Текст книги "Четвертый разворот"
Автор книги: Петр Кириченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
– Все просто, – подал голос Рогачев, – один зевок и сотни неприятностей.
– Это точно! – весело согласился Саныч.
И разговор прекратился.
Когда Саныч говорит «Это точно!», мне всегда кажется, он хочет сказать что-то другое. Голос у него такой, или же причина в том, что многое он говорит с юмором. Как бы то ни было, думается, он один из немногих, на кого можно положиться, и не только в летном деле.
Рогачев поинтересовался скоростью, я ответил и попросил довернуть два градуса вправо, а затем снова вспоминал. Однажды весной мы с Татьяной сидели на скамейке в небольшом скверике и говорили о Лике. Отчего – о ней? Кажется, я сказал, что вид у Лики всегда очень скучный, и, глядя на нее, думаешь, что она прожила свою жизнь за каких-то двадцать лет, а теперь не знает, что делать дальше. Татьяна возразила – Лика девушка интересная, но это не каждый замечает, ей не везет в жизни, а это тоже надо учитывать. Спорить не хотелось, и я согласился: мало ли кому не повезло в жизни.
– Правда, среди ваших девушек таких оказывается многовато, – добавил я. – Да и не только среди них. Многие теперь ухитряются прожить до двадцати и после только скучают.
– К Лике это не относится, – сказала Татьяна убежденно. – Ее никто не любит, это так. И она никого не любила. Представляешь? Никогда и никого. А в остальном...
Я перебил ее, заметив, что остального в этом случае как бы и не существует, но Татьяна не обратила на мои слова никакого внимания; продолжала говорить, что не любить – это трагедия и никто не может понять этого до конца. И повторила, что Лика ни в чем не виновата. Трудно было не согласиться, и я кивнул, подумав, что Татьяна обладает редким даром видеть людей лучшими, чем они есть на самом деле. Я продолжал считать эту самую Лику скучной, но ради шутки сказал, дескать, взять бы Лике да закрутить любовь с каким-нибудь пилотом. Татьяна хмыкнула, как бы говоря, что для Лики это совершенно немыслимо, и вдруг спросила:
– А если бы ты был моим братом, ты бы женился на ней?
Я настолько оторопел от такого поворота, что даже не сразу нашелся, молчал, а Татьяна, ожидая, пристально смотрела на меня. Конечно, я ответил, что не женился бы...
– Ты совершенно не понимаешь женщин, – заключила она и, обнимая меня, повторила: – Совершенно не понимаешь.
Что ж, она была права: я и сам так думаю, но мне хотелось бы взглянуть на того, кто понимает. Когда-то было сказано, что женщина создана для любви, а не для понимания, – не знаю, но, кажется, это явное упрощение, из-за которого мы многое теряем. Как часто мы ищем далеко, а не видим того, что находится рядом. Мне снова вспомнился вопрос Татьяны и я улыбнулся: надо же такое придумать.
Пошел второй час полета, а под нами стелилась все та же ровная облачность, и если бы я не знал, что мы прошли Москву, могло почудиться, что зависли на одном месте. Теперь мы летели на юг, и солнце слепило глаза. Светофильтры мало помогали, и мне пришлось пристроить газету. На то место, где остекление зеркально отсвечивало, я бросил карту, которая все равно была без надобности, и ее потряхивало вентиляцией. Далеко впереди просматривалась высокая кучевая облачность: синоптики предупреждали о грозовых фронтах за Харьковом. Но пока все было чисто, привычно и спокойно. Диспетчер вызвал нас и спросил время пролета Орла. Я ответил, не понимая, зачем ему это: по нашей трассе летят только в одну сторону, так что встречных быть не может. Впрочем, на всякий случай я запомнил и это, как запомнил и тонкую облачность, и кучевку. Особенность полета и заключается в запоминании всего, что встречается, не зная, пригодится оно или нет. Наверное, поэтому и наступает какая-то опустошенность после рейса, когда – и не хотел бы – вспоминаются то курсы, то обрывки разговоров, то встречные самолеты.
Тимофей Иванович выходил в салон, оглядел там все хозяйским взглядом и, возвратившись, снова оседлал свое кресло. Осмотрев приборы и убедившись, что стрелки остались на месте, не разбежались, пока его не было, он довольно покачал головой, как бы благодаря их за отменное поведение, и усмехнулся. Возможно, ему пришло в голову, что нет ничего лучше, чем лететь под солнцем в этом спокойствии, слушая мерный гул двигателей, попискивание гироскопов и шум вентиляции?.. Если это так, то наши мысли совпали: глядя на облачность, я думал о том, что только молодой, совсем уж зеленый летчик старается найти в авиации приключения, остальные, побывав в передрягах, расстаются с иллюзиями и ценят совсем иное. Что может быть лучше спокойного полета, когда не приходится ни шарахаться от грозы, выискивая чистые места, ни лихорадочно соображать, где бы приткнуться к земле, когда все порты, словно по заказу, начинает затягивать туманом. Бывает, правда, что приключения сами находят нас, но это, как говорит Саныч, совсем другой коленкор. Нечто подобное происходит не только в авиации: многие люди ищут приключений, кидаясь в них, как в омут, разочаровываются, выискивают другие, будто бы хотят убежать от себя, пока не поймут, что самое сложное вовсе не приключения, а обыденная жизнь, похожая вот на этот спокойный полет; становится ясно, что понять такую жизнь, полюбить ее – не это ли самое сложное. Но нам ведь некогда было учиться обычной жизни, поэтому нам и кажется скучным время, скучными и мы сами, и часто нас кидает из стороны в сторону, как самолет в грозовом облаке...
Взглянув в локатор, я увидел, что надо бы довернуть самолет на пару градусов, и сказал об этом.
– Понял! Два! – откликнулся Рогачев и подвернул ровно на два градуса.
К этому человеку, когда он садится в командирское кресло, придраться нельзя ни в чем. Даже Саныч, живущий в небе почти тридцать лет, изведавший и светлые и темные его края, может позволить себе какую-нибудь небрежность: сейчас довернул бы не на два, а на пять градусов. Он пилот старой школы, и его жизненные и авиационные курсы могут быть кратными только «пяти». Никакой такой точности до двух градусов он не понимает и никогда не поймет, хотя он прекрасный человек. Обидно только, что о прекрасном человеке можно сказать меньше, чем о плохом: прекрасный он и есть прекрасный: что здесь добавишь?.. Разве только то, что у Саныча простое лицо и добрая улыбка и что в авиацию он попал случайно?.. Да ведь мы все куда-то попадаем случайно, хотя и тешим себя тем, что выбирали что-то, куда-то уезжали... Иногда я думаю, что именно Саныч, как никто из нас, понял обыденную жизнь и не знает скуки, да ведь все это одни догадки.
– А теперь я выйду, – сказал я и, не дожидаясь ответа Рогачева, стал выбираться из кабины.
Тимофей Иванович, как разумный цербер, взглянул на командира, безмолвно спрашивая, выпускать меня или нет, и тут же встал, освобождая дорогу. Проход такой узкий и низкий, что приходится едва ли не выползать на руках.
– До поворотного сто десять километров, – сказал я, выбравшись и став между пилотами. – Курс нормально.
– А скорость? Восемьсот?..
Я кивнул утвердительно, и тогда Рогачев, помедлив, расплылся в улыбке.
– До разворота восемь минут!
– И двенадцать секунд, – уточнил я, глядя прямо ему в глаза. – Считаешь ты хорошо, а для пилота – просто замечательно.
Хотелось добавить: «Зачем только часы даешь – непонятно!» Впрочем, что же непонятного: еще с того рейса, когда Татьяна впервые появилась на нашем самолете, он глаз с нее не сводит. Кажется, приземляется плавнее, если Татьяна летит с нами. Или она ему здорово нравится, или же он не может смириться с тем, что мы с Татьяной встречаемся. Быть может, ему неприятно, если что-то принадлежит другому.
– Ты у нас до секунд считаешь, – бросил Рогачев, задерживая меня в двери. – Мне с тобой не тягаться.
Я оглянулся на него и ничего не ответил: он просто воровал время, понимая, что я иду к Татьяне. Что же до секунд, которыми он меня уколол, то с ними еще проще: я редко считаю в уме, больше на линейке.
На кухне аппетитно пахло мясом: в духовке разогревался наш завтрак, который, если учесть, что прошло полдня, без натяжки назовешь обедом. Татьяна разливала лимонад, оглянулась на стук двери, и наши глаза встретились. Похоже, она ничуть не удивилась, словно бы знала, что я приду. Часы теперь лежали на никеле стола рядом с какой-то книгой. Татьяна заметила мой взгляд, открыла новую бутылку и спросила:
– Что там у вас, все в норме?
– У нас там все в норме.
– Сейчас будем кормить, – сказала она, взглянув на меня несмело, и отвернулась: видно, ей не хотелось заводить разговор. – Завтрак по высшему классу.
– Хорошо, – кивнул я, отдернул немного штору и заглянул в салон: Лика с полным подносом стояла у четвертого ряда – и тогда спросил напрямик: – Зачем он дал тебе часы?
– Не дал, а подарил, – ответила она сразу же. – Почти подарил, а что?
– Какая-то новая форма – почти дарить, – посмеялся я, почувствовав, что с часами Татьяна сейчас расстанется. – Но зачем?
– Любит меня, – ответила она вдруг сердито. – Что тут непонятного.
– А ты его? – спросил я в шутку, и тут, словно бы споткнувшись на слове, вдруг понял, что Татьяна сказала вполне серьезно. Совсем некстати мне подумалось, что она здорово изменилась за этот год полетов и вовсе не похожа на ту стеснительную девушку, которую я запомнил с первой встречи. Кажется, я тогда сказал, что экипаж должен заботиться о бортпроводницах, и попросил Тимофея Ивановича нагреть салон, и она покраснела.
– Почему ты молчишь?
Татьяна не отвечала, продолжая торопливо плескать лимонад по стаканам; кинула пустые бутылки в ящик, и они звякнули.
– Скажи, – просил я. – Не молчи!
Мои слова ее не тронули, а возможно, она их просто не слышала. Собственно, молчание говорило лучше всяких слов, но мне хотелось услышать ее голос и то, как она скажет «Да!». То, что это будет утверждение, я почти не сомневался.
– Скажи, – настаивал я. – Мне надо возвращаться в кабину.
– Что тебе сказать? – спросила она резко и резко повернулась ко мне. – Сказать, что я дура? Это так и есть, но...
Она поставила бутылки, взяла часы и протянула мне.
– Отдай, он все поймет...
Я отстранил их рукой.
– Ты должна отдать сама, – сказал я, думая о том, что Татьяна в чем-то сомневается. – Так будет лучше.
Она осторожно положила часы на книгу.
Теперь я знал, что Рогачев нравится Татьяне. Странно, но именно об этом я думал еще в пилотской. Казалось бы, они настолько разные, что ни о чем подобном не могло быть и речи, а к тому же мы с Татьяной давно встречаемся, и тем не менее это было именно так: Татьяна хотела утаить что-то от меня. Я чувствовал это настолько отчетливо, что мог бы поклясться. И дело не в том, что я знаю ее и имею право делать какие-то выводы; все гораздо проще: она сама себя не знает, поэтому и делает промахи...
– Думаешь, это серьезно? – спросил я, понимая, что разговор, собственно, закончен и мне надо возвращаться в пилотскую.
Татьяна хотела ответить, но тут вошла Лика, взглянула на нас как-то испуганно.
– Приятно видеть вас вместе, – сказала она и, поскольку мы дружно промолчали, добавила: – Пошла разносить лимонад.
И скрылась в салоне.
Переспрашивать я не стал, понимая, что теперь слова Татьяны не играют никакой роли, и сделал шаг в сторону кабины.
– Сейчас я ничего не знаю, – вдруг сказала она вымученно и повторила: – Ничего. У тебя разве так не бывает? Ты всегда все знаешь? Скажи...
– Отдай ему часы, – посоветовал я и добавил не сразу: – Они не принесут тебе ничего хорошего.
Татьяна удивленно посмотрела на меня, будто бы я сказал какую-то глупость, и вдруг порывисто обняла за плечи и ткнулась лицом в грудь. И снова я услышал тихое: «Скажи!..» Да ведь что сказать – и так все ясно. Я приобнял ее, погладил затылок и придавил легонько мочку уха, будто бы наказывая. Вроде бы игра... Татьяна подняла голову и посмотрела на меня. В глазах ее стояли слезы, и казалось, она чего-то ждала. Мне стало легко, свалилась гора с плеч, я хотел было шепнуть ей на ухо, что люблю ее и не могу жить без нее, но что-то удержало меня. Возможно, не надо так сразу прощать.
– Все будет хорошо, – сказал я и пошел в пилотскую.
– Ты отсутствовал шесть минут и десять секунд, – обрадовал меня Рогачев, когда я вошел. – А обещался – минуту.
– Ага! – подтвердил я, нарочно стараясь выглядеть сердитым, хотя можно было и не отвечать: он всегда говорит что-нибудь подобное, считая эти своеобразные шутки разрядкой для экипажа. Наверное, от такого юмора и сбежали от него два штурмана. Впрочем, не исключено, что он хочет казаться глупее, чем есть на самом деле.
Тимофей Иванович снова встал, пропуская меня в кабину, и я нырнул в нее, как ныряют в воду – вперед руками.
– Никто не вызывал, никто не беспокоил, – догнал меня голос Саныча. – Все фурыкает, и все на месте.
За то время, пока меня не было, в кабине ничего существенного действительно не произошло, и все же мне показалось, что-то изменилось. Я не имею в виду, что скорость упала на десять километров, а кучевка по курсу стала лучше видна. Нет, но вдруг моя кабина, которая иногда видится своеобразной клеткой, показалась мне свободнее. Несомненно, что-то произошло во мне самом: откуда-то появилась уверенность, что все будет хорошо, и у нас с Татьяной, и вообще в жизни. Быть может, надо просто жить. А разочарования... Не они ли учат нас этой самой жизни, и если это так, то к ним надо относиться спокойно. Умом это понять не так сложно, да ведь понимание не всегда помогает. Кто скажет, быть может, мы и живы вот такими минутами?.. Не знаю, но, когда я вернулся в пилотскую, мне захотелось, чтобы скорость была не восемьсот, а тысячу и чтобы мы скорее прилетели в Адлер, передали самолет другому экипажу и пошли на море. С этим желанием, прикинув, я и поставил карандашом время посадки: интересно иногда угадать хотя бы такую мелочь, хотя, конечно, нет ничего глупее, как угадывать, когда окажешься на земле. Важнее то, что окажешься на ней, а раньше на минут пять или позже на десять – это не важно, тем более что каждую секунду может произойти неожиданность, начиная от грозы, которую придется обходить и терять полчаса, и заканчивая тем, что какой-нибудь самолет не освободит вовремя полосу, и надо будет уходить на второй круг от ближнего привода. Да только ли это?.. В полете многое может произойти, как, впрочем, и в жизни... Но все же я уверенно поставил время посадки.
Мне было слышно, как Тимофей Иванович спросил о чем-то Рогачева и тот резко ответил: «Да!» Бедный Тимофей Иванович, он не знал, что думать и куда девать глаза; съежился на своем креслице, не понимая, отчего впал в немилость.
Рогачев стукнул ногой по педали, нетерпеливо, резко: он все еще соображал, отчего лее я не принес ему часы. Все те шесть минут он ждал именно этого, был уверен, что я вернусь в пилотскую и молча подам ему «ходики», посмотрю на него значительным взглядом, а он втайне ухмыльнется, поскольку предвидел это и конечно же приготовил кое-что похуже. В этом я был уверен настолько, что мог бы поспорить, если бы нашелся желающий. Понимал я и то, что Рогачев попросит Татьяну о встрече. То, что он нервничал в такой, казалось бы, простой ситуации, навело меня на мысль, что я чего-то все же не знаю, а следовательно, понимаю неверно. И тут мне пришло в голову, что «почти подаренные» часы предназначались не Татьяне, а мне: Рогачев хотел, чтобы я обратил внимание на него и на Татьяну. Я знал, что если он начал действовать, то рассчитал все до мелочей.
«Что же он хотел сказать? – думал я, глядя на облачность и отмечая, что гроза по курсу явно похожа на фронтальную. – Неужели у него в запасе такой сильный козырь, что он заранее уверен в успехе? И просто решил позлить меня, перед тем как поставить точку? Возможно, но не очень-то похоже на Рогачева – да и зачем бы ему злить меня? Что же он хотел?..»
Этого я не знал, как и не знал, что за козырь припас Рогачев. Мне вспомнилось лицо Татьяны и подумалось, она хотела нее же что-то сказать, но не решилась. Для нее это тоже странно: она всегда говорит сразу, особенно если чем недовольна, и способна скорее совершить необдуманный поступок, чем долго помнить о нем.
Я так ни к чему и не пришел, надеясь на то, что в Адлере удастся поговорить с Татьяной обстоятельно.
Заход на посадку оказался сложнее, чем можно было предположить, потому что от Азовского моря и южнее стояли высокие грозовые облака с пышными шапками. Чем ближе мы подходили к Анапе, тем больше они сливались в сплошную стену. Пока что выше нас оказывались только отдельные верхушки, не представлявшие никакой сложности для обхода, но впереди-то было снижение, и мысль о том, что придется нырнуть в этот облачный ад, ничуть не радовала... Есть места на земле, которые словно бы притягивают грозы, и летом там всегда сверкает. То, над которым мы пролетали, и было одним из тех, и если там, предположим, не проходили фронтальные облака, то образовывались внутримассовые, если же и таковых не оказывалось, а погода звенела, го и в этом случае откуда-то выползало завалящее облако и крутилось, как пьяница у магазина, создавая видимость грозной силы.
Когда пришлось снижаться, я отвернул подальше в море, потому что слева были горы; просвет между грозовыми засветками виделся таким узким, что, казалось, мы сотрем себе бока, но выбирать было не из чего. К тому же неизвестно, что там дальше и где спасение, так что лучше уйти от горных вершин. Отвернув, я пристегнулся ремнем и повернулся к экрану локатора: теперь вся надежда была на него, на мое хладнокровие, на реакцию пилотов и, конечно, на везение, потому что гроза может пощадить, когда касаешься ее крылом, а может достать и за километр. Перед снижением Рогачев вызвал Татьяну и приказал пристегнуть пассажиров. Она должна была сделать это и без напоминания, но я лишний раз убедился, до чего правильно Рогачев оценивает обстановку. Он не смотрел в локатор, но понял, что фронт перед нами мощный – может быть и удар, и бросок. Во всяком случае, видит он далеко вперед. Татьяна еще раз заходила в пилотскую, наверное, докладывала, что приказание выполнено, – я не слышал, потому что разговаривал с диспетчером, – но по смеху Рогачева понял, что она была с ним любезна. Я порадовался, что Татьяна правильно все понимает, но думать об этом было некогда: я уже обходил грозовые очаги, разворачивая самолет то влево, то вправо. Пилоты работали четко, и не успевал я закончить фразу, как самолет уже стоял в крене. Может, поэтому, мы проскочили фронт без единого толчка, хотя я и взмок так, словно побывал под дождем. Я в грозу всегда волнуюсь больше обычного, и появляется такое чувство, словно бы я иду ночью по темной улице и знаю, что меня поджидает кто-то за углом.
От локатора я не отрывался, потому что снижались мы в облаках, старался обойти даже грозовую мелочь – именно она способна на коварство. Высота подходила к четырем тысячам, когда я заметил по курсу светящуюся точку. До нее оставалось десять километров. Не было сомнения, что это самолет и мы его быстро догоняем. Тут же мы выскочили в просвет.
– Попутный по курсу! Девять! – сказал я, не отрываясь от экрана.
Пилоты молчали. Расстояние сокращалось, но какие-то секунды еще были в запасе.
– Не видать, – сказал Саныч, и мне подумалось, до чего же медленно говорит. – Снова в облаках.
Я запросил диспетчера.
– Минуточку, – отозвался он и почти без паузы вызвал какой-то борт, запросив его высоту.
– Пересекаем три с половиной, – послышался спокойный голос.
Я взглянул на высотометр, у нас было столько же.
– Сколько?! – резко выдохнул Рогачев.
– Падай! – ответил я. – Шесть!
Он кинул самолет вниз по тридцать метров, ударило по ушам, и Тимофей Иванович защелкал переключателем, уравнивая давление. Пока диспетчер говорил с тем экипажем, запрещая снижение, у нас было три тысячи...
– Вот так они и сводят, – сказал Рогачев спокойно, – а локаторы у них – не то что самолет, муху заметят.
– Зевнули, – откликнулся Саныч. – Бывает, да и самолетов много.
Я сказал, что в этом нет ничего удивительного, так как все самолеты стремятся в одну точку – к бетону полосы, и Саныч поддержал меня.
– Все в одну точку! – воскликнул он весело и, передохнув, добавил: – На то и щука, чтобы карась не дремал!
Кто там щука, кто карась – разбираться не было возможности. Мы обошли еще один засвет и развернулись на посадочный курс. Облачность все больше светлела, и вскоре мы шли в ее разрывах. С высоты море казалось спокойным, но белые гребешки говорили о том, что оно кипит.
– О пляже нечего и мечтать, – вдруг сказал Рогачев, словно бы прочитав мои мысли.
– Пронесет, – возразил Саныч. – Дальше-то чисто.
Хорошо, если бы он оказался прав, подумал я, всматриваясь в размытую засветку на локаторе; возможно, это отбивалась не облачность, а полоса дождя. Я подождал еще секунду, хотя вряд ли можно было увидеть что-то конкретное.
– На пятом километре войдем в ливень, – доложил я.
– Да нормально, – откликнулся Саныч. – Я уже видел полосу...
– Приготовить дворники, – перебил его Рогачев. – Скорость на десять больше!
Саныч проворчал, что облачность светлая и дождя не будет. Но через минуту лениво застучали дворники и тут же застрочили пулеметами. Видно, они не справлялись или же полоса пропала, потому что Рогачев приказал:
– Держать по приборам!
Хотя Саныч и без напоминания должен пилотировать по приборам до самого приземления.
Ливень внезапно кончился, и нам открылся бетон полосы, тянувшийся от береговой черты до подножия горы, зеленое поле аэродрома, стоянки, самолеты, белое здание вокзала – словом, все то, что мы видели не однажды, но что каждый раз кажется каким-то иным.
Через двадцать секунд самолет уже бежал по бетону; мы зарулили на стоянку, выключили двигатели. Можно было расслабиться, но на это не хватало времени: надо было оформить документы и передать самолет, потому что через час другой экипаж полетит домой. Время посадки я, разумеется, не угадал, но это было не важно.
– Сматываемся! – дал себе команду Саныч и вытащил из-за кресла портфель.
Указание правильное, но как ему последовать? Санычу легче: должность второго пилота позволяет ему ничего не оформлять, не подписывать и не передавать, и, когда он надевает фуражку, можно считать, работа закончена. Я же должен дописать задание на полет, проверить все цифры и отдать на подпись командиру. К тому же мне хотелось уйти вместе с Татьяной, поэтому я и не торопился. Подумалось, что не следует отпускать ее от себя ни на шаг.