444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Ри Даль » Врачебные хлопоты сударыни-попаданки (СИ) » Текст книги (страница 15)
Врачебные хлопоты сударыни-попаданки (СИ)
  • Текст добавлен: 21 августа 2026, 07:30

Текст книги "Врачебные хлопоты сударыни-попаданки (СИ)"


Автор книги: Ри Даль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)

Глава 46

Когда дверь за ним закрылась, я ещё некоторое время сидела в кресле, не двигаясь, и тупо смотрела в скатерть. Передо мной лежал длинный, плотный, с одной восковой печатью конверт.

Я не сразу его взяла.

В голове моей всё ещё не уложилось, не утрамбовалось. Голубев. Александр Ефимович. Цюрих. Тверской помещик. Меценатствует. Через две недели – снова комиссия. Через две недели.

Медленно, точно во сне, протянула руку. Сломала сургуч. Вынула бумагу – даже не одну, а две, сложенные вместе. Развернула.

Первая – была короткая, четыре строчки. Подпись: председатель Главного медицинского совета. С известной мне круглой печатью и казённою датою. «По ходатайству… имеем честь сообщить, что Главный медицинский совет готов выслушать вторично госпожу Суслову Н. П. для рассмотрения её прошения о признании цюрихского диплома в назначенный день…».

Вторая – была список. Список заранее одобренных предметов экзамена. Анатомия. Физиология. Внутренние болезни. Частная патология. Акушерство и женские болезни. И в самом низу, мелкою, твёрдою рукой, было приписано: «Профессор Боткин С. П. – устав в составе. Иванов А. С. – устав, по физиологии. Здекауэр Н. Ф. – председательствует».

Боткин. Сергей Петрович Боткин. Молодой, но уже славный, какого знает уже весь Петербург и какого я заочно мысленно почитаю учителем. Иванов – мне неизвестен. Здекауэр – что ж, Здекауэр пусть председательствует. Я и его, как мне сейчас казалось, пройду.

Я опустила руку. Бумаги легли мне на колени.

И впервые с того утра, как Фёдор Михайлович стоял у меня на коленях на половичке, у меня сделалось внутри неожиданно спокойно.

* * *

Две следующие недели я почти что не выходила из дому.

С Полиной мы по-прежнему говорили скупо. Она была холодна и сдержана, и я ровно то же стоила перед ней. Мне в эти дни и не до примирения было.

Я готовилась.

Разложила перед собою все свои тетради, как раскладывает шахматную доску игрок перед серьёзной партией. По утрам, ещё перед завтраком, обходила в уме всю анатомию – от черепа до большого пальца стопы, не давая себе пропускать. Сама себе устраивала экзамены.

И – что было важно – я заранее, со всею холодностью, выучила: про Земмельвейса не говорить. Про карболовую кислоту – не говорить. Про любые из новейших теорий, не утверждённых в данный момент в России официально, – не говорить.

Я уже понимала: одно дело – что я думаю. Совсем другое дело – что говорю в зале с зелёным сукном и восьмью пожилыми мужчинами в вицмундирах. Это разные виды речи. Это разные виды правды. Им нужна была их правда. И я ею вооружилась.

И ещё я сделала то, чего сама от себя за всё это время не ждала. Села. Открыла чернильницу. Написала ему.

«Фёдор Михайлович, – писала я. – Простите меня за долгое молчание. Не браните: я того не заслуживаю. Известите меня, как ваше здоровье. У меня же сообщить вам две новости. Первая – через неделю и три дня я снова выхожу к совету. Вторая – что у меня всё ещё нет вам ответа на ваш ко мне известный вопрос. Прошу о терпении. На сей раз – недолго. Н.»

Назавтра, к полудню, мне принесли в ответ:

«Голубушка моя!.. – писал он, и я узнала тот же его прыгающий почерк, какой узнала бы из тысячи. – Я плакал, когда мне ваша записка дошла. Не от обиды – нет, от радости, ей-богу. От той самой радости, какая бывает у человека, которому возвратили хотькраешекот того, что он считал у себя отнятым навеки. А я ведьтолько знать хотел, что вы живы, что вы здоровы, что вы где-то рядом. И вот вы написали – и я уже самый счастливый человек в Петербурге. Молюсь за вас. Я буду молиться за вас все десять, все одиннадцать ваших дней. Каждое утро, как встану, – три раза. Каждый вечер, как лягу, – три раза. Что бы и кто бы ни ответил вам, я-то знаю, кого они слушают. Они слушают вас. А я знаю, какая вы. Бог вам поможет. Я в этом не сомневаюсь. Ваш – никаких других слов теперь не приставлю – Ф. Д.»

Я прочитала это письмо два раза.

И продолжила готовиться.

* * *

Назначенный день настал.

Я приехала в совет за двадцать минут до объявленного часа. На моё счастье, день выдался не такой, как тогда, – не мокрый, не серый, не петербургский в самом худшем смысле этого слова, – а ясный, по-настоящему весенний.

Зал был тот же. Длинный стол под зелёным сукном. Портреты на стене. Один-единственный стул, обращённый к столу, для соискательницы. Кафедра.

А вот лица за столом – лица переменились.

Здекауэр сидел всё там же, на председательском месте и, увидев меня, чуть наклонил голову в знак моей приметы – без любезности, но и без холода. Уже хорошо.

Краснолицый, в чине статского советника, державший меня тогда дольше всех на пневмонии и на флеботомии, – отсутствовал. На его месте сидел кто-то другой – пожилой, тощий, в очках, с тонкими губами, человек чрезвычайно учёного вида.

Тот, что был в орденах, который вытащил из меня Земмельвейса, – тоже отсутствовал. Слава Богу, не было его. На его месте сидел невысокий, плотного сложения господин лет тридцати пяти, без бакенбард, гладко выбритый, с быстрыми, чёрными, не лишёнными определённого огня глазами. Я узнала его сразу – без всякой подсказки. Боткин. Сергей Петрович Боткин.

Я вдруг почувствовала, как у меня от напряжения отпустило плечи, и я смогла нормально вдохнуть. Не оттого, что рассчитывала на его особое заступничество, а просто потому, что в этом длинном пожилом ряду наконец-то появился один человек, который, по моим понятиям, знал предмет не понаслышке, а так, как знают только настоящие практики.

– Госпожа Суслова, – выговорил Здекауэр, и в голосе его уже не было прежней песочной шуршащести, а было что-то нейтральное, деловое. – Прошу.

Я поклонилась. Села.

Этот второй экзамен был совсем не такой, как первый. То есть по пунктам, в общем-то, тот же. По форме тот же. А вот по тону, по самому воздуху – другой совершенно. В первый раз – на меня смотрели через лорнет, как смотрят на пойманного, наколотого на булавку жука. Во второй – на меня смотрели как на молодую коллегу. Не как на равную, конечно, нет, а просто как на коллегу. Через тот узкий, но всё же приоткрытый зазор, в который проходит общая профессиональная речь.

Меня спрашивали о диссертации – я отвечала как и тогда, спокойно, с латынью там, где её ждали. Спрашивали о клинической анатомии – я отвечала. Спрашивали о патологии – я отвечала. Спросили о хроническом застойном бронхите старушки шестидесяти пяти лет с сердечною слабостью, и я аккуратно, поэтапно, разложила схему лечения, без всякого упоминания спорных средств. Кивнули. Поставили какой-то значок в листке.

Боткин в первый раз заговорил по физиологии – про лимфу, то есть про моё родное, по диссертации. Он задал мне вопрос, на который я и в полусне ответила бы наизусть.

Здекауэр кивнул. Что-то черкнул. Перешёл к следующему вопросу.

К двенадцати – то есть в общей сложности через час и сорок минут от моего входа в этот зал – у меня уже более не было ощущения, что я экзамен прохожу. У меня сделалось ощущение, что мы с этими восемью людьми за зелёным сукном – почти что вместе, почти что коллегиально, – обсуждаем общие нам предметы. В двенадцать с четвертью Здекауэр сложил перед собою бумаги. Снял очки. Протёр их платком. Снова надел.

– Госпожа Суслова, – выговорил он, – благодарю вас. Просьба ваша будет рассмотрена сегодня же. Извольте подождать у меня в кабинете – там вам будет покойнее. Я уже распорядился.

Меня вывели. Посадили в его кабинет. Я сидела одна – должно быть, минут двадцать. А затем вернулся за мной служитель и попросил вернуться обратно в зал.

Как и в прошлый раз, Здекауэр держал в руках лист. И, как и в прошлый раз, читал.

Только содержание было – другое.

– Главный медицинский совет, – выговорил он ровно, и я по-прежнему не понимала, по-прежнему боялась поверить, – рассмотрев представленные госпожою Сусловою документы, а равно и заслушав соискательницу в очном испытании, нашёл следующее. Знания госпожи Сусловой по всем испытанным предметам признаны советом удовлетворительными, по ряду – отличными. На основании сего совет полагает справедливым ходатайствовать перед министерством народного просвещения о признании за госпожою Сусловою прав, проистекающих из её цюрихского диплома, и о допуске её к врачебной практике в пределах Российской империи на общем основании.

Он отнял лист от лица. И посмотрел на меня без всякой особенной торжественности.

– Поздравляю, госпожа Суслова.

Дорогие читатели!

Пока вы ждёте новой главы, позвольте пригласить вас в мою новую книгу:

“(Не)желанная Избранница Каменного Лорда”

Из бизнес-леди в бесправные рабыни…

Так началась моя история в новом мире, где властвуют жестокие ярлы и фанатичные жрецы. Теперь меня называют трёлль – низшее существо, не имеющее голоса и имени. Однако жизнь делает новый поворот: жрец предсказал новому ярлу Ингвару, что я стану матерью короля королей.

И всё же за слабым телом трёлль скрывается стальная воля женщины, которая знает себе цену и не пасует перед трудностями. Смогу ли я перехитрить врагов, разгадать тайны Ингвара и вырваться из рабства, чтобы снова изменить судьбу? Не только свою, но и всего народа…

https:// /shrt/Mowv

ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!

Глава 47

Я не помню, как вышла из этого зала. Не помню, как села в экипаж. Не помню, кому и как объясняла, куда меня везти.

Я опомнилась только тогда, когда у меня под щекою затрясло обивку кареты и я обнаружила, что еду я – Господи Боже мой! – не домой к Полине, а на Казначейскую. К Фёдору Михайловичу. К тому самому, к которому я уже несколько недель не ездила, к которому я в эти недели запретила писать мне, к которому я не получала разрешения и от себя самой ехать без приглашения.

Я ехала к нему.

Это было – Бог свидетель – глупо. Это было – это было предательски по отношению ко всем тем доводам, которые я в эти недели наскребала в собственной голове.

Но...

Я взлетела по лестнице, подёргала за шнур.

Открыл он сам, почти сразу. Словно был у двери ровно в тот момент, в какой звякнул колокольчик, точно стоял с той стороны и ждал. Лицо у него было какое-то и удивлённое, и испуганное, и счастливое одновременно. Точно у мальчишки, к которому пришёл нежданный гость с конфеткой.

– Наденька? – выговорил он. – Наденька! Господи Боже мой. Заходите. Заходите, голубушка моя. Что? Что с вами? Что-нибудь дурное?

Я не знала, с чего начать. Стояла у него в прихожей и не находила первого слова.

Он схватил меня за обе руки и заглянул мне в глаза.

– Что? – переспросил он. – Хорошее?

– Хорошее, – выдавила я. – Очень хорошее, Фёдор Михайлович.

– Господи, – выдохнул он. – Господи. Ну говорите же, говорите. Скорее.

Я заговорила. Что диплом подтверждён. Что я могу теперь практиковать.

Он не сразу понял. Я видела, как у него в глазах одна за другой проходят все самые сильные эмоции – недоумение, потом проверка, потом ещё одно недоумение, потом радость, потом громадная такая, переполнившая его радость, что он перестал ровно дышать.

– Наденька, – выпалил он, и я увидела, как у него на глазах выступили слёзы. – Наденька. Господи, Господи, Господи. Я ведь, я ведь молился. Я ведь молился. И вот ведь. И вот ведь – услышал.

Он обнял меня. Обнял, прижал к себе. И, прижавши, прошептал:

– Я ведь знал. Знал я. Знал.

Я обняла его в ответ. И – что было ужаснее всего – я в эту минуту не хотела бы быть ни у кого другого. Я хотела быть тут, с ним. Именно вот тут.

Он провёл меня в гостиную. Усадил. Сам не садился. Ходил передо мной – от окна к двери, от двери к окну, – потирая ладони, не находя, чем бы ещё выразить ту нескрываемую светлую радость, какая в нём в эту минуту бушевала.

– Наденька, – говорил он, не глядя на меня, – Наденька, душенька моя. Да понимаете ли вы сама, что нынче случилось? Понимаете ли? Это ведь – историческое. Это ведь первый раз в России. Первая русская женщина с правом врачевать. Первая. Понимаете? Какая удача! Хотя что я говорю! Никакая не удача. Это всё ваше. Это всё – то, что вы заслужили. Удачи в подобных делах не бывает. Бывает Бог, и бывает заслуга. Это вам Бог дал – потому что вы это его подарок заслужили. И это вам Бог дал – потому что любит вас. Потому что у вас есть в этом мире – предназначение. Так-то. И никаких удач тут не приплетайте.

Я улыбалась.

И тут он остановился совсем. Встал передо мной. Посмотрел.

– Наденька... Я с вами должен ещё об одном поговорить. Об одном. И, прошу вас, не сразу не отказывайте. Прошу.

– Я слушаю, Фёдор Михайлович.

– Я… я еду за границу. В Баден-Баден. На воды. Доктора давно велят. Михаил Михайлович, который и сам, видите ли, неважно нынче, говорит – поезжай, Фёдя, поезжай, нельзя же тебе после такого срыва на сухом. Деньги – деньги, по милости вашей, у меня есть. И я… я хочу… я… Наденька, поезжайте со мной.

– Куда?

– В Баден-Баден.

Я молчала.

– Я понимаю, – заговорил он быстрее, не давая мне опомниться, – я понимаю, что вы мне ещё не сказали ответа. Я понимаю, что вы у меня и срок просили. Я и не тороплю. Не торопю, ни одного шажочка не торопю. Я и за границей вас торопить не буду. Поезжайте просто так. Просто рядом. Не как невеста. А как друг. Как та, кому я обязан. Как та, для кого я там буду на руках носить, всё ведь сделаю, всё, чего ни пожелаете. Хотите вод – будем пить воды. Хотите гулять – будем гулять. Хотите быть одной – буду не показываться. Я ничего, ничего от вас не потребую взамен, Наденька. Ничего. Я только хочу, чтобы вы были рядом. Этим вы продлите мне жизнь. Этим вы – пожалейте меня, голубушка, – этим вы облегчите мне ту тяжесть, какая на мне сейчас лежит.

Он замолчал.

И я почувствовала, как у меня в груди, посреди ещё не остывшего, ещё не утрамбовавшегося счастья, медленно, твёрдо, как тяжёлый ключ входит в замок, происходит понимание.

Мне с ним не по пути.

Не потому, что я его не люблю. Не потому, что не верю в его любовь. Я в неё верю – гораздо, может быть, больше, нежели сам он. И не потому, что я боюсь Полининых правд. Полинины правды – пусть остаются Полининой жизнью.

А моя жизнь – здесь. На этой земле. На этой её холодной, тяжёлой, неблагодарной русской земле, на которой женщин-врачей пока что нет вовсе, и на которой я должна – не за себя, за всех тех, что после меня пойдут, – стоять и держать.

А он – ему сейчас нужны воды в Баден-Бадене, нужно отдохнуть, нужно прийти в себя, нужна та праздная, лёгкая жизнь, которой я с ним прожить не могу. И не должна. Каждый из нас сейчас должен ехать своею дорогою. И его дорога – в Баден-Баден. А моя – в первую же больницу, в первую же палату, куда меня, наконец-то, пустят.

И ничего тут другого. И никаких других «правильно» и «неправильно». Это просто так есть.

– Фёдор Михайлович, – выговорила тихо. – Я не поеду.

– Что?

– Я не поеду в Баден-Баден, – повторила твёрдо. – И, позвольте, здесь же отвечу на тот ваш другой вопрос: я и за вас замуж не пойду.

Он молчал. У него сделалось серым лицо.

– Я думаю, – продолжала я, не глядя на него, потому что глядеть мне на него в эту минуту было нельзя, – Фёдор Михайлович, что нам с вами в этом самом месте надо расстаться. Боюсь, что – навсегда. Пути наши с вами далее расходятся. Я благодарна вам бесконечно. Я… я люблю вас, я не таюсь, нет смысла таиться – но не той любовью, с какой идут под венец. А такой, с какою расстаются. С благодарностью. И, главное, своевременно.

Я подняла глаза.

– Это, – выговорила я, – для нас обоих.

Он стоял передо мной – белый, точно меловой, – и какое-то время молчал, и моргал, и приоткрытым ртом дышал, как дышит человек, у которого вдруг разом отняли воздух.

– Наденька, – произнёс он наконец, – да вы что? Наденька. Да вы… да вы что же это? Зачем? За что вы меня так? Чем я перед вами провинился? Скажите. Скажите мне. Я ведь… я ведь чего хотите сделаю. Я ведь чего хотите!

– Не за чем, Фёдор Михайлович. Вы ни в чём передо мной не виноваты. Виновата перед вами, может, я. Но и я, признаться, не нахожу за собою такой особой вины. Просто так получилось. Так оно есть.

– Просто получилось? – он схватился обеими руками за спинку кресла, и я видела, как у него побелели костяшки. – Просто получилось?! Наденька! Да как же это просто получилось? Я ведь… я ведь не выживу. Я ведь без вас – я ведь не выживу, я вам говорил. Я ведь, я ведь не шутил, не за красное словцо это говорил. Я ведь… я ведь руки на себя наложу. Я ведь – ну как же вы не понимаете?

– Не наложите, – выговорила я тихо. – Не наложите, Фёдор Михайлович. У вас слишком много ещё не написано. Бог вам этого не позволит. И сами вы себе этого не позволите. В Баден-Бадене, я вас уверяю, появятся такие новые мысли, что вы и моё имя с трудом припомните.

– Бога ради, не говорите такого, – выпалил он, и в голосе его впервые прозвучала злость. – Бога ради, не говорите вы за меня. Не вам решать, что у меня в голове появится, не вам решать. Я ведь сам ещё, кажется, в состоянии за себя решать.

– Я и не решаю, Фёдор Михайлович. Я только говорю.

– А вы знаете, что вы делаете? – он подошёл ко мне – близко, ближе, чем следовало. – Вы знаете, что вы творите? Вы… вы! – он не находил слова. – Вы у меня вторую жизнь только что отняли. Вторую. Первую – Мария Дмитриевна, царствие ей небесное; вторую – вот вы!

– Фёдор Михайлович, – ответила я и впервые услыхала, как у меня и собственный голос сделался жёстким. – Не надо. Прошу вас. Не надо это так перетолковывать.

Это было, должно быть, самое холодное и самое отчётливое из всего, что я ему за всё наше с ним знакомство в лицо сказала.

Он отшатнулся. И вдруг – у него хлынули из глаз слёзы. Хлынули градом, безудержно, по-детски, без всякого мужского стеснения. Он мотал головой, повторял «нет, нет», тёр глаза кулаком – а слёзы лились и лились.

И мне самой в эту минуту захотелось зарыдать ровно тем же самым образом. У меня уже было всё готово, чтобы заплакать, чтобы броситься к нему, чтобы обхватить его за плечи, прижать его седеющую голову к своей груди, и шептать ему – «ну, ну, голубчик, ну, я пошутила, ну, я с тобою, я с тобою, я с тобою».

Я этого не сделала.

Я встала со стула. Подошла к креслу, на спинку которого он опирался, чтобы не упасть. Положила ладонь – на одно мгновение – на тыльную сторону его руки. Сжала её ласково. И отпустила.

– Прощайте, Фёдор Михайлович. Берегите себя. Поправляйтесь в Баден-Бадене. Пишите. Я в вас верю.

И, не оборачиваясь, потому что обернуться мне в эту минуту нельзя было, иначе я бы пропала, вышла.

И когда уже спускалась по лестнице, и уже за моею спиною, выше двумя пролётами, раздались его, не пытавшиеся уже сдерживаться, рыдания, – я с такою отчётливостью, какой не давала мне никакая иная минута жизни, поняла одно.

Это – не хорошо. И – не плохо.

Мне сейчас плохо. Мне сейчас невыносимо. Мне сейчас так плохо, как никогда в жизни ещё не было. Но я не сомневаюсь – не сомневаюсь ни на одну секунду, в которую делаю следующий шаг по этой лестнице, – что я поступаю правильно.

Это – правильно.

И это всё, что мне сейчас нужно знать.

Дорогие читатели!

С радостью приглашаю вас в свою ЗАВЕРШЁННУЮ книгу:

“Станционные хлопоты сударыни-попаданки”

Попав под поезд в XXI веке, я очнулась в теле Пелагеи Васильевой – 20-летней дворянки из Тулы 1885 года, чей отец, начальник станции, только что погиб. Пока родственники настаивают на замужестве, я беру управление станцией в свои руки. Не зря же тридцать лет управляла ж/д-станцией в прошлой жизни, здесь тоже справлюсь!

Раскрою подлый заговор, утру нос некомпетентному начальнику и предотвращу ещё много трагедий. В чём мне, возможно, поможет только что прибывший статский советник. Или будет только мешать?.. В любом случае в этом веке я найду не только любовь, но и своё место среди рельс и паровозного дыма.

https:// /shrt/WkO2

ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!

Глава 48

В подъезде дома, когда я возвращалась после тех объяснений, мне навстречу попалась наша квартирная хозяйка. Она что-то она сказала, должно быть, поклонилась, спросила, всё ли в порядке, – а я просто прошла мимо, молча.

Зайдя в квартиру, не раздеваясь, пошла к себе. Закрыла дверь. Прислонилась к ней спиной.

И вот тут только я заплакала.

Заплакала так, как, по правде сказать, и не плакала ещё в этом веке ни разу. Без всяких уже всхлипываний, без слов, без боли даже. Заплакала просто – потому что внутри у меня всё это утро было одно, а к вечеру оказалось другое; и потому, что между этим утром и этим вечером лежала самая длинная дорога, какую я когда-либо в жизни пересекала; и потому, что у меня в эту самую минуту больше не было сил себя держать. Я медленно соскользнула по двери на пол. Положила голову на колени. И, не сдерживаясь, не считая вздохов, не думая о приличиях, – плакала.

Через какое-то время у меня под дверью послышались шаги, и тихий, осторожный стук.

– Надя, – проговорила Полина из-за двери. И в голосе её не было ни прежней холодности, ни прежней обиды, была только тревога, тревога, какую узнаёт всякий, у кого есть родная сестра. – Надя, что с тобой? Открой. Давай поговорим.

– Поля, – выдавила я через слёзы. – Поля. Не сейчас. Прошу тебя, не сейчас.

– Я тут стою, Надя. Я тут.

– Я ничего сейчас не хочу. Поля. Никого. Просто оставь меня. Прошу. Оставь.

Она помолчала. Постояла.

– Хорошо, – выговорила она наконец. – Хорошо, Надя. Когда захочешь, знай, я тут.

Она отошла. Но я знала, что она там простоит ещё долго, ещё, может быть, четверть часа, прислонясь к стенке, не уходя совсем, и слушая мои всхлипы через дверь, и не показывая мне, что слушает.

* * *

Я пролежала весь следующий день, и в последующий, и ещё в один, и ещё в один.

То есть пролежала – это, конечно, слово условное. Я и вставала. Я и спускалась за чем-нибудь к Полине – мы с ней так и не помирились по-настоящему, но молчали уже не злобно, а каким-то усталым, общим нашим молчанием, в котором обе мы признавали, что та ссора в столовой никому не послужила добром. Я и ела понемногу. Маша приносила мне то бульон, то сухарик, и я давала уговорить себя проглотить ложку-другую. Я и читала, пытаясь делать вид перед самой собою, что у меня всё в порядке, – и тут же откладывала книгу, не разобрав, что прочла.

Я не делала ничего. Я была, что называется, никакая.

Внутри у меня лежало что-то тёмное, тяжёлое, ненасытное – что-то такое, что в иной жизни, в иной моей жизни, я с первого же взгляда узнала бы и назвала по имени – депрессия. Тут, в этом веке, такого слова ещё не существовало. И тут самые лучшие из самых лучших врачей самой лучшей в мире эпохи лечат это или кровопусканием, или речью утешения, или поездкою на воды. Кровопускания мне было не надобно, утешения мне было не о чем слышать, а на воды мне ехать было некогда. И я просто лежала.

Только одно давало мне в эти дни не сорваться насовсем.

Не любовь. Не Полина. Не воспоминания о Фёдоре Михайловиче. Не даже Голубев, о котором я всё это время, стыдно сказать, почти и не вспоминала.

А лежал у меня на столе один маленький, неказистый листок бумаги, с круглой казённой печатью внизу и с одной строчкой посередине: «настоящим имеет право врачебной практики в пределах Российской империи на общем основании».

И я каждое утро, чуть только открыв глаза, прежде чем встать, прежде чем умыться, прежде чем причесаться, переводила взгляд на этот листок, на эту строчку. И пускай у меня внутри тяжелее ярма было то, что я там носила, но я знала: вот это – есть. Вот это – у меня. И этого у меня уже никто не отнимет.

Ничего другого мне в эти дни и не было нужно.

Дорогие читатели!

С радостью приглашаю вас в свою ЗВЕРШЁННУЮ КНИГУ:

“Бывшая жена ректора-дракона”

– Свадьбы не будет. У меня есть другая, – вот что сказал мне мой так и не состоявшийся муж прямо во время брачной церемонии. Мало у кого сердце выдержит подобное. У меня не выдержало...

Но оказалось, рано меня списывать со счетов. Я очнулась и тут же получила приглашение на работу в Академию Аркенвальд. Приёмные родители только рады от меня избавиться, и, похоже, это мой единственный шанс начать новую жизнь.

Вот только меня никто не предупредил, что новый ректор – мой недо-муж! Валкар Файерголд! Порази его молния!.. Теперь нам придётся работать вместе, и этот напыщенный индюк ещё сильно пожалеет, что так опозорил меня!

https:// /shrt/y2fn

ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю