Текст книги "Письма к незнакомке"
Автор книги: Проспер Мериме
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)
Приехал я сюда в ужасающую погоду. Ливень, какого не бывает на севере, затопил всю местность, перерезав дороги и превратив ручьи в •бурные реки. Теперь я лишен возможности выехать из города в Серра-бонну, где у меня есть дело. Не знаю, сколько времени это может длиться.
Устроиться в гостинице я так и не сумел, ибо в Перпиньяне ярмарка, да к тому же в городе полным-полно испанцев, сбежавших от эпидемии. Когда бы мне не удалось пробудить сострадание в одном шляпнике, я принужден был бы спать на улице. Пишу Вам, сидя в холодной комнатушке, рядом с дымящим камином, проклиная дождь, который лупит в окно. Служанка, прислуживающая мне, говорит только по-каталонски и понимает, только если я обращаюсь к ней по-испански. Книг у меня с собою нет, и я никого здесь не знаю. И наконец хуже всего то, что покуда не поднимется северный ветер, я застряну тут неизвестно на сколько дней, не имея даже возможности вернуться в Нарбонну, ибо мост, который мог бы обеспечить мое отступление, ни на что уже не годен, а если вода поднимется еще, его и вовсе снесет. Превосходный случай для того, чтобы погрузиться в размышления и начать записывать свои мысли. Однако ж и мыслей нынче никаких нет. Я просто места себе не нахожу от нетерпения. У меня едва достает сил, чтобы писать Вам. А Вы ни словом не упомянули о письме, посланном мною из Арля. Быть может, оно разминулось с Вашим?
Я побывал у Воклюзского источника где мне захотелось написать Ваше имя; но там оказалось столько мерзких стишков, столько всяких Софи, Каролин и пр., что я не решился осквернить Ваше имя, ставя его в такой дурной компании. Это – самый дикий в мире край. Одни скалы да вода. Вся растительность ограничена смоковницею, которой неизвестно как удалось пробить себе дорогу среди камней, да изящнейшему венерину волосу, чью веточку я и посылаю. Когда Вы пьете от насморка сироп венерина волоса, Вам, верно, и в голову не приходит, что растение ото выглядит довольно привлекательно.
В Париже я буду к 15 будущего месяца 5. Сам еще не знаю, какую выберу дорогу. Возможно, решу возвращаться через Бордо. Но если погода не улучшится, придется ехать через Тулузу. Тогда я буду в Париже двумя неделями реныне. Надеюсь в Тулузе получить от Вас весточку. Если же ее не окажется, я смертельно обижусь.
Прощайте.
17
Париж, {декабрь 1840?),
Г. де Монтрон 25 говорит, что нужно воздерживаться от первых порывов, ибо они почти всегда искренни. Похоже, Вы много размышляли над сей премудростью, поскольку следуете ей с редкостным постоянством: стоит разумному решению прийти Вам на ум, как Вы до бесконечности откладываете его исполнение. Будь я в Чивита-Веккья, я отыскал бы средь камней моего друга Буччи 2 изображение этрусской Минервы – она была бы лучшей для Вас печатью. А покуда мой горшечник совсем готов, и я вслед за Леонидом повторяю3: MoX
18
Париж, суббота, <декабрь 1840).
Das Lied des Claerchens gefallt mir zu gar; aber warum haben Sie nicht das Ende geschrieben? 4* 1 – Вот уж поистине душа радуется, видя, до чего нравится Вам этот этрусский камень! Во сколько же пирожных Вы его оцениваете? Напрасно, однако ж, Вы не захотели узнать, что на нем изображено. А изображен на нем человек, мастерящий горшок. Вернее сказать, гидрия – так звучит благороднее и ближе к греческому. Быть может это – клеймо античного гончара, а возможно, есть тут намек на мифологию, который я мог бы вам объяснить, если б захотел. Что же до другой печатки, история ее довольно примечательна. Я нашел ее, помешивая угли в камине на Алжирской улице; это – весьма массивный и тяжелый бронзовый перстень; на нем выгравированы каббалистические знаки; полагают, что он принадлежал какому-нибудь чародею или же гностикам 2. Вы видели на нем фигурку человека, солнце, луну и т. д. Не правда ли престранно найти такую вещь в золе на Алжирской улице? Кто знает, не таинственному ли могуществу перстня обязан я Вашей песней Клерхен? Я в самом деле вконец расхворался, но это еще не причина, чтобы сидеть дома. К примеру, если Вы пожелаете получить этрусскую печатку из моих рук, я передам ее Вам с величайшим удовольствием, тогда как если швейцар обнаружит ее в письме на Ваше имя, разразится скандал. Но я не хочу ничего более просить у Вас, ибо Ваша властность растет не по дням, а по часам, да к тому же всеми тонко– 26
стами самого возмутительного кокетства Вы владеете в совершенстве. Похоже, Вы не слишком любите глаза с большими зрачками, зато сверх всякой меры неравнодушны к тем, у кого голубоватые белки, Вы также весьма предупредительно напоминаете мне, какие глаза у Вас,– я их не забыл, хотя и видел не так долго. А кто же тот, кто указал на эту особенность Вашу, дотоле, как Вы утверждаете, Вам неизвестную,– учитель греческого или немецкого? А может быть мне следует считать, что Вы постигли немецкую скоропись, равно как и греческую, совершенно самостоятельно? Еще одно достоверное доказательство, подтверждающее отвращение, какое вызывают у Вас зеркала. Вам бы надобно взрастить немецкий цветок под названием Aufrichtigkeit2*. Я только что поставил слово «конец» под неким ученым опусом3, который писал в наисквернейшем расположении духа,– остается понять, нет ли длиннот в самом этом слове. Однако ж с той минуты, как я сей труд завершил, я чувствую себя неизмеримо легче и счастливее – потому-то я столь мягок с Вами и обходителен; а не будь этого, я без околичностей высказал бы всю правду. Вам бы следовало повидаться со мною хотя бы для того, чтобы вырваться из атмосферы лести, в какой Вы живете. Надо нам сходить как-нибудь в музей, посмотреть картины итальянцев – это послужило бы компенсацией за наше несостоявшееся путешествие, а возможность иметь меня в качестве чичероне трудно переоценить. Не принимайте это, однако, за условие получения этрусского камня; скажите, как Вам его передать,– и Вы тотчас его получите.
19
Париж, суббота, <12> марта 1842.
Два дня я все решаю, писать Вам или нет, ибо гордость моя дает немало оснований этого не делать; но, честное слово, хоть Вы, надеюсь, и но сомневаетесь в том, что Ваше письмо доставило мне истинное удовольствие, я все же хочу сообщить Вам об этом.
Вот Вы и разбогатели1 – что ж, тем лучше. Примите мои поздравления. Богатство дает свободу. Друг Ваш, которого осенила столь блестящая идея, напоминает мне Олда Робина Грея2; он, верно, был влюблен в Вас, но Вы никогда в том не признаетесь, ибо обожаете тайны. Однако ж я прощаю Вас: слишком редко мы друг другу пишем, чтобы ссориться. Почему бы Вам не поехать в Рим или Неаполь, насладиться картинами и солнцем? Вы достойны того, чтобы проникнуться Италией,, и вернетесь оттуда, обогащенная новыми мыслями и чувствованиями. Грецию я Вам не рекомендую. Кожа у Вас недостаточно грубая, чтобы противостоять всем мерзким пожирателям человечества. Кстати о Греции: раз уж Вы так хорошо умеете хранить дары, посылаю Вам травинку. Я сорвал ее на склоне холма Антелы в Фермопилах – там, где погибли последние из трехсот Вполне вероятно, что в атомах этого стебелька есть и атомы погибшего Леонида. И там же, помнится, лежа на охапке куку-
рузной соломы перед караульной жандармерии (какое святотатство!), я рассказывал другу моему Амперу4 о моей юности и признался ему, что из всех нежных воспоминаний, какие мне остались, в одном лишь нет * ни малейшего привкуса горечи. Я имел в виду прекрасную нашу юность. Pray keep my foolish flower**.
Послушайте, а хотите получить более осязаемый сувенир с Востока?
К несчастью, я роздал уже все красивое, что привез оттуда 5. Я бы с радостью подарил Вам домашние остроносые туфли, но вдруг Вы станете надевать их для других,– нет уж, благодарю покорно. Если же хотите розового или жасминового варенья, у меня еще немного осталось, но торопитесь: я могу все съесть. Мы так редко обмениваемся письмами, что приходится очень многое друг другу рассказывать, чтобы ввести в курс дела. Вот как сложились мои дела.
Осенью 1840-го я вновь посетил милую мою Испанию®; два месяца жил в Мадриде, где наблюдал очень смешную революцию, замечательнейшие бои быков и триумфальный въезд Эспартеро 7, походивший на немыслимо комический парад. Остановился я у близкого моего друга – она относится ко мне как преданная сестра8; по утрам ездил в Мадрид, а к ужину возвращался в деревню, где меня ожидало общество шести женщин, самой старшей из которых тридцать шесть лет. Из-за революции я оставался единственным мужчиною, который мог свободно передвигаться, так что иного coitejo27 28* у этих несчастных не было. И они ужасно меня избаловали. Ни в одну из них я не был влюблен – и, наверное, напрасно. И хотя я не обманывался относительно преимуществ, какие давала мне революция, роль султана, пусть лишь ad honores29*, вполне пришлась мне по душе. По возвращении в Париж я доставил себе невинное удовольствие, напечатав книгу9, которая, однако, не вышла на широкую публику. Было изготовлено всего сто пятьдесят экземпляров – превосходная бумага, иллюстрации и т. п., и я подарил их приятным мне людям. Преподнесу и Вам сию редкость, если Вы окажетесь достойной ее, однако ж знайте, что это – труд исторический и педантичный, изобилующий в такой мере греческими, латинскими и даже оскскими (знаете ли Вы хотя бы, что означает «оскский») выражениями 10, что Вы не сумеете сквозь них продраться... За прошлое лето я немного разжился деньгами. Министр мойи даровал мне свободу на три месяца, я же удрал на целых пять и проболтался между Мальтою, Афинами, Эфесом и Константинополем. За эти пять месяцев я не скучал и пяти минут. Что сталось бы с Вами, если бы Вы, которой я когда-то внушал такой ужас, встретили меня во время моих разъездов по Азии с пистолетами за поясом, с длинной саблею и – поверите ли? – при усах, которые видны были даже сзади! Без бахвальства – я мог бы напугать самого отчаянного грабителя из мелодрамы. В Константинополе я видел султана в лакированных сапогах и черном сюртуке, а потом – на процессии во время
Байрама 12 – всего усыпанного бриллиантами. На празднествах Байрама я получил от одной прекрасной дамы, на остроносую туфлю которой имел неосторожность наступить, сильнейший удар кулаком и презрительное «giaour» 30*. На том и кончились мои отношения с турецкими красавицами. В Афинах и в Азии я повидал самые прекрасные в мире памятники и самые прекрасные пейзажи, какие только могут быть.
Расплатою же за удовольствия служили блохи и комары величиною с жаворонка, так что я ни одной ночи не спал. Все эти перипетии сильно меня состарили. По высочайшему велению мне отказаны перья горлицы – это красивая восточная метафора, употребляемая в том случае, когда хотят сказать что-то неприятное. Представьте себе Вашего друга с совершенно седою головой. Ну, а Вы, querida31*, изменились ли Вы? Я с нетерпением ожидаю, когда Вы подурнеете, чтобы увидеться с Вами. Года через два или три Вы напишете мне, сообщите, что поделываете, и увидимся мы с Вами, иль нет. Ваши «исполненные уважения воспоминания» сильно меня насмешили, равно как и желание вытеснить из моего сердца ионические и коринфские капители.
Прежде всего теперь я люблю лишь дорический ордер, а кроме того нет таких капителей, не исключая и капителей Парфенона, которые могли бы для меня затмить воспоминания о давней дружбе. Прощайте; поезжайте в Италию и будьте счастливы. Сегодня я уезжаю в Эврё по делам службы и возвращусь в понедельник вечером. Если хотите полакомиться розовыми лепестками – скажите; но предупреждаю, осталась одна лишь ложечка для Вас.
20
Париж, <18?У марта 1842.
Только час назад прочел Ваше письмо – оно со вторника лежало у меня на столе, но было завалено кучей бумаг. Раз Вы не презираете даров моих, получайте варенья из розы, жасмина и бергамота. И один горшочек соблаговолите преподнести госпоже де С..., with my best respects **. Вот видите, я предложил Вам остроносые туфли, но Вы от них отказываетесь, да столь решительно, что мне следовало бы все же их послать. Меж тем после возвращения меня беспрестанно грабят. Нет у меня туфель – не могу найти ни одной пары. Хотите вместо них вот это? Быть может это турецкое зеркальце доставит Вам больше удовольствия, ибо Вы, по моему убеждению, сделались кокеткой еще большею, нежели в благословенном 1840 году. Было это в декабре месяце, и на ножках Ваших красовались полосатые шелковые чулки – ничего более я не помню.
Что же до протокола, о котором Вы пишете,– Вам решать. Вы не верите, что я поседел. Вот Вам подтверждение.
Однако ж даром я ничего не делаю. Прежде чем ехать в Неаполь, соблаговолите выслушать мои указания и привезти мне то, что я попрошу. Я могу дать Вам письмо к руководителю помпейских раскопок если такого рода вещи интересуют Вас.
Вы описываете свою precious self32 33* столь красочно, что наша встреча, я вижу, откладывается на необозримые времена, Allah Kerim3*! Я пишу среди адского шума. А потому не понимаю толком, что говорю,– знаю только, что многое скажу Вам о нас обоих, как только получу от Вас весточку. Покуда прощайте и сохраните изящество линий и лучезарный облик, которые всегда вызывали во мне восхищение.
21
Париж, понедельник вечером, 21 марта 1842.
Только что получил Ваше письмо, которое повергло меня в преотврати-тельное настроение. Стало быть, увидеться со мною Вам мешает сатанинская Ваша гордость. Впрочем, я не совсем вправе упрекать Вас, так как однажды, если не ошибаюсь, увидел Вас издали, но возникшее во мне чувство – не менее мелкое – помешало мне заговорить с Вами. Вы уверяете, что стоите дороже, чем два года тому назад,– Вам это доставляет удовольствие. Мне показалось, что Вы похорошели, но зато в Вас изрядно прибавилось эгоизма и лицемерия. Быть может, это далеко не бесполезно, однако ж хвастаться тут нечем. Что до меня, я полагаю, что стою не более и не менее, чем раньше; я не сделался большим лицемером и, быть может, напрасно. Одно очевидно: сильнее меня от этого не любят. И коль скоро белая ручка Ваша и стежка не вышила на этом кошельке, что прикажете с ним делать? Вы же все-таки должны были бы подарить мне что-нибудь сделанное Вами самою: и зеркальце мое и варенья того заслуживают; по меньшей мере, не худо было бы сообщить, получили ли Вы их; но бранить Вас я более не вправе. Если по дороге в Италию Вы проедете через Париж, возможно, меня Вы тут не застанете. Где я буду? Одному дьяволу известно. Не исключено, что я встречу Вас в Studj1; но возможно также, я отправлюсь в Сарагосу 33 – повидаться с женщиной, которой Вы, по Вашим словам, стоите вполне. Второй такой сестры у меня никогда не будет. Скажите же мне – и непременно до отъезда Вашего из Парижа,– когда Вы собираетесь в Неаполь и не захватите ли Вы книжицу для руководителя помпейских раскопок, г. Буонуччи 3. Уезжая, я оставлю вышеупомянутую книжицу у госпожи де С... или где-нибудь еще.
Мне смутно помнится, что давным-давно я встречал некую госпожу де С... в доме, где произошла мелодрама, в каковой я играл роль простофили. Спросите у нее, помнит ли она меня.
Итак, прощайте и, без сомнения, надолго. Я сердит, что так Вас и не увидел. Давайте время от времени знать о себе – Вы всегда доставляете мне тем величайшее удовольствие, даже если будете по-прежнему следовать прекрасной методе лицемерия, к которой Вы столь блистательно приобщились. Что же до письма к Буонуччи, то я отрекомендую в нем Вас и спутников Ваших как знаменитых археологов. Заботами его Вы останетесь довольны.
22
Париж, суббота, 14 мая 1842.
Для начала знайте, что я вовсе не сгорел «Железнодорожная катастрофа на Левом берегу!» – так последние четыре дня начинаем мы в Париже все письма; а далее я хотел бы сообщить, что Ваше письмо доставило мне величайшее удовольствие. Обнаружил я его по возвращении из одного недалекого путешествия 2 по делам служебным,– потому и отвечаю с таким опозданием. Если уж быть откровенным до конца, а Вы знаете, что от недостатка сего мне вовек не избавиться, признаюсь, что нашел Вас похорошевшею сверх всякой меры, но только внешне и никак не внутренне; и цвет лица превосходный, и волосы великолепные – я разглядывал их куда больше, нежели Ваш чепец, который, видимо, заслуживал внимания, поскольку у Вас явно вызвало раздражение то, что я не сумел его оценить. Но я ведь никогда не мог отличить кружево от миткаля. У Вас по-прежнему талия сильфиды, и хотя черными очами я сыт по горло, нигде – от Константинополя до Смирны – таких огромных, как у Вас, я не встречал.
А теперь вглядитесь в оборотную сторону медали. Во множестве вещей Вы остались ребенком и одновременно стали лицемеркою. Вы не умеете совладать с первым порывом, зато тотчас изыскиваете тысячи мелких трюков, каковыми надеетесь исправить положение. И что Вы от того выигрываете? Вспомните великую и прекрасную максиму Джонатана Свифта3: «That a lie is too good a thing to be lavished about*!» Благородное желание держать себя в узде, без сомнения, заведет Вас далеко, и через каких-нибудь несколько лет Вы почувствуете себя не более счастливою, чем траппист 4, бессчетное число раз смирявший душу и тело и вдруг открывший в один прекрасный день, что рая-то нет. Я не понимаю, о каком залоге Вы упоминаете, да и вообще в Вашем письме множество разных недомолвок. С Вами мы не можем быть вместе, как, скажем, мы с госпожою де <Моитихо>, ибо первейшее условие отношений между братом и сестрою – безграничное доверие: госпожа де <Монтихо> в этом смысле вконец меня испортила. Вот я, глупец, уже и сожалею о том, что уколол Вас, но утешаюсь надеждою на Ваше исправление. Это – еще одна приятнейшая Ваша черта. Какую же победу, должно быть, празднует над Вами стоицизм! Вы полагаете, что у Вас есть гор-♦ «Ложь слишком хороша, чтобы одарять ею первого встречного!» (англ).
дость,– извините, Вы просто находитесь во власти мелкого тщеславия, вполне достойного столь верующей души. Проповеди нынче в моде... А Вы на них ходите? Только этого Вам теперь и недостает. Но пора, право же, оставить сей сюжет – он способен вогнать меня в слишком мрачное настроение. В Сарагосу я, верно, не поеду. Вполне возможно, что я отправлюсь во Флоренцию, ио точно уже решено, что два месяца я проведу на юге, осматривая церкви и римские руины. Возможно, мы и встретимся с Вами где-нибудь в уголке храма или цирка. Я настоятельно советую Вам ехать прямиком в Неаполь. Впрочем, ежели Вы остановитесь на пять -шесть часов в Ливорно, то сможете использовать их еще лучше и поехать в Пизу, чтобы осмотреть Кампо-Санто5. Рекомендуй Вам «Смерть» Орканьи6, Vergonzoso7 и античный бюст Юлия Цезаря. В Чнвита-Веккья вам стоит навестить г. Буччи, у которого Вы можете купить античные геммы, передав ему от меня наилучшие пожелания. Затем Вы направитесь в Неаполь, остановитесь в «Виктории», и несколько дней проведете, вдыхая упоительный воздух и любуясь небом и морем . Кое-когда съездите и в Studj. Г. Буонуччи свозит Вас в Помпеи. Вы поедете в Пестум и вспомните меня; в храме Нептуна Вы сможете сказать себе, что видели Грецию. Из Неаполя Вы поедете в Рим, где про ведете месяц, убеждаясь, что попытки осмотреть все бессмысленны, коль скоро Вы туда еще вернетесь. Потом Вы поедете во Флоренцию, где остановитесь на десять дней. А затем будете делать все, что душе Вашей угодно. Проезжая через Париж, Вы захватите книгу для г. Буонуччи и последние мои инструкции. Я же, возможно, в это время буду в Арле или в Оранже. Если Вы там остановитесь, спросите меня, и я расскажу Вам об античном театре к чему Вы отнесетесь почти безо всякого интереса. Вы кое-что обещали мне взамен моего турецкого зеркальца. Я свято надеюсь на Вашу память. Да! Великая новость! Как только умрет первый из сорока академиков, я отправлюсь с тридцатью девятью визитамиэ; по обыкновению, я буду крайне неловок и неминуемо наживу себе три дцать девять врагов. Объяснять Вам мотивы подобного приступа честолюбия было бы слишком долго. Довольно и того, что Академия стала теперь моей голубою мечтой.
Прощайте; перед отъездом я напишу Вам. Будьте счастливы, но не забывайте, что надобно совершать лишь те глупости, которые доставляют Вам удовольствие. Вы же предпочитаете, очевидно, изречение г-на де Талейр&ка 10 касательно того, что надобно остерегаться первых порывов, ибо они всегда почти искренни.
23
Париж, 22 июня 1842.
Ваше письмо немного запоздало, и я уже начал было терять терпение. Поначалу мне надобно ответить на основные его пункты: 1) Кошелек я получил, и пахнет от него поистине аристократически, он прелестен. Если Вы вышивали его собственной рукою, это делает Вам честь. Однако ж в нем заметно вновь приобретенное Вами пристрастие к практической стороне вещей: раз подарен кошелек – значит в нем надобно хранить деньги; при этом, однако, Вы не упускаете возможности оценить его во сто франков. Куда как поэтичнее было бы объявить, что он стоит– одну или две звезды; собственно я только так его и оцениваю. И стану хранить в нем медали. Он был бы для меня еще дороже, когда бы В,ы изволили приложить к нему несколько строчек, начертанных белоснежною Вашею ручкой. 2) Фазанов Ваших мне не нужно; Вы предлагаете их не слишком радушно, да к тому же критикуете вовсю мое турецкое варенье. И это Вы – владетельница дворца giaour1*, кому же, как не Вам, понимать толк в трапезах гурий. Вот, кажется, я и ответил на все, что есть ш Вашем письме разумного. За остальное ругать мне Вас нынче не хочется. Пусть будет Вам судьею Ваша совесть, которая, могу сказать с уверенностью, подчас оказывается куда суровее, нежели я, вечно упрекаемый Вами в бесчувственности и легкомыслии.'Лицемерие, которое Вы так легко, играючи пускаете в ход, когда-нибудь сыграет с Вами злую шутку, сделавшись неотъемлемой частью натуры Вашей. Что же до кокетства, неотделимого от отвратительнейшего, но восхваляемого Вами порока, оно всегда было свойственно Вам сверх всякой меры. И оно всегда Вам шло, смягченное, правда, известной непосредственностью, душевностью и воображением. А теперь... теперь, что же мне еще сказать? У Вас чудесные темные волосы и прекрасная голубая кашемировая шаль; к тому же Вы бываете весьма учтивы, когда того хотите. Ну, разве я Вас не порчу?! Что же до самой сердцевины, о какой Вы говорите, Вы, верно, имеете в виду Вашу дружбу.– Мне нравятся слова – «самая сердцевина» – да, самая сердцевина розы с застылым навсегда соком, подобной розе Андринополя,– я расскажу Вам зту восточную легенду.
Жил-был дервиш, который показался одному пекарю человеком, достойным всяческого уважения. И вот пекарь пообещал дервишу всю жизнь кормить его белым хлебом., Дервиш, разумеется, почувствовал себя на верху блаженства. Но, по прошествии некоторого времени, пекарь говорит ему: «Мы ведь условились с тобой на ржаной хлеб, верно? А ржаной хлеб у меня замечательный, ржаной хлеб – это мой конек». «Черно-то-то хлеба,– отвечает дервиш,– у меня больше, чем я могу съесть, но...»
Кошка моя взобралась на стол, и мне величайших трудов стоило помешать ей улечься на этот лист. Из-за нее я забыл конец моей сказки; жаль – она очень красивая. Знаете, среди прочих воздушных замков я выстроил еще и такой: в сентябре я встречаюсь с Вами в Марселе, показываю Вам тамошних львов и угощаю фигами и рыбным супом. Но м*не надобно вернуться в Париж к 15 августа, чтобы отписаться перед министром. Так что рыбным супом Вы будете лакомиться в полнейшем одиночестве, и подвалы Сен-Виктор и музей осмотрите тоже без меня. Зато в Париже Вы можете получить непосредственно от меня рекомендации к путешествию по Италии. И коль скоро все Ваши желания сбываются, я смиреннейше прошу Вас пожелать, чтобы я сделался академи– 34 ком. Мне это доставило бы величайшую радость, хотя Вы и не присутствовали при приеме моей кандидатуры. Впрочем, время для пожеланий у Вас еще есть. Хорошо бы чума взяла всех этих господ,– вот тогда бы мои шансы заметно возросли; но главное, что было бы мне нужно,– так это позаимствовать у Вас хоть капельку лицемерия, которое Вам стало так свойственно. Однако ж я слишком стар и переделываться мне поздно. А если попытаюсь, сделаюсь еще хуже, чем я есть. Мне любопытно было бы знать, как Вы ко мне относитесь, да только могу ли я о том узнать? Вы никогда не выскажете мне ни всего хорошего, ни всего дурного, что Вы обо мне думаете. Прежде я не слишком лестно думал о шу precious self35*. Ныне же стал уважать себя чуть больше, и не потому, что много стал лучше, а потому, что много хуже стал мир. Через неделю я уезжаю в Арль35, где мне предстоит заниматься выселением черни, живущей в античных театрах; не правда ли, приятное порученьице? Вы крайне были бы любезны, когда бы написали мне до моего отъезда письмо, полное нежных слов. Я очень люблю, когда меня балуют, и к тому же у меня ужасно грустное и подавленное настроение. Надобно сказать, что вечера я провожу за чтением своих произведений, которые собираются переиздавать36. И нахожу, что я безнравственен, а порою даже глуп. Теперь с наименьшими потерями я должен безнравственность эту и глупость смягчить; а проблема непростая, и оттого меня охватила blue devils36*. Прощаюсь с Вами и наинежнейше целую Ваши ручки. А знаете, что я нашел в моих архивах? Коротенькую голубую ниточку с двумя узелками. И положил ее в кошелек.
24
Шалон-сюр-Сонн, 30 июня 1842.
Вы наверняка догадались о конце сказки – пекарь околпачил дервиша,– достойнейший человек этот ржаного хлеба не любил.
Я нахожусь сейчас в городе, который мне особенно ненавистен; сижу один в гостинице и слушаю жуткий вой юго-восточного ветра, все здесь иссушающего и создающего в коридорах такие симфонии, точно сам дьявол явился на землю. А потому я гневаюсь на всю природу. Пишу Вам, дабы хоть немного утешиться радостной мыслью о том, что в предстоящем Вам путешествии Вы переживете множество подобных дней.. В церкви Святого Винсента 1-я-видел-очаровательную девушку, истово шептавшую покаянные слова. Как называются молитвы или нечто им1 близкое, что произносят перед гравюрами, где изображены главнейшие сцены из страстей Господних? Подле девушки стояла ее мать и внимательно наблюдала за нею. Старательно срисовывая старые византийские капители, я все думал, какой же проступок могла совершить эта девушка, чтобы так самозабвенно каяться. Верно, какой-нибудь тягчайший грех. И Вы тоже сделались истовой богомолкою, следуя нынешней моде, которая охватывает почти всех? Да, Вы должны быть богомолкою по тем же причинам, по каким носите голубую кашемировую шаль. Однако ж я бы на Вас рассердился; волна набожности, затопившая Францию, претит мне; это —■ род философии, чрезвычайно убогий, идущий исключительно от рассудка, а вовсе не от души, Коль скоро Вы сможете наблюдать на божность итальянцев, надеюсь, что и Вы, вслед за мною, найдете, что единственно она и хороша; правда, там набожен лишь тот, кто хочет, и надобно родиться по ту сторону Альп или Пиренеев, чтобы веровать так, как веруют они. Вы не представляете себе, какое отвращение вызывает во мне нынешнее наше общество. Оно, кажется, употребило все возможные ухищрения, чтобы умножить и без того неисчислимые и неизбежные горести, на которых зиждется порядок вещей. Ожидаю Вашего возвращения из Италии; там Вы увидите общество, где все, напротив, стоит на том, чтобы создать для каждого более покойную и сносную жизнь. Мы возобновим тогда беседы о лицемерии и, возможно, наконец друг друга поймем.
Почти всю зиму провел я за изучением мифологии по старым латинским и греческим книжкам. Это крайне меня1 позабавило, и если когда-нибудь у Вас возникнет вдруг желание изучать историю мышления людей, что куда интереснее, нежели история их поступков, обратитесь ко мне, и я Вам укажу три-четыре книжки, прочитав которые, Вы сделаетесь не менее учены, чем я, а это не так уж и мало! Как проводите Вы время? Я задаю себе кое-когда этот вопрос, не находя вразумитель ного ответа. Составляй я Ваш гороскоп, я предсказал бы, что в конце концов Вы напишете книгу,– это неотвратимое следствие того образа жизни, какой ведете Вы, какой вообще ведут женщины во Франции. Немного воображения, а иной раз и души; затем в игру вступает лицемерие, переходящее в набожность,– и, наконец, автор готов. Спаси Вас Бог от подобного превращения.







