Текст книги "Врачебные хлопоты сударыни-попаданки (СИ)"
Автор книги: Ри Даль
Жанры:
Попаданцы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
Глава 32
Спать я в итоге не легла. Зажгла свечу, поставила её на стол, разложила перед собою тетради и книги. Сечёновская «Рефлексы головного мозга». Латинский Гален в потрёпанном переплёте. Конспекты лекций Сеченова, которые я переписывала ещё в Цюрихе. Атлас Грея – английский, тяжёлый, с прекрасными гравюрами. И – поверх всего – мои собственные записи, в которых я столько раз пыталась перевести на язык этого века всё то, что знала из своего.
Я раскрыла тетрадь и попыталась читать. Ничего не выходило. Глаза скользили по строчкам, а в голове стояло одно и то же: маленькая, восковая Мария Дмитриевна в гробу; глаза Фёдора Михайловича над свежевырытой ямой; красное, плачущее лицо Павла; и короткий, всё видящий взгляд сестры.
Я закрыла тетрадь. Поднялась. Прошлась по комнате – от стола к окну и обратно. За окном уже было совсем темно; в стекле я видела только своё расплывчатое, бледное отражение и колеблющийся язычок свечи.
«Спать. Надо лечь спать…»
Но я и сама прекрасно знала, что не усну. И, если уж не сплю, – нечего терять время попусту: уж лучше пользу извлекать из этой бессонной ночи. Я снова села за стол. Снова раскрыла тетрадь. И снова стала проверять себя по всему, что только могло прийти им в голову спросить.
Анатомия – наизусть. Все двенадцать пар черепно-мозговых нервов; ход подключичной артерии; топография почек; восемь костей запястья – навикуляре, лунатум, триквертум, пизиформе, трапециум, трапезоидеум, капитатум, унциформе. Бубнила, как молитву.
Физиология. Дыхательный цикл. Рефлекторная дуга – по Сеченову. Кровообращение – большой и малый круги. Состав лимфы – это уж родное, по диссертации.
Патология. Этиология чахотки – здесь, в этом веке, ещё не знают о палочке Коха, ещё не знают, что чахотка заразна и передаётся, но я знаю – и должна, должна суметь промолчать об этом знании, когда меня будут спрашивать, иначе сочтут это шарлатанством.
Хирургия. Акушерство. Опять и снова. Опять и снова.
Свеча догорала. Я зажгла другую.
Когда в коридоре послышались первые утренние шаги Полины – я уже не помнила, какой нынче час, и от чтения у меня в глазах рябило, как от снега на солнце.
В дверь тихонько постучали.
– Надя, – окликнула сестра. – Можно?
– Можно.
Поля вошла. И, едва переступив порог, охнула.
– Господи, Надя... Ты что же это?.. Совсем не ложилась?..
Я обернулась к ней. Должно быть, вид у меня и впрямь был не из приятных – потому что Апполинария шагнула ко мне, наклонилась, взяла моё лицо в ладони и долго, внимательно вглядывалась в него.
– Не ложилась, – сказала я. – Я и не пыталась, Поля. Всё равно не уснула бы.
– Ах, Надя, Надя… – она покачала головой. – Ну как же это так? Как ты теперь?..
– Ничего, – улыбнулась я. – Со мной всё хорошо, Поля. Правда. Я выпью кофею покрепче – и будет.
Полина не отпускала моего лица. Я смотрела в её серые, строгие глаза, в которых сегодня не было ни укоризны, ни той устало-инфернальной сдержанности, к какой я уже привыкла. Была одна только тревога. Простая, родная, сестринская тревога.
– Ну Бог тебе в помощь, Надя, – сказала она наконец. – Ты у меня сильная, я ведь знаю. Ты сильная.
Она наклонилась и поцеловала меня – коротко, в висок, как когда-то в детстве, перед сном. И тотчас же отстранилась – точно сама испугалась этой непривычной для нас нежности.
– Пойду, поставлю тебе кофей, – пробормотала и вышла.
* * *
В Главный медицинский совет я приехала за четверть часа до назначенного срока. В высокий зал с лепным потолком и огромным портретом государя вошла одна.
Зал был не то чтобы велик, но казался огромным от пустоты. По одну сторону стоял длинный стол, накрытый зелёным сукном, и за ним – семеро или восьмеро мужчин в тёмных вицмундирах. Все – седые. Все – пожилые. Все – со строгими, малоподвижными лицами. По другую – одинокий стул, обращённый к этому столу. И – кафедра, на которую мне предстояло, должно быть, всходить.
Председательствовал высокий, сухощавый старик с длинными, гладко зачёсанными назад белыми волосами – я не знала его в лицо, но знала фамилию: Здекауэр. Лейб-медик.
– Госпожа Суслова, – произнёс он, отрываясь от бумаг и поднимая на меня очки в тонкой золочёной оправе. – Прошу.
Я подошла. Поклонилась. Села на стул, к которому меня направили.
– Прежде всего позвольте удостовериться, – заговорил Здекауэр сухим, скрипучим голосом, – что мы вас правильно понимаем. Вы, госпожа Суслова, представили в наш совет диплом доктора медицины, хирургии и акушерства, выданный медицинским факультетом Цюрихского университета. И вы ходатайствуете о признании этого диплома в пределах Российской империи и о допуске вас к медицинской практике на её территории. Так ли я излагаю?
– Так, ваше превосходительство, – отвечала я. – Совершенно так.
– Прекрасно, – кивнул он, и в самом этом «прекрасно» прозвучала та особая прохладца, какая бывает у людей, заранее настроенных не находить ничего прекрасным. – В таком случае, прошу вас, изложите нам в самых общих чертах содержание вашей диссертации.
–
Дорогие читатели!
СЕГОДНЯ, 31 МАЯ, В ЧЕСТЬ ЮБИЛЕЯ АВТОРА НА ВСЕ МОИ КНИГИДЕЙСТВУЮТ СКИДКИ ДО 30 %!
Не упустите прекрасный шанс пополнить свою библиотеку с выгодой!
Прямо сейчас переходите на мою страницу и выбирайте всё, что вам по душе!
https:// /shrt/waT2
(И не забудьте подписаться, если вы ещё этого не сделали!)
–
ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ И ВЫГОДНЫХ ПОКУПОК!
Глава 33
Я набрала побольше воздуху и начала. Заговорила о физиологии лимфатической системы – о тех самых «лимфатических сердцах» лягушки, на изучении которых я (то есть – Суслова, истинная Суслова) под руководством Ивана Михайловича Сеченова провела два года в лаборатории. Старалась говорить ровно, отчётливо, без лишних слов, не забывая о латинских терминах там, где они шли к месту, и без них там, где они выглядели бы пижонством. К концу первого моего изложения я уж было приободрилась: за столом покивали, переглянулись, кто-то даже что-то одобрительно черкнул в своих листках.
И тут начались вопросы.
Сперва спрашивал сам Здекауэр. О гистологическом строении лимфатических сосудов; о различиях между лимфой и кровью; об опытах Лудвига и Колликера. Я отвечала спокойно, обстоятельно, – кажется, не сбилась ни разу. Здекауэр кивал. Сосед его справа, толстый, в орденах на груди, – что-то усердно записывал.
Потом стали спрашивать другие. И тут стало хуже.
– А скажите-ка нам, – обратился ко мне краснолицый, лысоватый господин в чине статского советника. – Не теоретическое уже, а так сказать, для практики, для жизни. Доставлен к вам, положим, пациент с двусторонним крупозным воспалением лёгких, на четвёртые сутки. В жару, в бреду, с кровавою мокротой. Каковы будут ваши действия?
Я ответила. Аккуратно ответила, осторожно: согревающие компрессы, тёплое питьё, постельное содержание, наблюдение за пульсом и дыханием, поддержание сил больного, питание. О кровопускании – упомянула вскользь, неопределённо: дескать, мнения в науке по сей день расходятся, и я бы воздержалась без особенных показаний.
Краснолицый поднял брови.
– Без особенных показаний? – переспросил он. – Помилуйте, госпожа Суслова, что же это вы? Ведь решительная флеботомия при крупозном воспалении лёгких – основа всякого добросовестного лечения. Вы что же, отвергаете весь опыт европейской медицины?
– Я не отвергаю, ваше высокоблагородие, – отвечала я как могла спокойнее. – Я лишь указываю, что новейшие наблюдения – в особенности парижская школа – ставят под некоторое сомнение пользу обильного кровопускания. Мне сдаётся, мы ослабляем больного, который и без того едва держится.
– Сдаётся! – фыркнул кто-то. – Сударыне сдаётся!
– Я опираюсь на статистические сведения профессора Луи, – выговорила я твёрже, чем хотела. – На сличение исходов в группе больных, подвергнутых кровопусканию, и в группе оставленных без оного.
Здекауэр хмыкнул – не то поощрительно, не то иронически – и сделал какую-то пометку.
Вопросы шли далее. О чахотке. Об оспе. Об устройстве акушерского пособия в трудных родах. О лекарственных дозах – здесь меня поставили в тупик дважды, потому что аптечные меры этого века не вполне совпадали с теми, к каким я была привычна, и я путалась в гранах, скрупулах и драхмах. О симптоматике перитонита. О дифференциальном диагнозе… и так далее, и так далее, и так далее. К исходу второго часа у меня уже начинали путаться буквы, и я несколько раз ловила себя на том, что молчу несоразмерно долго перед тем, как ответить.
И тогда – должно быть, ради последнего камня – выступил тот самый, в орденах:
– А вот ещё вопрос, любезная Надежда Прокофьевна, – голос его был мягок и почти отечески ласков, и мне сразу же сделалось от этой ласковости тревожно. – Объясните-ка нам, что есть, по вашему разумению, главнейшая причина родильной горячки.
Я знала ответ.
Я знала его с такою отчётливостью, с какою знаешь только то, что выучено не из книг, а из самой жизни. Родильная горячка – это сепсис, занос гнилостных частиц в полость матки извне, чаще всего грязными руками самого врача. Игнац Земмельвейс в Венской клинике доказал это пятнадцать лет назад с очевидностью неоспоримою; его выводы были встречены сановной Европой в штыки и осмеяны; сам он окончил дни свои недавно в венской больнице для умалишённых – но я знала, знала наперёд, что его правота восторжествует.
И – Боже, спаси и сохрани меня, – не сдержалась.
– Главнейшая причина, – выговорила отчётливо и, должно быть, слишком уверенно, – занос гнилостной материи в родовые пути роженицы. Чаще всего – извне, с рук персонала. Достаточно тщательного омовения рук врача или повивальной бабки хлорной известью перед каждым осмотром, чтобы число смертей от этой страшной болезни сократилось не вдвое и не втрое, а в десять, а то и в пятнадцать раз.
В зале стало тихо.
Я отчётливо услышала, как поскрипывает перо в чьих-то пальцах. Как сипло, простуженно дышит один из членов совета. Как за стеной, в коридоре, негромко прокатывается шарик чьих-то шагов.
– Хлорной известью, – повторил неторопливо тот самый, в орденах. – Гнилостной материи. – Он поднял глаза и поглядел на меня поверх очков. – Не угодно ли вам объяснить, любезная, на каких сочинениях основано это, простите, замечательное положение?
Я заговорила. Заговорила о Земмельвейсе. О его наблюдениях в венском родильном отделении. О сличении смертности у студентов-медиков, ходивших в родильную прямо из анатомического театра, и у повитух, в этот театр не ходивших. О том, как трагически он оборвал свою службу, как был осмеян, как…
– Довольно, – мягко прервал меня Здекауэр.
Он снял очки. Протёр их платком. И снова надел.
– Госпожа Суслова, – заговорил он, и голос его, и без того сухой, сделался теперь сух уже до песочной шуршащести, – мы все весьма ценим вашу… скажем так, начитанность. Однако позвольте вам заметить, что Главный медицинский совет в России не основывает своих решений на отвергнутых научных гипотезах, выдвинутых лицами с расстроенным рассудком. Существование, как вы изволили выразиться, «гнилостной материи», от руки занесённой в живой организм, на сей день не доказано. Принимать это за основу врачебной практики, не говоря уж – преподавать, – было бы по меньшей мере преждевременно. Прошу вас впредь придерживаться твёрдых, общепризнанных положений нашей науки.
– Слушаюсь, – выговорила я через сжатые зубы. – Прошу прощения.
–
Дорогие читатели!
СЕГОДНЯ ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА НА КНИГУ!!!
Ольга Иконникова
"Пять секретов врача-попаданки"
https:// /shrt/zD1m
Глава 34
Они совещались недолго – не более четверти часа. Меня просили выйти в смежную залу. Я сидела на узкой банкетке у окна, выходившего на серый внутренний двор, и считала бороздки на оконной раме, чтобы хоть чем-то занять разгулявшуюся внутри меня дрожь.
Наконец позвали обратно.
Я вошла. Снова поклонилась. Снова села на тот же стул. Здекауэр держал в руках лист и, не глядя на меня, читал – медленно, ровно, как читают приговор:
– Главный медицинский совет, рассмотрев представленные госпожою Сусловою документы, а равно и заслушав соискательницу в очном испытании, нашёл следующее. Знания госпожи Сусловой по ряду предметов суть удовлетворительные, по иным же – не свободны от увлечения непроверенными теориями и весьма приблизительны в отношении к отечественной фармакопее и существующей врачебной практике. Защита соискательницы в её нынешнем виде не была признана советом убедительною. На основании сего совет полагает преждевременным ходатайствовать перед министерством народного просвещения о признании за госпожою Сусловою прав, проистекающих из её цюрихского диплома. Соискательнице рекомендуется продолжить совершенствование в избранной науке и обратиться с новым прошением в установленный срок.
Он опустил лист. Снял очки.
– Сожалею, госпожа Суслова. Решение совета вы можете обжаловать в установленном порядке.
Я встала.
Не помню, поклонилась ли я. Должно быть, поклонилась. Должно быть, выговорила положенные слова благодарности – потому что без них из таких заседаний не выходят. Я не помню. Помню только, как сама собою опустилась моя голова и как сделалась тяжёлою, точно налилась свинцом, моя шуба, которую я снова накинула на плечи в холодной прихожей. Лаврецкого там не было – я выяснила это, обведя пустые лавки одним беглым взглядом, и обрадовалась этому, потому что не нашла бы сейчас в себе сил ни на одно слово.
Вышла в длинный, гулкий коридор с высоким сводчатым потолком. Тускло горели в простенках масляные лампы. По обеим сторонам были закрыты двери – высокие, тёмные, точно двери в собор. Шаги мои отдавались под сводами громко, неровно.
И на середине коридора, у одной из этих дверей, меня окликнул вполголоса какой-то старичок.
Не из тех, что заседали. Из других – должно быть, проходивший мимо член совета по другому какому-нибудь делу. Маленький, согбенный, в потёртом вицмундире, с тонким, остреньким носом и с водянистыми, добрыми глазами.
– Послушайте, сударыня, – позвал он тихо, оглянувшись по сторонам. – Послушайте, голубушка.
Я остановилась.
Он сделал ко мне полшага. Поправил очки. Огляделся ещё раз – не идёт ли кто. И заговорил – быстро, негромко, с тою старческой, не злою, а скорее жалостливою задушевностью, какая бывает у людей, привыкших говорить правду шёпотом:
– Зря вы это всё затеяли, голубушка. Зря, право слово. Я ведь вижу – вы умница, вы знаете дело. Я не худа вам желаю, поверьте. Но вот вам мой добрый, стариковский совет: бросьте вы это. Бросьте. Не вашего ума и не вашего пола это занятие, голубушка. Не вашего, не вашего, женского. Женский пол и врачебная деятельность – две вещи несовместные. Сие – кости не по вашим плечам. Идите-ка вы домой, голубушка, к семейной жизни. Замуж выходите за хорошего, серьёзного, обстоятельного человека. И будете счастливы. А с этим – пропадёте. Как на духу вам говорю, пропадёте.
Он легонько похлопал меня по руке, точно благословлял, и, шурша полами вицмундира, засеменил дальше по коридору, обернулся раз на меня, покачал сожалеюще головой и скрылся за одною из тёмных дверей.
Я осталась стоять посредине пустого коридора.
И, кажется, в эту минуту я впервые с самого утра по-настоящему поняла, что сегодня произошло.
Не диплом, не право, не возможность лечить – не это было только что у меня отнято. Отнято было право быть собою. Право знать то, что я знаю. Право – самое первое, самое простое, самое неотъемлемое из человеческих прав, – быть тем человеком, какой я и есть на самом деле.
Постояла ещё немного, чувствуя, как медленно наполняется чем-то горячим и колючим всё внутри меня. И, не утирая лица, вышла наружу – в петербургскую серую сырость, на чёрный мокрый камень мостовой, под то же самое тяжёлое небо, под которым ещё вчера, на Смоленском кладбище, я стояла у чужой свежей могилы. Пошла вперёд, куда глаза глядят, не разбирая дороги.
–
Дорогие читатели!
СЕГОДНЯ ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА НА КНИГУ!!!
Арина Теплова
"Идеальная бабушка. Первый земский врач"
https:// /shrt/edgt
Глава 35
Не знаю, сколько я шла. Не знаю, куда. В памяти моей от этой прогулки осталось одно сплошное смазанное пятно – серое, мокрое, с расплывающимися по краям огнями. Помню, как ступила за порог здания совета, как с разбегу хватил меня в лицо мокрый ветер с Невы, и как я зачем-то остановилась на крыльце, постояла там бессмысленно – без мысли, без чувства, как стоит лошадь на распутье, не получившая команды, – а потом тронулась наугад, в первую попавшуюся сторону.
Шла по набережной, потом, кажется, свернула в какой-то переулок, потом снова вышла к воде. Помню, как из под ноги моей выпорхнул целый веер брызг, и как я даже не отёрла подола. Помню встречного господина, заглянувшего мне под вуаль с любопытством, и тут же отшатнувшегося – должно быть, мой вид и впрямь был не из тех, что располагают к разглядыванию. Помню детский крик из-за решётки чьего-то сада. Помню звон колоколов где-то далеко. Помню, как мне в какую-то минуту сделалось не то чтобы холодно – холода я не чувствовала, – а как-то особенно пусто внутри, словно у меня там, в груди, опустели разом все шкафчики, и теперь они только глухо хлопали створками.
«Не получилось», – повторяла я про себя. И сама удивлялась, с какою отстранённостью я это повторяю – как чужое известие, как сводку из газеты. «Не получилось. Не получилось. Не получилось».
Я не получила того, ради чего, мне казалось ещё нынче утром, я была сюда послана – не Лаврецким, не сестрой, а кем-то поглавнее всех их, кем-то, кто и распорядился самым моим существованием. Я приняла на себя чужое имя, чужую плоть, чужую жизнь – для того лишь, чтобы услышать от семи стариков в вицмундирах: «бросьте вы это, не вашего пола занятие».
Бросьте...
Но если бросить, то что же тогда остаётся? Что же тогда я такое? Зачем я вообще здесь, в этом мире, в этой плоти?
Так я и шла. И шкафчики во мне продолжали хлопать. И ноги ступали сами собою, не спрашивая ни головы, ни сердца, и вели меня куда-то – куда, я уже к тому времени и не разбирала.
И вот когда я наконец очнулась – то есть когда что-то во мне будто вздрогнуло и опамятовалось, – оказалось, что стою перед знакомой дверью. На знакомой лестничной площадке. У знакомого подъезда на Казначейской.
И, что хуже всего, – рука моя уже тянется к шнуру. Да и не тянется уже, а тянет. И уже слышу где-то там, за тяжёлой дверью, отчётливый, дребезжащий звон колокольчика.
Я отдёрнула руку. Спрятала её в муфту. Посмотрела на эту муфту с таким изумлением, точно увидала её впервые в жизни.
«Что же ты делаешь? – успело ещё пронестись у меня в голове последняя здравая мысль. – Зачем ты сюда пришла?»
И вот тут-то, изнутри квартиры, послышались шаги.
Знакомые шаги. Торопливые, чуть припадающие на одну ногу, как всегда у Фёдора Михайловича, когда он спешит. Шаги, по которым я узнавала его раньше, ещё за дверью, – и, всякий раз услышав, против воли улыбалась.
Но только не сейчас.
Сейчас я хотела одного, одного-единственного – бежать. По-детски, по-глупому, по-самому совершенно нелепому: позвонила и убежала, как мальчишка на ярмарке. Скатиться вот этими самыми ногами вниз по лестнице, выскочить на улицу, забиться куда-нибудь в первый попавшийся проходной двор, схорониться, переждать. Пускай он откроет, удивится, никого не найдёт, пожмёт плечами, закроет. Пускай. Лишь бы не видел меня сейчас вот такою – растрёпанной, с этим серым, пустым лицом.
Я даже подалась было назад, к лестнице, – но ноги мои предательски не пошевелились. Они приросли к этому половичку перед дверью так, словно прибиты были к нему изнутри. Стояла – точно дура с приклеенными к полу подошвами, – и слушала, как шаги становятся ближе, и как уже щёлкнул в замке поворачиваемый ключ, и как, скрипнув на петлях, медленно отворилась передо мною дверь.
И вот мы уже стоим друг против друга, смотрим друг на друга.
Он был без сюртука, в одной только домашней рубахе и в жилете, накинутом небрежно, с расстёгнутою верхнею пуговицей у горла. Волосы взъерошены. Под глазами тени. Но сами глаза, когда он узнал меня, оживились с такой быстротой, как будто кто-то поднёс к сухому пороху зажжённую щепку.
– Наденька, – произнёс он, и в голосе его было ровно столько изумления, сколько и радости, – Надежда. Здравствуйте. Какой… какой приятный, какой прекрасный сюрприз.
– Здравствуйте, Фёдор Михайлович, – выговорила я. – Здравствуйте.
– Да что же вы стоите? – заговорил он торопливо, опомнившись. – Что же вы, проходите, проходите. Не стойте здесь, на сквозняке. Вы… вы кажется, вы озябли совсем, Наденька. На вас лица нет.
Он отступил, давая мне дорогу, и я перешагнула порог. Помню только, что в прихожей он засуетился, забегал – поправил, видимо, что-то на столике, метнулся за спину и подхватил с моих плеч шубу:
– Позвольте-ка, позвольте, Наденька, я вам помогу. Дайте-ка сюда, сюда…
Он повесил шубу на крюк. Повернулся ко мне снова. И вдруг – каким-то жестом естественным, не задумываясь, как берут за руки ребёнка, – взял меня за обе ладони.
– Господи, – выговорил он почти со страхом, – Господи, да у вас руки совсем обледенели. Что же это такое? Где же вы были, голубушка? Неужели так долго гуляли – да в такой-то мороз? Что же вы?
Он держал мои пальцы в своих ладонях, и я даже сквозь толстую кожу перчаток чувствовала, как от его рук идёт тепло. Он недовольно покачал головою – раз, другой, – и принялся стягивать с моих рук перчатки. Снял одну. Снял другую. Положил их аккуратно, обе вместе, на столик. И снова взял мои руки в свои.
Фёдор Михайлович свёл мои пальцы в горсть, поднёс к самым своим губам – и принялся дышать на них. Долго, неторопливо, как дышат, чтобы оттаять заиндевевшее стекло. Дыхание у него было тёплое, влажное, и от этого тепла моим обмершим суставам сделалось вдруг до того щемяще-больно, что я едва не вскрикнула.
Я смотрела на свои собственные пальцы у его губ – и не узнавала их. Мне хотелось вырвать руки, отшатнуться, отступить хоть на полшага – а ноги опять, опять не шли. И руки тоже не желали меня слушаться. Они лежали в его ладонях, как два мёртвых лоскута, и я не смела ими шевельнуть.
И тогда я сделала единственное, что могла сделать – спросила то, что в эту минуту совсем не вязалось с обстановкой, но что почему-то одно только и пришло мне в голову.
– А где Павел? – спросила тихо.
Он вскинул на меня глаза. Удивился.
– Павел? – переспросил, словно не сразу поняв, о ком я. – А, Павел… Павлуша. Павел поехал к тётке моей. Она его сразу после похорон, что называется, к рукам прибрала. У меня тётка есть – суровая, но добрая женщина. Беспокоилась, что мальчик совсем тут с горя пропадёт, что я и сам-то не в состоянии за ним углядеть. И увезла. Так что Павлуша теперь у неё. На неделю, на две, не знаю. А я… а я вот тут один.
– А что же, – выговорила я и сама удивилась тому, как осип мой голос, – что же вы сами к тётке не поехали, Фёдор Михайлович?
Он посмотрел на меня долгим, странным взглядом. И отвечал тихо, как-то по-простому, без всякой витиеватости:
– Я? Да как же я, Наденька, мог бы уехать?.. Как же я мог бы уехать от вас?
Он сказал это – и тотчас замолчал. И мы оба замолчали. И я понимала всем своим существом, что это та самая минута, в которую обыкновенно полагается случиться чему-то – какому-то слову, какому-то движению, какому-то ничтожному жесту, который меняет тогда всё. И я знала, понимала, что и он сейчас понимает то же.
–
Дорогие читатели!
СЕГОДНЯ ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА НА КНИГУ!!!
Елена Ромова
"Изгнанница. Без права врачевать"
https:// /shrt/EJjT




























