным круговым движением размешиваю в кипящей воде ивовую кору. Слышу, как через дверь спальни до меня доносится тяжёлое, прерывистое дыхание.
Ещё осколок: я тру ему виски смоченной в воде с уксусом тряпкою. Михаил Михайлович держит его сзади за плечи, помогая мне его придерживать. Глаза Фёдора Михайловича закрыты.
Ещё: грею на самой малой огнёвой горелке миску с водою, бросаю в неё пригоршню сухого тимьяна. Несу к постели. Накрываю собственным платком ему голову над миской – чтобы пар пошёл прямо в дыхательные пути. Считаю: десять минут. Двадцать.
И ещё: я расстилаю на его груди и плечах горчичники – три на грудь, два на спину. Считаю время. Снимаю. Кожа под ними – красная, разогретая, набирается крови.
И ещё один: он бредит и зовёт мать. Зовёт, как зовут дети – жалобно, протяжно, «маманя». Я отираю ему слёзы со скулы своей собственной ладонью. И сама плачу.
И снова: в третий или в четвёртый раз меняю на нём простыни – он опять весь мокрый, как из бани. И в этот раз простыни уже не остужающие, а тёплые, потому что жар у него начинает спадать, а охлаждать в этой стадии больше нельзя.
За окном начинает светать. Сначала – серое. Потом – чуть голубоватое. Потом – розовое, по дальним крышам. Михаил Михайлович клонится головою на спинку кресла. Я кладу ему руку на плечо: «вздремните». Он, точно в благодарность, тут же засыпает, не успев и сюртук снять.
Я остаюсь у постели больного одна.
Меряю пульс. Считаю дыхание.
В этой тишине утреннего вдруг почувствую, что у меня по щекам текут слёзы, и я их даже не пытаюсь утереть. Они текут, и текут, и текут.
* * *
К десяти часам утра, когда Фёдор Михайлович открыл глаза и попросил пить, температура у него была тридцать семь и восемь.
Я стала поить из ложечки. Михаил Михайлович, проснувшийся в восемь и тут же снова бросившийся помогать, стоял подле и держал блюдечко. Фёдор Михайлович пил по глотку. И вдруг, когда я отняла ложку, он поймал меня за свободную руку. Поймал, поднёс её к губам, и поцеловал. Тихо, благоговейно, как целуют, должно быть, иконы.
– Наденька, – выговорил он. – Наденька. Вы… вы меня прямо у самой смерти из лап выхватили. Вы меня… вы меня просто спасли.
– Ну что вы, Фёдор Михайлович…
– Не отнекивайтесь. Не смейте. Я ведь чувствовал. Я ведь вот тут лежал – и чувствовал. Я ведь уже почти что и ушёл. Уже у самого порога стоял. А вы вот пришли – и за плечи меня, и обратно. Я-то ведь чувствовал, Наденька. Я-то ведь всё чувствовал.
И снова поцеловал руку.
Михаил Михайлович, стоявший у изголовья, потихоньку, чтобы не мешать, отвернулся и сделал вид, что разглядывает обои.
– Ну будет, будет, голубчик, – выговорила я, чувствуя, что у меня вот-вот опять польётся из глаз. – Будет. Поправляйтесь. Это нынче главное.
– Поправлюсь, – кивнул он. – Поправлюсь. Только знаете, Наденька…
– Что?
– Нам надо бы продолжить работать. Сегодня же. С обеда. Ну хоть с полудня.
Я ушам своим не поверила.
– Фёдор Михайлович, – выговорила я медленно, – вы сейчас… вы себе самому отдаёте отчёт, что говорите? Вам отдыхать надо. Лежать. Не вставать с этой постели ещё, по меньшей мере, неделю.
– Не могу, – отвечал он спокойно. – Срок-то всё тот же.
Михаил Михайлович, услышав это, обернулся.
– Фёдя, – выговорил он негромко. – Бог с ним, со Стелловским. Ну, потеряем девять лет – потеряем. С тобою, не дай Бог, что – ничего ведь не будет уже. Ни романа, ни тебя, ни этих девяти лет.
– Не потеряем, – отрезал Фёдор Михайлович, и в голосе его, ослабшем, снова заслышалось так свойственное ему упрямство. – Не потеряем, Михайло. У меня, помилуй, шесть дней ещё. Шесть. Я с Надеждой Прокофьевной за шесть дней роту солдат подыму, а уж эту-то книгу – мы добьём. Добьём, Наденька? Добьём?
Я смотрела на него – измождённого, с провалившимися щеками, с заострившимся носом, с тенью смерти, ещё не до конца стёртой со лба, – и понимала, что отговаривать его бесполезно. Когда у этого человека уже зажёгся внутри огонь, его уже не загасишь ничем, и единственное, что можно сделать, – это поддерживать топливом. Шепнула про себя коротенькое, бессловесное благодарение Богу и кивнула.
– Добьём, – сказала. – Добьём, Фёдор Михайлович.
–
Дорогие читатели!
У меня для вас в запасе всегда масса интересных и удивительных историй!
Одна из них
“ТЕНЬ ЯНВАРЯ”
Погибнуть от рук негодяев в своём мире, чтобы очнуться в другом в теле ведьмы, которая умерла 200 лет назад? Не лучший сценарий, но делать нечего, когда приходится спасать всё живое. Теперь меня зовут Адалена. И первое, что я увидела в своём новом воплощении, двух свирепых и безжалостных мужчин – Хранителя Араса и главнокомандующего Рэагана. Они убеждены, что именно во мне есть некая магия, способная остановить надвигающуюся Тьму. Но перед этим они подвергнут суровому испытанию не только моё тело, но и душу…
https:// /shrt/kh3n
–
ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!




























