Текст книги "Четвертый разворот"
Автор книги: Петр Кириченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
Мы вышли из хаты...
Метель унялась, и вокруг было ослепительно бело от свежего снега, на западе, за речкой, над еле видимой Покровщиной, готовилось упасть большое красное солнце. От его тусклого света по снегу тянулись длинные тени. Тихо было вокруг и хорошо, но как-то пусто. Вокруг столько домов, а никого не видно, и даже не верилось, что во всех этих домах живут люди: выгон был пуст, и трубы не дымили.
У ворот мы стали прощаться. Когда Терентий Иванович, приобняв бабушку и поцеловав ее в платок, стал говорить, что мы как-нибудь навестим еще, дедушка с удивлением глядел на него, переводил взгляд на меня. Он не понимал, что происходит: беспечная улыбка снова гуляла по его лицу, а потом враз, будто переродившись, он стал серьезным, таким, каким был всю жизнь. Видно было, как ему тяжело удержать остатки сознания: брови его хмурились, кривились губы, и умными, все понимающими глазами он долго смотрел на Терентия Ивановича, затем на меня, и вдруг сказал:
– Прощайте! Спасибо, что проведали...
Он не договорил, заплакал скупо, одними глазами.
И это было так неожиданно после всех детских выходок, неуместных слов, что у меня дрогнуло сердце, ком подкатил к горлу. Семен Александрович знал, что не суждено нам больше увидеться... Мы обнялись, я ткнулся в его бороду и поспешил уйти. Слезы душили меня, и казалось, я заглянул туда, куда человеку по извечной его слабости и путь-то заказан.
Сзади скрипел снегом Терентий Иванович, и когда через минуту я оглянулся, то увидел, что он плачет, а Семен Александрович с женой так и стояли у ворот, глядя нам вслед.
– Иди! Иди! – сердито сказал Терентий Иванович, стыдясь, вероятно, своих слез. – Пробивай дорогу!..
А ведь Терентий Иванович был сильным человеком и никогда не плакал. Мне не узнать, что ему увиделось в те минуты, возможно, он думал: а придет ли кто к нам в последние дни жизни? и будет ли у нас такое просветление?..
С километр мы шли молча.
Заметенная дорога становилась все неприметнее. Солнце зашло, и все вокруг поспешно засинело. Наступил вечер. Оглянувшись еще раз, я увидел издали темневший осинничек, несколько домов, два-три желтых огонька в окнах. А вокруг было безлюдье и поля, и казалось, пронеслось над этими местами что-то опустошающее, отчего вымерли люди, обнищали некогда богатые и веселые края. И только снег, покрывший это бедствие, лежал тихо и смирно, отливая какой-то неземной синевой.
Сколько раз вспомнится мне этот вечер после, сколько раз я подумаю: «Ах, дядя, мой дядя, Терентий Иванович! Пройти бы нам еще одну такую же метель, хватить бы ветра и снега, и сказал бы ты мне все, что думаешь, а не молчал...»
Терентий Иванович затаил на меня обиду: он так и не смирился с тем, что его сыновья не вернулись в поселок и, отслужив армию, поехали в тот город, где жил я. Терентий Иванович уговаривал их, но они, проявляя характер, вернуться решительно отказывались. И дядя, которому хотелось, чтобы сыновья были рядом, загрустил, заскучал и даже постарел. Отчего-то он считал, что это я сманил братьев. «Вы там не слушайте его, – наверное, говорил он сыновьям, когда те приезжали в гости. – Меня слушайте да своим умом живите!» Быть может, наставления выглядели по-другому, но братья после поездок домой какое-то время сторонились меня.
«Дорогой дядя, – хотелось мне сказать, – напрасно ты тревожишься. Не лежит моя душа командовать кем-либо, ни братьями, ни друзьями. Не хочется, чтобы и мной командовали, но тут-то, как понимаешь, гораздо сложнее: всегда находится кто-нибудь, кто убежден, что именно он и должен руководить...» Так думал я, но ничего не говорил дяде, не писал ему, понимая, что любое мое признание настроит его против меня.
А два года назад, когда женился дядин младший, мы разругались и вовсе. Надоели недомолвки, не понравилось и то, что дядя, приехав к сыновьям, не зашел ко мне. Я попытался объясниться начистоту. Многое мы с дядей вспомнили, но так ни до чего и не договорились: Терентий Иванович сказал, что не был он у меня и не зайдет.
– Ну и не надо!
– И не зайду! – повторил Терентий Иванович зло и убежденно, и понятно стало – не зайдет.
– Потому что стыдно... – начал я и остановился.
– Мне стыдно? – переспросил дядя, поглядев на меня презрительно, сощурил один глаз, словно бы целился. – Сопляк ты, вот кто! Мне стыдно, как бы не так!
Тут повернуться бы и уйти, а я снова стал доказывать, что родные люди должны больше понимать друг друга. Терентий Иванович перебил меня.
– Много ты в этом понимаешь, – он криво усмехнулся. – Учил я тебя жизни, надо было больше.
– Больше бить?
– Больше!
Тогда я и сказал, что так, как он меня ударил, даже врагов не бьют, и добавил, что и сыновья его по той же причине домой не вернулись.
– Зла в тебе, дядя, много! – выкрикнул я, потому что вспомнилось перекошенное лицо, когда он стукнул меня. – Откуда только?
Терентий Иванович сник, опустил голову и пошел в другую комнату. Через пару дней он уехал.
Понятно было: разругались мы теперь серьезно. И сначала, вспоминая ссору, я считал, что прав и что правду надо было сказать. Но чем дальше, тем чаще, все с большим стыдом вспоминался наш последний разговор: сотни раз видел я, как Терентий Иванович уходит с опущенной головой. И не скоро я понял, что не прав: сам того не желая, я «ударил» Терентия Ивановича, и ударил так же, как он меня когда-то. Неожиданно и, конечно, больно. Больнее, наверное, и не бывает, если бьет родной тебе человек.
Это чувство вины так и останется со мной до конца жизни, и что бы я ни делал, что бы ни говорил и как бы Терентий Иванович ко мне ни относился, никогда не прощу себе сказанного, ничем не замолить мне свою совесть, так же как не забыть и метель.
Мысли эти не оставляли меня, снова и снова я вспоминал послевоенное время, чувствуя, что где-то там скрывается разгадка многому, думал о дяде, о братьях, о себе, спрашивая, откуда же в нас зло. А оно ведь было во всех нас, и выходило, где-то таились одни корни. И вскоре я додумался, что те пули, которые, не зацепив никого, на излете упали на землю, вовсе не пропали: они летели и летят все еще теперь, доставая нас и убивая все лучшее, на что мы способны. Это и было настоящим злом, и изживать его людям придется долго-долго.
Прошло немного времени, мы с дядей помирились: для этого было достаточно, приехав, зайти к нему, но разговоры наши оставались неискренними, натужными. Мы вроде бы показывали друг другу, что забыли ссору, хотя это было не так.
С тяжелым чувством уходил я от него и уезжал из поселка.
Однако вскоре благодаря случаю я вновь там появился: мой товарищ ехал на машине к матери на праздники, а поскольку она жила километрах в ста от нашего поселка, я и напросился с ним.
– Какой разговор, – сказал он, – веселее будет путь.
И, собравшись наспех, я поехал. По дороге мы с товарищем решили, что остановимся на день в поселке, он передохнет и, оставив меня, поедет дальше. Вышло так, что приехали мы как раз в день рождения Терентия Ивановича, поэтому, минуя дом моей матери, направились к нему. Терентий Иванович, завидев остановившуюся напротив двора машину, выскочил встречать.
– О, гости! – обрадовался он, обнимая меня и здороваясь с моим товарищем. – Проходите в хату!
Мы внесли гостинцы и подарки Терентию Ивановичу – все, что купил я и что передали сыновья, поздравили его, но слова наши утонули в хлопотах: не выслушав, Терентий Иванович метнулся в погреб, жена его стала накрывать на стол. Не помогли ни отговорки, ни ссылки на машину.
– Да кто ж тебя сажает за руль, – весело отмахивался от моих слов дядя. – Загоняйте машину во двор, и будем гулять. Правда? – обратился он к моему товарищу. – Лучше ведь гулять, чем ехать на ночь глядя?..
– А конечно, – ответил тот, понимая, что Терентий Иванович тот человек, от которого сразу не вырвешься.
– О, молодец! – обрадованно воскликнул Терентий Иванович. – А мы сидим вдвоем, говорим, зашел бы кто или как... А тут – на тебе! Гости!..
– Сказала же я, гости будут, – поддержала Терентия Ивановича жена, расставляя тарелки. – Котик наш умывался с утра...
Она протирала банки с консервированными огурцами и помидорами, весело глядела на нас, и все что-то ставила на стол, казалось, на нем и места больше нет.
– Та котик умывается по семь раз, – засмеялся дядя. – Работой не занят... А гости, да еще такие дальние, – не каждый день...
Я смотрел на Терентия Ивановича и не узнавал его: не было и тени неприязни, ни одним взглядом он не напомнил о ссоре, и, мотаясь из погреба в хату, внося то одно, то другое, он торопился скорее усадить нас за стол и, казалось, помолодел лет на десять. Я не знал, что и думать: то ли день такой выпал – день рождения, то ли наше внезапное появление так повлияло. А возможно, его тронуло то, что мы заехали сразу к нему.
«Неужели он простил меня? – гадал я, пока мы умывались. – И правда, даже высказанная некстати, остается правдой?..»
Мой товарищ поглядел на меня с мольбой: хлопоты и щедрый стол убивали какие бы ни было мысли о дальнейшей дороге.
– Да, – сказал он, пожалев, наверное, что взял меня в напарники. – Ну у тебя и дядя! Как бы нам не застрять у него дня на три.
– И это возможно, – пошутил я, гордясь Терентием Ивановичем и его женой. – Гостей у нас любят.
Вырвались мы от Терентия Ивановича далеко за полночь, добрались ко мне домой и сразу же уснули, сморенные дорогой и щедрым застольем. На прощанье, конечно, пели «Ой, мороз, мороз...». И после, вспоминая этот день, я думал о том, что человеку за его неустанные труды и заботы выпадает несколько прекрасных часов, когда с такой силой ощущаешь то, что невозможно ни выпросить, ни купить, – тепло человеческого общения. Казалось, я знал об этом и раньше, и думал, быть может, не однажды, но, только увидев неподдельную радость на лице Терентия Ивановича, понял, что ничего не может быть лучше на свете, я вдруг почувствовал, что мы – родные люди, нужны друг другу и каждый из нас становится без другого беднее.
Товарищ мой уехал, пообещав на обратном пути захватить меня, и я остался гостить, томясь от непривычного безделья и радуясь, когда небо порошило снегом и можно было отметать его от крыльца.
Через денек заглянул Терентий Иванович. Мы посидели, поговорили, и дядя, собираясь домой, сказал как бы между прочим:
– Хотел просить тебя помочь клетки сварить, да и не знаю, – он почесал за ухом, вздохнул. – Отдыхаешь ты, а я с работой. Нехорошо вроде бы...
Я ответил, что любая работа для меня радость, потому что устал от безделья.
– Готов хоть сейчас.
И взялся за шапку.
– Ну разве что так, – согласился Терентий Иванович. – Безделье, оно, конечно... Только не сегодня, а завтра. С утра подойдет сварщик, я договорился. Трансформатор уже притащил...
«Сварщик? – подумал я удивленно. – Терентий Иванович варил, а я помогал бы...»
– Сам бы справился, – продолжал дядя, – но, думаю, пусть лучше сварщик, потому что трансформатор чужой, еще спалишь...
Разговор Терентия Ивановича получался странный, он вроде бы заманивал меня к себе и старался сделать это похитрее. Чувствовалось, нелегко ему даются эти слова: за всю жизнь он мало кого просил, норовил все делать сам и ловчился управляться даже с такой работой, которую испокон веку делают вдвоем. Бревна, например, распиливал в длину. А тут – на тебе: придите, будьте такими хорошими, помогите! Что-то было не так, но я виду не подал, не спросил, а в чем же моя работа, если сварщику помогать будет дядя.
– Так договорились? – сказал Терентий Иванович на прощанье. – Жду в восемь утра!
Когда я пришел, меня радостно приветствовал пес Тарзан, называемый проще – Тазя; он бил хвостом, разметая свежий снег, крутил мохнатой головой и смотрел преданно, выпрашивая кусок хлеба, который лежал в моем кармане и который Тазя чутьем унюхал издали. На лай вышел Терентий Иванович, поздоровался и сказал:
– О, пришел!
Вскоре мы начали: сварщик ловко и споро варил клетки, дядя ему помогал и на мои просьбы допустить к этой работе отвечал отказом.
– Еще нахватаешься вспышки, – ворчал он. – А мне оно не страшно.
Он дал мне молоток и обрубок рельса, на котором я должен был править гнутые угольники. Из трех десятков один и впрямь оказался не очень-то ровным, и я возился с ним полчаса, ударяя то по угольнику, то по рельсе, слушал звон и гадал, зачем меня пригласил Терентий Иванович. Когда мне надоело «править», я пошел к привязанному за сараем Тазе и играл с ним, а после снова бил по рельсе и слушал звон.
Клетки были закончены. За обедом мы поговорили о них, о нутриях, и Терентий Иванович сказал, что держать их становится все тяжелее, потому что косить негде. Сварщик поддакнул, дескать, любая живность во дворе приносит одни хлопоты. Когда он ушел, Терентий Иванович вынес из спальни две шкурки нутрии. По тому, как торжественно он мне их передал, как загадочно молчал, можно было догадаться, что мне они не предназначены.
– Как тебе выделка? – спросил он не сразу, дав мне возможность погладить мех, полюбоваться им. – Кажись, получилась...
– Выделка отличная, – сказал я так, будто что-то понимал. – Мех чистый, блестит... Играет!
Терентий Иванович довольно улыбнулся, а я продолжал хвалить мех, как хвалил бы его скорняк, хотя я, кроме кроличьих шкурок, ничего в руках не держал. Но мех и вправду был чистым, мягким.
– Тебе! – коротко сказал Терентий Иванович, но тут же добавил: – Мы с женой решили.
Я поблагодарил Терентия Ивановича самыми искренними словами, потому что был рад не шкуркам, разумеется, а тому, что дядя сделал мне подарок. Да еще после всей ругани, косых взглядов.
– Мне хотелось, – сказал Терентий Иванович, когда мы в пятый раз решили, что шапка выйдет превосходная, – пошить тебе здесь. Чтобы и я увидел. Есть одна женщина, – дядя даже голос понизил, доверяя мне тайну. – Мастер! Не всем и шьет, но мы попросим...
– Согласен, – ответил я. – Но времени мало: послезавтра надо ехать.
– Поэтому и попросим, – настоял Терентий Иванович. – Думаю, положение она учтет.
Не откладывая, мы сразу же пошли к этой женщине на работу, и Терентий Иванович уговорил ее. Мастерица, работавшая в поселке, а жившая в деревне, обещала сделать за два дня.
– Точнее, за две ночи, – сказала она нам, улыбаясь. – Потому как я днем работаю.
– Та оно понятно, – понимающе кивнул Терентий Иванович. – И праздник тут как тут.
– Но если надо – сделаю, – пообещала женщина. – Приезжайте!
Через два дня мы с Терентием Ивановичем к ней поехали и, поскольку был праздник, попали на гулянку. В доме мастерицы было много гостей, а мать – веселая старуха, сыпавшая прибаутками, так настойчиво предлагала отведать того или другого, что отказаться было просто невозможно. О шапке не говорили – мастерица едва начала кроить, – да и до шапки ли?.. За столом шел веселый разговор, а после – песни затянули. Словом, посидели мы хорошо, но пришло время прощаться.
К вечеру пошел снег, густой, лапчатый, ветер все усиливался, и вскоре началась метель.
Провожала нас мастерица и, несмотря на наши возражения, пошла в снег на автобусную остановку. Там собралось немало людей, приезжавших в гости в деревню, и они поговаривали, что последнего рейса не будет, так как дорогу основательно замело. К тому же дело, мол, праздничное. Но никто не уходил – надеялись. Терентий Иванович разошелся, предлагал не ждать автобуса, а вернуться и догулять. Он забыл, что завтра должен был заехать за мной товарищ, и, когда я напоминал об этом, досадливо морщился:
– Ну да!
– Оставайтесь! – просила мастерица, зыркая на нас развеселыми глазами. – Хурделица началась не на шутку! Гулянку учиним, ох и гулянку!
– Обязательно! – поддерживал ее Терентий Иванович. – Праздник надо отметить!
Мне приходилось повторять, что завтра ехать, и Терентий Иванович отвечал: «Ну да!..»
Автобус не показывался, люди мало-помалу расходились, и скоро мы остались втроем. Ждать было бесполезно, и, распрощавшись с мастерицей, мы пошли пешком. Дорогу замело на совесть, и нам приходилось брести по снегу. Терентий Иванович часто останавливался – идти было ему тяжело. И я пожалел, что он не остался ночевать, завтра приехал бы. Словно угадывая мои мысли, Терентий Иванович, когда мы переводили дух, сказал:
– Вот в такую погоду, только бы чуть потише, шел бы и шел и ни о чем не думал. До того хорошо! Согласен?
Как было не согласиться – и мы двигались дальше. Так мы с Терентием Ивановичем попали еще раз в метель, ночную, злую, лепившую снегом с такой силой, что лицо леденело. Три или четыре километра показались долгими. Но все же это была совсем другая метель, непохожая на ту – первую. Да и неудивительно: то, что было тогда, повториться не могло.
И вот Терентий Иванович прислал мне шапку. Я многое вспомнил, передумал и нашел, что жизнь человеческая больше грустная, чем веселая, и часто движется совсем не так, как хотелось бы. Поэтому я решил написать Терентию Ивановичу, поблагодарить за шапку и высказать все, что передумалось. Откуда-то взялась уверенность, что он поймет меня, и я сел к столу немедленно. И написал. Но когда перечитал, то ужаснулся: слова вышли безликие, стертые и говорили совсем не то, что мне хотелось. Все, что я размазал на два листа, можно было передать одной фразой: «Спасибо за шапку!» Да разве я только это хотел написать? Нет! Я хотел сказать, что, несмотря ни на что, Терентий Иванович оставался для меня самым дорогим человеком, без которого, хотел бы я того или нет, не представляю своей жизни. А об этом – ни слова. «Что же мы за люди? – спрашивал я себя. – И почему, научившись чему-нибудь, что требует ума, мы ничего не понимаем в чувствах. Не можем их выразить словами человеческими. И если даже поняли что-то, то будем молчать, чтобы, не дай бог, кто-нибудь не подумал, что мы слабые. Мы же сильные, сильные тем, что ничего не понимаем, не чувствуем и всегда чего-то боимся...» Я злился на себя за боязнь хороших, нежных слов, которые надо высказывать вовремя, а не тешить себя ими, пока не станет слишком поздно и когда кажется, будь жив человек, непременно сказал бы. Как-то незаметно, с самого детства нам внушили, что нежность – слабость, что жалеть – ниже человеческого достоинства и поэтому жалеть не надо. Но жалость бывает разная – а нам-то что до этого, нам важно было услышать: жалеть не надо. Просто и понятно каждому. «Ну почему у нас все так? Почему?..» Да ведь кто ответит.
Я изорвал листы, исписал другие, но письмо не получалось. И снова сидел я, вспоминая Терентия Ивановича, его жизнь и свою, и мне представилось, что он, приготовив ящик, долго искал карандаш; я даже слышал, как он спросил жену глуховатым голосом:
– Где оно карандаш запропастился?
– Та где ж, – спокойно отозвалась жена. – Лежал на окне в сенях, где и брусок точильный.
Терентий Иванович метнулся в сени, принес карандаш и обломок бруска, пролежавший на подоконнике не меньше года.
– А это еще зачем? Мало валячки?
– Ладно, сиди, – проворчал Терентий Иванович. – То нужная вещь.
– Их, брусков этих, в сарае...
– В сарае, не в сарае, – перебил Терентий Иванович. – Много ты понимаешь!
– А то как же! – не сдавалась жена, потому что ей хотелось поговорить. – Ты лучше письмо бы написал, а то отсылаешь – ни слова, ни полслова.
А вот на это Терентий Иванович ничего и не ответил: подобные дела он не обсуждал ни с кем, даже с женою. И после, царапая адрес, сопел от старания, и буквы вышли корявые.
– И то добре! – похвалил он себя, закончив работу.
Хорошее письмо не писалось, больше того: я понял, что по каким-то причинам оно никогда не будет написано. А жаль, но, наверное, чтобы сказать все это, надо было и жить по-другому, и думать иначе. И не только мне и Терентию Ивановичу, но и многим-многим людям. «Но как? И отчего даже между родными нет согласия?» – спрашивал я себя. Что мы делим за этот короткий промежуток времени, за свою жизнь? Этого я не знал, но понять мне хотелось с такой же силой, с какой в детстве тянуло заглянуть в колодезную пропасть.
И снова я вспоминаю Терентия Ивановича, с неизбывной тоской думая о том, как бы мне жилось, если бы у меня был такой дядя, которому без колебаний можно доверить и горе и радость, и он бы понял меня, помог добрым словом, а главное, тем, что он есть на свете. А во дворе его, где поставлен дом, сарай и вырыт погреб, жило бы еще что-то, что невозможно описать словами, но на что не грех оглянуться, когда приходится тяжело. Но этого как раз и нет, и, наверное, именно поэтому мы живем каждый сам по себе, не понимая того, что следовало бы понять давно.
Со страхом я гоню от себя мысль, что не придется нам с Терентием Ивановичем попасть еще в одну метель, в ее круговерть и подвывания, когда нет возможности говорить и когда каждое слово приобретает необычайный вес.
Из всей неразберихи мыслей и чувств, которые не покидают меня, пробивается слабая надежда, что не во всем я прав и что письмо Терентия Ивановича осталось на столе. Да и шапку он подарил мне не из каких-то там соображений, а потому, что я живу на свете, я – родной племянник, который пришел однажды морозным утром и, в общем-то, ничего не делая, походил по двору, постукивая молотком по всему, что хоть мало-мальски звенело.