Текст книги "Том 2. Машина времени"
Автор книги: Рэй Дуглас Брэдбери
Соавторы: Айзек Азимов,Герберт Джордж Уэллс,Роберт Шекли,Роберт Сильверберг,Джон Паркс Лукас Бейнон Харрис Уиндем,Филип Хосе Фармер,Альфред Бестер,Владимир Михайлов,Жерар Клейн,Джон Вуд Кэмпбелл
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 49 страниц)
Вкрадчивый стук в дверь вернул Пьера к действительности.
– Кто там?
– Простите, что побеспокоил. Да дело важное.
Из тьмы, очерченной дверной рамой и оглушительно звенящей цикадами, выплыла мощная фигура. Пьер подбросил в камин кривые колючие сучья. Пламя осветило круглые щеки и глубокие пытливые глазки монаха-разбойника.
– Садитесь, прошу вас. Я тут сижу в одиночестве. Сон не идет.
Заскрипела, прогибаясь, солома кресла.
– Меня прислал Харилай, – сказал Турлумпий, смущенно теребя завитки вокруг тонзуры.
– Да, да, я слушаю.
– Мне трудно начать, ну да ладно, приступлю сразу к делу. В некоторых кругах, Пьер, – ничего если я буду вас называть просто Пьером? – так вот, в некоторых кругах вашему визиту придают исключительно большое значение. Но… тс-с… Это не для всех.
Пьер насторожился.
– Вы, должно быть, заметили, что в нашем сверхблагополучном обществе далеко не все благополучно. Мы давно уже живем двойной жизнью. Для других, на поверхности – каждый играет. А что он думает про себя? Этого никто не узнает. Игра, игра, будь она трижды благословенна, будь она четырежды проклята. Ты можешь играть императора, можешь играть раба. Ты можешь сказать подлецу всю правду в глаза. Он заплещет ладошками и скажет: «Как прекрасно! Как замечательно сыграно!». И тут же вы сыграете бессильную, не находящую выхода ярость.
– Что же случилось с вами? – спросил Пьер.
– Режиссеры проклятые! Власть взяли. Раньше-то шутки были. Поиграли в то, в это. Хиханьки-хаханьки. Дальше – больше. Еще было время, когда учителя пытались что-то сделать. Да поздно, упустили. Над каждым членом педагогической коллегии уж был свой режиссер. Попробуй, сыграй не так! Измена делу Станиславского! А кто помнит, чего этот Станиславский хотел? Но поди возрази. Однако есть еще здоровые, естественные силы. Ваш приезд, приезд человека, для которого игра – просто игра, а не образ жизни, их всколыхнул, вы понимаете?
– Не совсем. Чем я могу вам помочь? Как могу я влиять на вашу жизнь? Одинокий пришелец из другого времени, явившийся как проситель…
– Есть одна идея. Харилай…
Большая черная тень стремительно влетела в окно, едва не задела Пьера и исчезла в дверном проеме.
– Ух, дают! – восхитился монах.
– Что это было?
– А кто его знает, – беспечно ответил толстяк – Какая-то местная птица. Если постановщик не напутал. – Он наклонился к огню, поворошил угли.
– Вы что-то хотели мне сказать, – напомнил Пьер.
– Харилай предлагает вот что. Вы человек приезжий и, стало быть, вовсе не обязаны плясать под их дудку. Плюньте на них. Притом – и в этом вся суть – плюньте публично. Это что-то да пробудит в заигравшихся душах. Тут главное – дать толчок.
– Откровенно говоря, и мне не по душе эта вакханалия игры. Я видел, как одна женщина выражала протест против этой традиции, но оказалось, что и протест ее – часть какой-то игры. Я решил тогда никак не выражать своего отношения к вашей жизни. Ведь в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Тем более мое положение просителя…
– А вы не смущайтесь… Помочь вам обязаны. Нам это вообще в радость. А плясать за это вовсе не обязательно.
– Обязаны, говорите? Не знаю. Обнаруживаются какие-то трудности. А я даже улететь не могу. Я переоценил свою машину.
– А наши машины на что? На них к королю Артуру летают.
– Я просто не в состоянии уследить за всем, что творится на заседаниях Совета.
– Вы, видно, не театрал. Но нам-то помогите немного прищучить режиссеров.
– Не знаю, смогу ли.
– А мы вам подскажем, не волнуйтесь…
– А мы вам подскажем, не волнуйтесь, – сказал Кубилай.
Они завтракали в легком павильоне над озером. Далекий духовой оркестр играл смутно знакомые вальсы и марши. Толстая официантка в замызганном переднике неспешно накрыла стол. К завтраку была подана свежая редиска, крабы, бледно-желтый омлет с зеленым луком и темный напиток под названием кью-вас.
– Допустим, у вас появляется желание противиться диктату режиссера. Допустим, кто-то пытается возбудить в вас такое желание. Как вам наиболее точно сыграть в таком случае? Сие не просто. Но мы вам подскажем…
Пьер чуть не подавился омлетом.
– Так вы все знали? Про этого монаха?
– Про брата Турлумпия и его заговор? Естественно. Вот уже неделя, как Кукс поручил мне вести его роль.
– Вы его ко мне и подослали? Зачем?
– Так острее. Мы построим вашу роль на контрастах!
– Скажите, Гектор, когда наконец соберется последнее заседание? Боюсь вас обидеть, но эти игры, эти чудеса так далеки от меня. Проходит неделя за неделей, а там… Люс.
– Напрасно волнуетесь, дружище. Если Совет примет решение помочь вам, то вас вернут в тот же момент времени в прошлом, из которого вы отправились к нам. Но ваше раздражение, Пьер, оно необоснованно. Вот уже сто пятьдесят лет мы играем.
– Но ведь бывают минуты, когда вам не до игр? Бывают и здесь несчастья, утраты друзей, родных, любимых… И потом, простите мне высокопарность, но где же собственное лицо вашего времени? Один мой друг, знаток театра, говорил, что великий актер не имеет собственного лица, собственной души. Это и позволяет ему без остатка воплощаться в иной образ, в чужую душу, в другую жизнь. Но ведь это страшно – не иметь собственной души, своего лица…
– Что вы называете лицом времени?
– Ну, свою поэзию, свою философию, научные открытия, страсти, страдания – свои, не заимствованные у других эпох.
– Все это отлично вписывается в систему игр. Научные открытия? Так входят в роль, что заткнут за пояс Эйнштейна вместе с Бором и Хокингом. Стихи? Так разыграются, что твой Байрон! Шиллер! Лермонтов! Важно, чтобы режиссер и актеры были талантливы. Вспомните, ведь и в вашем веке жили великие актеры – разве их страдания на сцене не были прекрасны?
– Это так, но они потому и были прекрасны, что походили на жизнь. А у вас и жизни-то… нет. – Пьер испуганно взглянул на Гектора.
– Наш друг хотел сказать, – вмешался Харилай, – что трагедия – необходимый компонент положительного развития общества. Но, милый Пьер, если игра стала нашей жизнью, разве жизнь стала от этого менее насыщенной? Менее полнокровной? Менее достойной? Напротив, каждый из нас проживает множество жизней, имеет столько судеб, сколько им сыграно ролей. Индивидуальность не страдает. У нас есть гениальные универсалы: Дубовской-Галстян был великолепен в образе Иосифа Прекрасного, вызывал слезы своим Борисом Годуновым, пять лет играл гарибальдийца, ранчеро с Дальнего Запада, космолетчика, поселенца на Обероне, да что там говорить… Все дело в умении отдаться игре. И она становится жизнью. Неотличимой от настоящей.
– Может быть, вы и правы, Харилай. Но мне не по себе, когда я думаю, что вы не игру сделали жизнью, а жизнь – игрой. Вот вы сказали, этот актер вызывал слезы. Значит, зрители плакали по-настоящему?
– Конечно же по-настоящему Что может быть проще настоящих слез при игре в театр! Это умеет любой ребенок.
Последний акт разыгрывался в просторной избе на окраине села. По широким лавкам под тускло блестевшими окладами рассаживались, побрякивая шпорами ботфортов, задумчивый Харилай, оживленный Гектор, рассеянный Николай Иванович и еще человек пять-шесть – члены Совета, которых Пьер хорошо помнил по прошлым сценам. С печи на шитье мундиров таращились хозяйские дети, допущенные в избу. Сам же хозяин с прочими домочадцами был удален по этому случаю в сарай позади дома.
Пьера усадили на трехногий стул у стены, откуда хорошо было видно всех. И вроде собрались начинать, да мешкал Харилай, пока не дождался еще одного: шумно дыша, взошел в горницу на коротких пухлых ногах тучный старик в белой фуражке, один глаз закрыт черным шелком, другой смотрит сонно. Дверь прикрыл – и в угол, за печку, в складное кресло. Глаз рукой загородил и вроде дремать начал. Пьер почувствовал глухое раздражение. От привычного лицедейства веяло жутким холодом.
Сейчас, в этой избе, они решат. Чужие. Даже лучшие из них – Гектор, Харилай, Ина.
Он начал свою речь в ослеплении. На ощупь. Он не видел их.
– Я виноват перед вами, – говорил он, – я ворвался в ваше время, чем-то нарушил спокойное течение вашей жизни, ваш уклад, привычки. Простите. Правда, я летел с надеждой спасти самое дорогое мне существо, маленькую девочку, чья судьба затеряна для вас в безмерной толще прошлого. Я надеялся. И мне стыдно сознавать, что я стал жертвой собственного эгоизма, надумав решать свои проблемы с помощью других эпох, чужих, как мне теперь начинает казаться. Там, в прошлом, я думал, что мы должны помогать друг другу. Мы вам – тем хотя бы, что стараемся сделать своих детей лучше, сделать вас лучше, ведь вы – наши дети. А вы могли бы помочь нам своей мудростью. Я верил, ваша мудрость и сила столь велики, что вы сможете помочь самозванному гостю из древней, страдающей, а в ваших глазах – просто мрачной эпохи. Помочь, несмотря на его личную незначительность, слабость. Однако мое самоуничижение кажется мне ошибочным. Глядя на вас, я начинаю понимать, что и опыт нашего времени бесценен. Он утрачен вами, это сделало вас другими, чужими…
Я смотрел на вашу жизнь и думал: да живете ли вы? Вы способны чувствовать боль, но боль эта не настоящая. Вы проливаете кровь, иной раз ручьями, но это шутейная кровь, одно из чудес хитроумной технологии. Вы изобрели новые слезы и муки, но это стерильные слезы, сделанные гением химии, они не оставляют следов-морщинок на безукоризненной коже. А муки так точно рассчитаны психологами, что превратились в род щекотки. Ха-ха, как больно, хи-хи, как печально, го-го, как тяжко… И вот я, ископаемое, подумал: не есть ли это чудовищный обман? Абсолютное равнодушие предельно сытых людей? И еще я подумал: Боже мой, так вот какое будущее нас ожидает! Мы, напрягая все силы, боролись… нет, боремся в трудном, кровавом, жестоком, горящем нашем двадцатом веке. Да, в грязном и подлом веке, но вместе с тем и таком светлом из-за свершений его лучших людей, его настоящих героев, из-за высоких движений души, неодолимого стремления людей к справедливости. Мы боремся против крови, огня, мук… И я вижу, их нет. Нет настоящих. Есть поддельные. Но для чего? Да, и тепло, и сыто, и всего вдоволь, и выдумка безгранична, но объясните мне, для чего? Нет, наши слезы, наши страдания предстают теперь иными. Надо ли избавляться от них? Может быть, они делают жизнь подлинной? Простите, я запутался…
Страшная это пропасть – половина тысячелетия. Наверное, я ошибаюсь, я просто не в силах понять истинных глубин вашей жизни. Она должна быть прекрасной и цельной. Видимо, все там, дальше, за этими играми. Может быть, с высоты своих знаний вы поймете меня, покрытого шерстью пришельца, который вторгся в ваш мир не для забавы, поверьте, а из страха за маленькую девочку. И еще я сделал это в слепой, но твердой убежденности, что люди далекого будущего не только намного разумнее нас, но и намного добрее. Эта вера и заставила меня дернуть рычаг той несуразной в ваших глазах колымаги, в проводах, кристаллах и железе которой билась, однако, гениальная мысль, стучало живое сердце моего друга, товарища по борьбе с варварами нашего времени, Василия Дятлова. Его внучку и мою дочь я и прошу вас спасти.
– Прелестно, голубчик, ну распотешил старика, ну спасибо! – Сухонький человек в камергерском мундире опустил слуховую трубку и кинулся обнимать Пьера. – До слез довел, шельмец.
– М-да, неплохо сыграно. Резковато по нынешним меркам, но… – заговорил незнакомый Пьеру генерал. – Господа Совет, а не посмотреть ли судьбу нашего гостя и дочери его в реальной истории? Может статься, там и есть решение.
– Там-то оно есть, – заметил кривоногий старик, поигрывая темляком сабли, – да прилично ли, узнавши судьбу человека и чад его, ему таковой не открыть? А открыть так совсем невозможно.
– Важно не сокрыть судьбу от Пьера Мерсье, а привести его в состояние резиньяции, дабы с покорностию ее пинки и уколы принимал, – задумчиво поднял палец Николай Иванович.
В наступившей паузе Пьер подумал, что сейчас либо взбунтуется, либо и впрямь впадет в состояние резиньяции. Знай он лучше русскую историю, то понял бы, что в сцене этой все до того сказанное значения не имело, и с большим вниманием следил бы за дремавшим в кресле стариком с повязкой на глазу.
Речь Пьера привела в восторг и Гектора. Сияя, он толкал локтем корнета, в котором без труда можно было узнать Полину.
– Посмотри, что Кубилай сотворил с этим новичком! Отличный парень этот Пьер. Веселый, а?
Ина вспыхнула:
– Ты сказал – веселый? А по-моему, вы с Кубилаем настоящие ослы. Вам не приходило в голову, что Пьер не играл? Ему больно. Очень больно. – В глазах Ины застыли слезы. – Только, пожалуйста, не думай, что и я сейчас играю. Лучше скажи: долго там еще намерены его мучить?
Гектор растерянно посмотрел на девушку.
– Ты всерьез? Не может быть. Ведь все уверены, что Пьер в полном восторге. – Гектор замолчал. И вдруг побледнел от внезапной догадки. – Слушай, а если… если он вообще не уверен, что мы дадим ему лекарство?
– А я тебе о чем говорю!
– Ой-ой-ой! У Кубилая ведь еще десяток эпизодов в программе. Надо срочно кончать все это. – Гектор схватил Ину за руку и, грубо нарушая торжественное течение высокого Совета, полез по рядам.
Между тем два седоусых унтер-офицера установили на поставце ящик красного дерева с большой серебряной трубой. Подле ящика тотчас возник вертлявый субъект в табачном сюртуке. Поклонившись в сторону печки, субъект утвердил сверху ящика черный диск и покрутил торчащую сбоку ручку. Чарующая, чуть угловатая музыка вошла в избу сразу со всех сторон.
– Симфоническая поэма Людмилы Кнут, в девичестве Люс Мерсье, – торжественным фальцетом объявил владелец табачного сюртука, когда музыка умолкла.
– Алоизий Макушка собственной персоной, – прошептал Николай Иванович на ухо Пьеру – Главный историк режиссерского консулата.
– Мысль о том, что решение наше надлежит выводить из естественного течения истории, – заговорил Макушка нормальным голосом, – подвигла меня на исследование некоторых обстоятельств, приведших тому триста лет к появлению хронолетов Владимира Каневича. Избегая частностей, могущих утомить высокое собрание, сообщаю главное следствие произведенной экзаменации, состоящее в том, что поименованный Владимир Каневич приходится по материнской линии правнуком Людмиле Кнут, в девичестве, как уже указывалось, Люс Мерсье.
В это время Пьер заметил, как Гектор что-то горячо втолковывает Кубилаю, оторопело смотрящему то на Гектора, то на него, Пьера.
Выдержав паузу, чтобы позволить всем оценить важность сказанного, Макушка продолжал:
– Дочь присутствующего здесь Пьера Мерсье есть необходимое звено в цепи событий, приведших, во-первых, к появлению у нас человека из далекого прошлого, поскольку таковое вызвано ее тяжелым недугом, во-вторых, к созданию машины времени, ставшей тривиальным предметом материальной культуры нашей эпохи. Цепь эта разорвана сейчас, и мы держим в руках ее части, раздумывая, соединить их или оставить эту цепь разъятой. Я веду вас вдоль этой цепи, милостивые государи: в первой половине трудного века, известного невиданными бурями в жизни общества, потрясениями умов и государств, родился и погиб в зените дарования инженер-физик Василий Дятлов. Вот первое звено. Через тридцать без малого лет его друг, ныне стоящий перед вами, с двумя помощниками сделал первый, несовершенный, по нашим меркам, аппарат, воплотивший идею Дятлова. Аппарат этот перенес своего создателя к нам. Это второе звено. Здесь цепь обрывается. Ибо третье звено – Люс Мерсье – умирает в своем двадцатом веке.
Макушка снова прервался. Кубилай с Гектором и Иной пробрались к сидящему за печкой старику.
– Если Люс Мерсье останется жива, – продолжал историк, – то через много лет выйдет замуж за внука погибшей вместе с ее дедом Сарры Кнут, дочери русского композитора Александра Скрябина. Люс, или по-русски Людмила, сама станет известным музыкантом, а ее правнук Владимир Каневич создаст аппарат, способный вернуть Пьера Мерсье к его дочери, а дочь – к жизни. Я закончил.
В наступившей тишине Пьер услышал тихий скрип за печкой. Грузная фигура старика распрямилась, он отнял руку от лица, извлек из шлица мундирного сюртука гигантский платок и отер лоб. Потом заговорил размеренно и внятно:
– Благодарю всех, господа. Благодарю вас особенно. – Он слегка поклонился Пьеру. – Как только что было отмечено, аппарат Каневича – это живая часть нашей культуры. Мы без нее – не мы. Раз был в истории Владимир Каневич, значит, история уже распорядилась за нас. Мы не делаем благодеяния, мы спасаем друг друга. Спасая прошлое, мы спасаем себя. Отказать Пьеру Мерсье – значит взорвать наше собственное существование. Человечество едино не только в пространстве, но и во времени. («Боже мой, – сверкнуло в уме Пьера, – он буквально повторяет Базиля».) Однако что это я? Пространство, время… Ящик, не более. А душа-то человеческая? К ней, к душе, продираться надо. И пусть бездна лет, пусть неразличимы вдали их лица. Можем ли мы смотреть на них в перевернутую подзорную трубу с холодным, жестоким сочувствием, равноценным презрению? Нет, господа! Прав, навсегда прав Федор Михайлович. Не на муках и страданиях строим храм. Быть в силах и не помочь младенцу? Да можно ли помыслить такое? Мне остается только в согласии с историей и ролью в этой пиесе сказать: «Господа! Властию, данной мне отечеством, приказываю…».
Синеющее окно вспыхнуло румянцем. В избу вошел темнолицый пожилой человек в длинной белой рубахе. Стало тихо.
– Пьер Мерсье, человек из прошлого, здравствуй!
Стен не было. Было бескрайнее поле. И тысячи лиц, лишенных грима. Человек протягивал Пьеру руки.
– Не сердись на наших детей, Пьер Мерсье. Это удача, что ты попал к ним. Они показали тебе нашу Землю. Они полюбили тебя.
– Дети? – пробормотал Пьер. – Вы сказали – дети?
– Да, Пьер. Это их дом, их школа. Они кажутся тебе взрослыми, но вглядись в них сейчас, вглядись внимательно.
– Боже мой, дети! – Пьер переводил взгляд с кудрявого, расплывшегося в улыбке Гектора на вдруг застеснявшуюся Алисию. Маленький Кукс пригладил вихры и смотрел на Пьера серьезно и напряженно, как отличник на доску с текстом трудной задачи. Кубилай лучился любовью и нежностью, а Турлумпий, щекастый Турлумпий пялил свои пуговицы также, как на поляне при их первой встрече.
– Уже много лет, как Земля отдана детям, – говорил старик. – Сначала с ними жили педагоги и воспитатели. Но потом необходимость в этом исчезла. Взрослые стали даже мешать свободному развитию детей, их творчеству. Выяснилось, что лучшей формой такого развития является игра. Игра для нас – путь к знанию, утверждение личности, постижение живой истории. В нашем мире нет зла, рожденного темными движениями человеческой души, и мы оказались бы бессильными перед космосом, не постигни мы опыта борьбы прошлого. Но закалка против зла – не главная цель игры. История человечества, и твоего века тоже, Пьер, учит не только борьбе, но и состраданию. И, отдаваясь игре до конца, наши дети постигают главную науку – науку добра. Дети встретили тебя, они же отправят тебя домой. Они вылечат твою Люс.
– И все это они сделают сами? Дети?
– Не совсем. Мы поможем им. Хотя главное они уже сделали. Мы не сразу узнали о твоем прибытии, и на плечи детей легла эта задача – понять, что они встретились с человеком из далекого прошлого. Мне приходилось заниматься психологией людей вашего времени, и я знаю, как нелегко перешагнуть лежащую между нами пропасть. Твой приезд стал экзаменом для их умов и для их сердец. Мне кажется, они выдержали экзамен Правда, тебе пришлось немало испытать, но это не вина детей, а скорее их беда – слишком уж широка оказалась эта пропасть. И все-таки они приняли правильное решение.
– Но что происходит с ними потом, когда кончается детство? Почему они скрыли от меня ваш большой мир?
– Наш мир мог испугать тебя. Дети не хотели причинить тебе боль. Пусть, увидев лишь верхушку айсберга, ты получил превратное представление о нашем времени. Горька была твоя речь на Совете. Но помнишь, ты сказал: истинные глубины нашей жизни могут быть дальше, за этими играми. Так и есть, Пьер.
– Так вы не дадите мне взглянуть на ваш взрослый мир? Это запрещено?
– Мы ничего не запрещаем. Но подумай, прежде чем решиться. Ты можешь испытать такое потрясение, что никогда не оправишься. Пожелай ты остаться у нас навсегда, я бы не отговаривал тебя. Но были люди, сильные люди, рожденные после тебя, Пьер, которые, прожив с нами краткий миг, возвращались домой и навсегда оставались несчастными. А ведь ты хочешь вернуться… – Старик отступил на шаг. – Теперь я оставлю тебя на время.
Он ушел, а Гектор, Ина, Асса, Харилай и другие, сияя, бросились к Пьеру.
– Ну вот, ну вот, что я говорил… что я говорила… – Пьер напрягся, ожидая, что вот-вот услышит властное указание Кукса или Кубилая: «Ярче, ярче изображайте восторг!».
Но и Кубилай, и Кукс прыгали рядом и кричали:
– Ну вот, я же говорил! Я говорил!
Ах, какие были проводы!
Ставил, конечно, Кукс, забияка и большой любитель покомандовать. Толстяк, сидевший на последнем Совете за печкой, скинул повязку – мешала – и топал впереди парадирующих войск, воздев треуголку на шпагу и вопя что есть мочи: «Виват!». Бивак разбили у стен Лонгибура. Пьер сидел на слоне. Пальцы ласкали твердый цилиндрик в кармане куртки – маленький пенал с щепоткой оранжевого порошка, врученный ему нынче утром доктором из «Осеннего госпиталя». Пока пили-ели (Кубилай все норовил с Пьером чокнуться и поцеловаться, но не дотянулся – высоко), площадку огородили, увили лентами, обставили флажками, и грузинский князь затрубил в рог. Граф де Круа и Морис де Тардье пустили коней в галоп, сейчас сшибутся, затрещат копья, рассыплются, и – за мечи! Нет, передумали. Алисия им язык показала и – по хоботу – к Пьеру, с венком из ромашек. И села рядом.
Музыки было много. Елена в пурпурной столе перебирала струны кифары. Николай Иванович в сапогах и двубортном чугунном пиджаке растягивал зеленую гармонь, а соседка – тугое тело рвется из цветастого ситца – за углы косынки взялась, пальчики отставила и тонюсенько выводила:
Мы с миленочком прощались
От зари до темени,
Улетал соколик мой
На машине времени.
И-и-и-и-х…
И пошла бить пыль босоножками.
Брат Турлумпий ходил с трубой, раздувал спелые щеки, всем надоел. А когда над ухом у академика Дрожжи взвизгнуло, тот осерчал и спихнул обидчика в бассейн. Его Урсула с чайханщиком вытаскивали, но Пьер этого не видел: проскальзывая длинными ногами, шел клетчатый Арлекин, смотрел провалами глаз, изгибал шею. Как ударом хлыста, сорвало Пьера с места. Он сполз по крутому слоновьему боку, вскочил на стол.
– Там у нас, в Шатле, это делали так!
Он пустил волну по рукам – туда, обратно, снова туда. И вдруг застыл в мучительном изломе.
– Еще, еще! – ревела толпа, а мим – Пьер узнал Жоффруа – глядел на него с восторгом темными кругами на меловой маске.
Кукс и Кубилай, отталкивая друг друга, бросились к нему – пожать руку, помочь слезть. Кубилай оказался проворней.
– Это… это… Нет слов. Вы гений. Умоляю, на одну минуту. Вот это движение… – И увлек Пьера в сторону.
Поляна за стеной жимолости раздалась, чтобы вместить всех. На трибуне скрипел Алоизий Макушка:
– Дорогие сограждане! Мы собрались здесь в эту торжественную минуту, чтобы проводить, как говорится, в дальний путь нашего, так сказать, замечательного и, я не боюсь этого слова, старого друга, – и бил пробкой о графин.
Из машины, весь в мазуте, вылез Калимах и поставил на землю большую медную масленку.
– Ты у меня полетишь, – мычал он, хмуро примериваясь разводным ключом к торчащему болту, которого раньше, Пьер мог поклясться, в машине не было. – Как пить дать полетишь.
– Свечи прокалил? – подошел Харилай. – Прокали свечи-то. Отсырела, небось, стояла сколько…
– И то, прокалить, – согласился Калимах. – Тащи паяльную лампу.
Что-то острое уперлось Пьеру в бок.
– Считаю своим долгом предостеречь, – зашептал старый знакомый в калошах, убирая зонтик – Шум, несанкционированное пение… Чего ж тут хорошего. Произнесение речей при большом скоплении публики. Это, знаете, чревато. Полезайте-ка вы в машину, и – скатертью… то есть счастливый, как говорится, путь. И вам хорошо, и нам спокойней. К обоюдному, так сказать. А то как бы они того… не передумали, а? – И, не выдержав, прыснул.
Пьер еще увидел прощальный взмах Гектора, немного растерянные лица Елены, Ассы. Он вытер щеки. Мелькнула косынка:
Муженька я скину в реку;
Нам не надо третьего,
Из двадцатого из веку
Полюбила Петю я…
– Не скучай, Пьер! Счастливо!
– Счастливо и вам! Спасибо за все. Как хорошо, что старик в балахоне не играл.
Внизу сверкнули удивленные глаза Полины.
– Старик в балахоне? Да это лучший актер нашего времени. Гений!
Люк захлопнулся.
– Мсье! – кричал Гастон. – Стойте! Нельзя!
Кто-то толкнул садовника в спину. В ротонду ворвались Шалон и дю Нуи. Скрипнул, распахиваясь, люк. Показалась нога в рифленом ботинке. Потом рука и, наконец, смущенное лицо Пьера.
– Ты сошел с ума! – закричал Шалон.
– Пьер, милый, разве так можно, – сказал Альбер.
– Да что вы, друзья, – медленно и тихо сказал Пьер. – Я только хотел попробовать…
Но Шалон уже вытаскивал из машины рюкзак и, поднимая его, взглянул в глаза Пьеру.
– Попробовать? А это что?
– Простите меня, – еще тише сказал Пьер.
– Слава Богу, хоть жив. Ты включал ее?
Пьер смотрел на них сквозь слезы, не слыша слов.
– Ничего, ребята, не огорчайтесь.
– Так она не работает?
Пьер покачал головой.
– Ты не находишь, что он какой-то странный? – повернулся дю Нуи к Шалону.
– Он потрясен неудачей. Нам это тоже предстоит пережить.
– Простите, я очень тороплюсь, – сказал Пьер. – Подбросьте меня до Форж-лез-О, я там оставил машину.
Он не сводил глаз с тщедушного тела, со страшной иглы. Ему казалось, миновала вечность с тех пор, как он уронил оранжевую крупинку в колбу капельницы, хотя на самом деле не прошло и половины суток Пьер брал руку девочки, пытаясь ощутить намек на ответное движение. Но нет, ничего не изменилось. Ничего. Утренний луч играл на красном коленкоре истории болезни.
– Ну, как ты сегодня себя чувствуешь? – Доктор вытянул из папки листок
– Ой, мы опять с папой купались. И ракушку нашли огроменную, во! – Руки Люс дрогнули.
Доктор снял очки и поднес листок к глазам.
– Господин профессор, вас к телефону, – объявила сестра.
– Что? А? Послушайте, мадам Планше, что вы мне подсунули? – Он свирепо ткнул пальцем в листок – Чей это анализ?
Лицо сестры покрылось пятнами одного цвета с крестом на ее наколке.
– Это анализ Люс Мерсье, господин профессор. Я сама, – она сделала паузу, – сама вложила его в историю болезни пациентки.
– А в лаборатории не могли напутать? – спросил доктор, смягчаясь.
– В лаборатории сегодня не было других анализов, господин профессор. Вас ждет у телефона мадам Жироду, господин профессор.
– Не было других анализов? – Доктор надел очки. Он увидел привстающего Пьера и повернулся к ребенку. Знают ли они, какое чудо произошло? Какая милосердная воля вернула девочку этому человеку, а ей подарила настоящий мир, с настоящей травой, с морем, в котором можно по-настоящему плавать, в котором водятся живые рыбы и полным-полно огроменных раковин.
– Ах да, иду, иду. Дождитесь меня, Мерсье. Я сейчас вернусь, только поговорю с женой. Дождитесь меня непременно.
Худая спина исчезла за бесшумно сдвинутой створкой. Но сквозь закрытую дверь Пьер отчетливо видел удаляющуюся фигуру в веселеньком домино с ромбами. На шутовском колпаке звонко потренькивал колокольчик
1983, 1991
© В. Генкин, А. Кацура, 2002.









