Текст книги "Четвертый разворот"
Автор книги: Петр Кириченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
– Панимаешь? – спрашивает меня.
– Очень хорошо, – говорю, – понимаю, – и спрашиваю, согласна ли она, а красавец поглядел на меня с этаким прищуром и проблеял:
– Э-э-э! Тэбэ нэ сытыдна!
Мужчина, мол, все решает, и как я ей скажу, так и будет. Ну, кто там решает, вопрос сложный, не стали мы обсуждать, только сказал я:
– Не стыдно! Пошли!
Зашли мы к женщинам в домик, рыжая хозяйничает там, вещи раскидала, на столе что-то готовит, бутылка вина стоит, хлеб кусками. А та, другая, сидит в пальто на кровати, рюкзак у ног. И знаешь, Георгий, пока шел, думал, как бы сказать ей помягче, а как встретились глазами, я ей сразу: «Пойдемте! Вам здесь делать нечего!» Вот так! Она встала, я рюкзак взял, и вышли. Слышал только, как карачаевец что-то сказал, похвалил, наверное, да девица смехом залилась.
В домик вошли, я ей говорю: располагайтесь, мол, переночуете здесь, а у самого сердце стукнуло, даже заикаться стал. И то ли состояние было такое, а может, стервец этот, карачаевец, сбил меня на такой лад, но хотелось мне ей угодить хоть чем-нибудь, сделать что-нибудь приятное. А я уже присмотрелся: пальтишко на ней поношенное, коротенькое, вроде бы детское. Стал предлагать перекусить...
– Правда, – говорю ей, – вина у меня нет, да и чаю никак невозможно, потому что кипятильника нет...
– Хорошо, что забрали меня оттуда, – стала она благодарить. – Я уж не знала, что и делать...
– Хорошо ли? – спросил я и поглядел на нее пристально. – У них теперь весело.
– Все равно хорошо, – ответила она, но тут же поняла, о чем я, покраснела и глаза опустила. – У него нож.
– Ничего, – говорю ей в шутку, – рыжая с ним без ножа справится.
И разглядываю ее; меня даже радовало, что у нее такое безвыходное положение: вернуться она не может, и тем, что остается со мною, вроде бы согласие дает. Я тогда, надо сказать, проще относился к этому, молодой был. Но все же мне стыдно стало: думаю, что же это получается: от того ушла да попала не к лучшему.
Поглядел я на нее словно бы другими глазами, и что-то меня кольнуло. Извинился, не бойтесь, говорю, это всего лишь шутки дурацкие.
– Давайте познакомимся, – сказал ей. – А то мы говорим, а имени не знаю.
– Да потому что знакомство наше такое, – отвечает она, смотрит на меня без страха, но настороженно и стыдливо. – А зовут меня Лиза.
– Везет тебе на них, – сказал Ступишин, но Игнатьев не понял или не слышал, поглядел только задумчиво; казалось, вспоминая, он смутно представлял, где находится.
– И руку мне протянула, – продолжал он. – Я пожал, рука горячая, сухая, подержал в своей – она глаза опустила. Шутя говорю ей: «Бедная Лиза», а она как глянет на меня, и не понятно, то ли обиделась, то ли вспомнила что, но глаза сразу потемнели, пристально смотрит на меня. – Что вы, говорю, не обижайтесь, это же шутка...
– Конечно, – она мне. – Я понимаю...
Но вижу, обиделась, а почему обиделась – не доходит. Ну, не стал я думать об этом, сходил за водой – у Лизы кипятильник был – стали чай пить. Она печенье вытащила из рюкзака, сахар, разложила все это на столе. Пьем чай, разговариваем, оказалось, она к сыну приехала. Он заболел, а тут у нее знакомые, вот она и пристроила его в горах, для поправки, и мотается каждый месяц.
– Оно и недалеко, – рассказывает мне, – час пешком идти, но надо ждать утра. Ночью страшно, народ тут всякий...
Я к тому времени рассмотрел ее как следует: лицо вытянутое, нос прямой, глаза темные. Все вроде бы на месте и по отдельности хорошо, а красоты большой нет. На улице мимо прошел бы, не заметил. Но так из себя ладная, хоть невысокая, да стройная, свитерок на ней черный, плечи худенькие, острые, а груди полные, женские... Когда она о сыне заговорила, я вроде бы успокоился немного: другое дело выходит, мать все же, не девица свободная, с которой не грех и побаловаться... Так мы посидели, и спать бы пора. Я вышел из домика, чтобы не стеснять ее, побродил, к воротам подошел. Темнота вокруг, собаки лают. А тут еще лампа на столбе перегорела, совсем темно стало. Сторож вышел, мы с ним постояли, на фонарь поглядели, вроде бы ждали, что снова вспыхнет. Нет, совсем погасла. Сторож, помнится, просил тулуп продать, хорошо, говорит, заплачу. А себе другой купишь... Пошутил, наверное, у них там овцы да козы сотнями бродят. Продать, конечно, я не продал бы, потому что радовался тогда этому тулупу как мало чему в жизни – тепло, и заботиться больше не надо, обеспечен на многие зимы. Кто не хочет на это время тратить, тот поймет. Поговорили мы со сторожем, ушел он, а я еще походил и думаю, зайду в домик и, если она сама не заговорит со мною, лягу спать. С тем и вошел, а она мне сразу же:
– Где вы ходите?! Я уже за вас бояться стала.
– Да где, – отвечаю, – бродил вот по двору, на небо глядел...
А сам остановился у порога, не знаю, что делать: между нами два шага, а преодолеть их не могу. Пошел к своей кровати, сел... В домике полумрак, окно от звездного света зеленеет; на пустом столе стоит стакан с чаем – стекло отсвечивает, в углу иней искрится, подушка белеет, а на ней – чуть потемнее – лицо... Да лица-то я и не видел, пятно лишь да волосы темные на белом. Она пальцами одеяло к подбородку подтягивает, боится, а может, от холода... Кто его знает, да только стал я ей говорить, как шел по дороге и смотрел на черное небо, на звезды. Собственно, я не о звездах говорил, а о том, что мне увиделось: заброшенность, покой и равнодушие всего, что есть под небом. Показалось мне, попал я на другую планету... Теперь это смешно даже, а тогда я волновался и говорил, наверное, какие-то дурацкие вещи, всего и не помню. И знаешь, Георгий, до того обидно мне стало, что и не передать, а о чем обида – и сам не знаю. Но вроде бы понял я в ту минуту, что пройдет в моей жизни что-то стороной, и впервые подумал, до чего же коротка жизнь наша... Даже не подумал, а почувствовал. А может, и не в жизни дело?.. Вот не могу же я представить беспредельность. Не могу, хоть ты убей! Еще в школе сказали мне – беспредельно. Сказать-то сказали, а понять не могу. Я и об этом с нею говорил, думал – рассмеется – нет.
– И не надо понимать, – отвечает она мне. – Мы привыкли все измерять, а поэтому нам и не представить то, что не имеет мерки. Есть такие люди, кто может представить, но их немного... Вот видите – Орион, – и на окно мне показывает. – Три звезды – это Пояс. Берите все, как есть... Ученые послали запрос в пространство, и нам ответят. Представляете, что будет?
И мы стали говорить о том, что где-то есть такие же, как мы, люди, что от них придет весть; и самое удивительное, говорили так, будто эта весть придет через месяц или в крайнем случае через год. И нам станет известно. А жизнь увиделась мне без начала и без конца, и после, вспоминая наш разговор, я думал о том, что мы наделены удивительным чувством времени: помним прошлое, думаем о будущем, которое придет тогда, когда нас не будет, но думаем о нем так, словно будем жить в этом будущем. Тогда я ощутил, что это будущее есть и во мне... Наверно, тогда я понимал и бесконечность... Да, так мы говорили, а я возьми и спроси ее, откуда она знает звезды.
– У меня сын растет, – засмеялась она, – надо же ему рассказывать о звездах. А если серьезно, то у меня муж летчик... Летает на пассажирских. Живем мы, – говорит и город мне называет. – Знаете такой?..
– Слышал, – отвечаю, а сам думаю: тесен, однако, мир: три часа летел, пять – ехал и встретил жену летчика. А у меня в этом городе однокашник был, Коля Быстров, учились вместе... Помер он, заболел и помер, белокровие, говорили...
Ну вот, Лиза рассказывает о своей жизни, а я, признаться, не особенно и слушаю: ты же понимаешь, жизнь летчика я и так знаю, даже подробности мог услышать, не выходя из дома. Правда, насколько я представлял жен летчиков, они не очень-то интересовались звездами, других забот хватало, и многие из них глядели в небо только во времена туманной, как говорится, юности... Но – в жизни всякое бывает. А Лиза рассказывает так хорошо, мечтательно, прямо удивление берет: и любит муж ее, и жалеет, в сыне души не чает; а она его встречает после рейса – вроде бы недалеко они от аэропорта живут. Любить-то, может, и любит, такое хотя и редко, но попадается, а вот же отчего-то мне не поверилось: уж больно все складно. Я привык слышать как раз обратное.
Долго она рассказывала, я узнал и какая квартира у них, и где отдыхают, и даже какие соседи.
– У меня теперь одна соседка без мужа, – говорит она мне. – Все жалуется, что одной тяжело... А недавно встретила меня, разговорились, а она и сказала, что если бы теперь не одной жить, то была бы ниже травы, тише воды, жалела бы его. Раньше, помню, они все ругались, обзывала она его по-всякому. Думаете, жалела бы? – меня спрашивает.
– Да кто ж его знает, – отвечаю. – Наверное, раз говорит...
– А я ей так сказала: «Что ты убиваешься?! Ниже травы, тише воды... Слова это все!» Нашла бы кого, влюбилась и живи, правда? Мало ли мужчин... Теперь жизнь такая, что не осудят. А то кинулась, когда одна осталась.
Это, думаю, вашему брату лучше знать, и молчу. А Лиза снова стала рассказывать, как хорошо они живут, и снова соседку вспомнила:
– Ребенок у нее, не каждый на ней женится, потому что свои дети не всякому милы, а чужие... Э-э! Дурная. Я ее все учу не жалеть мужиков...
– Да что уж так? – спросил я. – Сразу и не жалеть? То говорили...
– Да так, – отвечает, – кто сам жалеет, того не жалеют... Их надо в руках держать. Вот у нас: я и люблю, и вольничать не даю, потому и живем хорошо.
– Ну, может, – говорю, – у вас муж не русский... грузин или карачаевец. А может, любит без памяти...
– Любит, это так, – отвечает мне, не замечая шутки. – И никакой не грузин, русский самый что ни на есть... Быстров. Да не в этом же дело.
– Да-да, – отвечаю, а у самого мурашки по спине: вот тебе на! Слушаю ее, а сам думаю, может, и не тот Быстров, бывают же однофамильцы. И соображаю, как бы имя его выспросить... А Лиза все рассказывает, как они живут да какая беспокойная работа у летчиков: сутками, мол, дома не бывает, а жены ждут. Спокойно так говорит, а у меня от ее спокойствия еще муторней на душе становится. Ну, улучил я минуту, спрашиваю, как муж называет ее дома, по имени ли или прозвище какое...
– Всяко бывает, – отвечает она. – По имени кличет, а то называл... Бедная Лиза, но я запретила, что это еще такое?! Да и почему бедная?.. Иногда говорит: «Моя хорошая!» Но это редко, когда у него все ладно на работе. Знаете, очень многое зависит от работы!
– Да, – говорю, – многое. А вы его как величаете?
– Да как, – отвечает. – Тоже по-разному... Но я его жалею, ласково называю. Правда, бывает другой раз, что выведет меня из себя или под горячую руку попадет, то и прикрикну. Не без этого, но это редко, а если что, то я строгая, он сразу чувствует. Бывало, соберется, думает – я не вижу. А я-то все вижу и так спокойненько спрошу: «Ты куда это, Колька, настроился?!»
Она так сказала, будто муж ее был в этом домике, на локте приподнялась и засмеялась. Смех у нее чистый, звонкий, а я и дышать перестал. Тихо так лежу, молчу! Она тоже молчит, и слышно, как доски от мороза потрескивают. Вздохнула она и тихо говорит:
– Холодно все же, не уснуть...
Вроде бы и не мне сказала, а просто так, задумавшись. И еще вздохнула, а я лежу, пошевелиться боюсь. И такое меня отчаянье взяло, понял я и жизнь ее хорошую, которую она так расписывала, и любовь, которой нет да, наверное, и не было, и соседку... Бедная ты, Лиза, думаю, бедная, и понимаю, ждет она. Можно было, конечно, отмолчаться, уснул вроде бы... Не смог!
– Возьмите, – говорю ей, – мою шубу.
– Нет, – отвечает тихо. – Не надо!
Услышал я, как дрогнул ее голос, и подумалось, не скажет теперь ни слова – уснет, обидевшись, но она поворочалась и просит подать ей чаю. И так ей тяжело было это говорить, что даже заикнулась, пока сказала. Встал я, подал ей холодный чай... Она стакан взяла, глоток отхлебнула и на меня смотрит, а стакан не отдает. Я тоже на нее гляжу, в самые глаза, а они темные, глубокие, и не знаю, чего уж больше было – страху или желания?.. Гляжу я на ее лицо, на черные волосы на белой подушке, на тонкую шею; и до того она вдруг прекрасной мне увиделась, что даже не поверилось. Стакан в ее руке задрожал, я отобрал его и... Эх, Георгий! Что я тогда увидел в ее глазах, то не рассказать, но, когда движок загорелся, я вот это и вспомнил. Сначала мне Данилов в голову кинулся, помнишь, у него тоже двигатель горел?.. И подумалось: «Эх, жизнь ты наша! Имеем – не ценим...» И вроде бы лихорадка на меня напала, потому что Данилов...
– Летал я с ним, – со вздохом сказал Ступишин.
– А как вспомнил ночь в Теберде, звездный свет и ее белое лицо, спокойствие пришло необычайное. Вроде бы я и не сам лечу, а со стороны гляжу. Механик бубнит: «Закрылки! Закрылки!» Штурман говорит: «Скорость велика». А двигатель горит, три системы отработали, а ему хоть бы что. Впереди – четвертый разворот, а для нас, сам знаешь, нет ничего важнее: как выполнишь, так и по прямой пойдешь, и посадка от него зависит, и жизнь. Да хоть бы время подумать, а то ведь – секунды. Тогда я и сказал: «Ничего, ребята, трогать не надо! Садимся как есть!» Так и сели... А ты говоришь, часы...
– Да часы-то ладно, – сказал Ступишин. – А с женщиной-то как?.. Не понял...
– Утром я поехал дальше в горы, а она пошла, – ответил весело Игнатьев. – Так и расстались.
– Гм!.. Однако... – недовольно хмыкнул Ступишин. – А ну-ка налей, а то я что-то в толк не возьму, зачем ты мне это рассказывал.
– Да я и сам не знаю, – ответил Игнатьев, кивнул на бутылку и добавил: – Пьянствуем мы с тобою, пьянствуем, а еще и половину не осилили.
– В жизни оно так и бывает, – неторопливо сказал Ступишин, – что разбитый на полосе фонарь дороже денег окажется – это понятно, но вот ты не досказал до конца...
– А больше ничего и не было, – ответил Игнатьев неохотно. – Добрался до турлагеря, поглядел на горы, на снег да на пихты. Красота там, ничего не скажешь: нарзан течет, пей сколько хочешь, в речке вода курлычет, а валуны в ней стоят под снежными шапками. Конечно, – Игнатьев вздохнул, примолк на секунду, будто раздумывая, говорить или не говорить, и продолжал: – Подумалось мне после той ночи, что жить надо хорошо, мудро, что ли... Не знаю, но как-то не так, как жил до этого. А через час вошел я в такой же домик – окно, стол, три кровати, да еще и лыж мне не досталось... Забыл я обо всей мудрости, забегал, к инструктору подкатил, и появились у меня лыжи. На кой они мне были... Но именно лыжи, беготня вот эта и заставили меня после подумать, что жизнь наша состоит, как ни говори, из мелких мыслей, таких же страстей и лишь иногда проступает в нас то, что, вероятно, должно быть всегда. И вот тогда увидишь каким-то другим небо, своего брата человека, а главное, появятся силы надеяться и жить дальше. Теперь понятно?!
– И теперь не понятно, – честно сказал Ступишин, – но теперь кое-какие мысли появились.
– Ну и прекрасно! – воскликнул Игнатьев. – Больше-то ничего и не надо!
Ступишин долго молчал, а потом так же долго смотрел на задумавшегося товарища и, когда их глаза встретились, спросил, кивнув головой в глубину квартиры:
– Она?!
Игнатьев грустно улыбнулся и не сразу ответил.
ТРЕВОЖНЫЕ КРИКИ
До знакомой поляны у ручья добрался я под вечер, но солнце стояло довольно высоко над кронами деревьев, скупо согревая пожухлую траву, сосны, березы, две стройные ели с одинаково ровными верхушками. В преддверии белых северных ночей заход солнца все больше отступал, садилось оно медлительно, как бы с неохотой. Небо сияло чистотой, синело, и закат должен был прийти ровный и долгий. В сумерки потянут над полянами вальдшнепы, призывно хоркая и выискивая в траве подруг. До этого заветного времени было еще долго, и я первым делом разложил небольшой костер, подвесил мятый котелок с пятью картошинами и, поджидая, пока закипит вода, сидел на березовом чурбаке и наслаждался одиночеством, лесной тишиной и мыслями о том, что наконец-то выбрался сюда, на поляну, и вижу знакомые деревья, старое кострище, ручей, тихо курлыкающий в низинке.
Знал я это место давно: несколько лет назад брел по лесу с ружьем, пробирался заросшей просекой и, наткнувшись на поляну, остановился, пораженный красотой, чистотой и нетронутостью леса. Деревья стояли не шелохнувшись, зеленела трава по берегам ручья, который наговаривал что-то свое; и повеяло вдруг на меня таким покоем, что я хотел неслышно обойти это место и пойти дальше. Но увидел на пригорке старое кострище и направился к нему. Кострище было аккуратным, рядом лежали два чурбака, обрамляя его углом, и подумалось, что был здесь хороший человек, сидел ли просто так, отдыхая, или же охотился – не знаю, но чувствовалось, что поляну он берег. Может, поэтому или же из-за того, что красота поляны была первозданной, мне казалось, что не ступала на нее нога человека. Редко теперь встретишь подобное место в исхоженных лесах, и что удивительно – невдалеке от города. Беспокойные люди проскочили ближние пределы, устремились дальше, выискивая глухомань. И выходило, что только торопливость людская сохранила зеленую поляну, вот эти березы, молодую поросль и чистый ручей, который я без колебаний назвал Средним, в разумении того, что на лесных просторах отыщется и больший и меньший.
Прошлой весной, приехав вот так же на тягу, я попал под дождь, вымок до нитки, но решил дождаться сумерек: вдруг потянут вальдшнепы. И дождался: дождь перешел в снег, поляна скоро побелела. Птицы смолкли, наверное по-птичьи изумляясь: «Вот тебе и весна!» А я в густом снеге побрел на электричку... Это ушло в прошлое, а теперь было тепло, солнечно, весело распевали птицы, бездымно горел костер, ворчливо булькала вода в котелке. Хорошо было до удивления. Я смотрел вокруг – на березы, на небо, на старую просеку, которая и вывела меня когда-то на поляну. Там, вдали, над нею летала пара журавлей. Они ходили в небе плавными кругами, то показываясь над верхушками деревьев, то скрываясь за ними. К пению и возне птиц я привык, и мне казалось, что вокруг стоит тишина. Появившаяся сорока что-то протрещала, перелетела с березы на сосну, а затем подалась дальше, разнося, вероятно, весть о моем костре. Сойки, проводив сороку, притихли, после загалдели с новой силой, а какая-то неведомая мне птаха с завидным постоянством певуче утверждала: «Жили так! Жи-и-и-ли т-а-а-к!» Замолкла и прислушивалась, будто бы ждала ответа.
Пора было солить картошку; я вытащил из рюкзака сверток, а заодно – хлеб и колбасу, положил все это около чурбака на траву. В это время невдалеке послышался собачий лай, и тут же из кустов выскочила крупная лайка. Завидев меня, она остановилась в нерешительности, с любопытством оглядела костер, ружье и меня самого и, здороваясь, гавкнула один раз.
– Откуда тебя принесло? – спросил я, и лайка ответила звонко, возбужденно. – Охотишься, никак...
– Гуляет, – ответил мне хозяин собаки, выходя на поляну. – Рвется в лес, силы нет, только что за полы не хватает. Пошли и пошли! Ну, пошли, поскольку и мне размяться не мешает...
Подойдя, он поздоровался, быстрым взглядом оглядел костер, ружье, на меня взглянул искоса, как-то по-петушиному, определяя, видать, что я за человек. Было ему лет сорок, возможно, чуть больше; лицо – строгое, немного вытянутое, глаза – спокойные и внимательные. Одежда простая и обычная для леса: телогрейка нараспашку, клетчатая рубаха, на голове – облезлая шапка с разведенными ушами.
– На тягу? – спросил он, как мне показалось, несколько насмешливо. – Времечко подходящее, – добавил, не дожидаясь ответа. – И денек выдался значительный.
– Хочется постоять, послушать, – сказал я, несколько удивляясь непривычному определению дня и тоже стараясь угадать, что за человек встретился мне в лесу. – Садитесь, – кивнул я на чурбак. – Скоро картошка поспеет.
– Благодарю! – откликнулся он серьезно, оглядел поляну и сказал как бы и не мне вовсе: – Отдохнуть можно, отчего бы...
С этими словами он опустился на обрубок березы и вздохнул так, словно бы хотел сказать: «Ну и красота вокруг!» – не сказал, только взглянул на меня по-доброму, улыбнулся едва приметно и махнул рукой на собаку, которая, осмелев, уже нанюхала колбасу.
– Уймись, прицепа! – прикрикнул он и спросил меня, давно ли я знаю это место.
Я ответил, и какое-то время мы молчали. Лайка, получив кусок колбасы, залегла чуть в стороне и сторожко водила ушами. Когда я тянулся к костру, она смотрела на мои руки и замирала в ожидании, что достанется что-нибудь и ей, но после напускала на себя равнодушный вид и отворачивалась. Хозяин не обращал на нее внимания, и она положила голову на лапы и успокоилась, настроившись на долгое ожидание.
Постепенно мы разговорились, и я узнал, что мужчину зовут Климом Сергеевичем, а собаку – Байкалом.
– А живете вы где? – поинтересовался я, снимая котелок с огня. – В Красницах?
– Нет, зачем же! В Сусанино мы живем, – ответил Клим Сергеевич, взглянув на небо. – Благодать-то какая! Боже мой, смотрю и думаю, что значит весна. Все вокруг возродилось...
– Сусанино – знаменитое место, – сказал я, намекая на Ивана Сусанина из костромской деревеньки. – Леса не такие дремучие, но и в них заблудиться не долго.
– Место вполне обычное, – не согласился Клим Сергеевич и поглядел на меня с улыбкой, вероятно не уловив шутки. – Леса дремучие извели, это точно. А так – поселок и есть поселок, с какого краю не заходи. Дома, бараки, станция да железная дорога. Сараи имеются, люди ходят, детишки бегают. Весна, – продолжал он совсем другим голосом, тихо, радостно – По лесу бреду, гляжу и удивляюсь. Холода не так давно и отошли, а все воспрянуло, ожило враз. Что откуда и взялось! Природа – ни тебе лишнего, ни пустоты. Была земля, теперь трава, цветы мелкие... Кому они сейчас, цветы? Зачем? Диву даешься, а вот же светят огоньками. Даже электрички, кажется, кричат веселее.
Он взглянул на меня, безмолвно спрашивая, понимаю ли я все это – и тишину, и весну, и жизнь, и даже электрички. Что-то меня царапнуло в его голосе, и мелькнула мысль, что, возможно, мы отвыкли от живых слов, от восхищения каким-то неприметным цветком, деревом... Я ничего не ответил, взглянул на него, а затем слил воду, перекинул картошку на крышку и ополоснул котелок для чая. Картошка аппетитно парила, и я, кивнув на нее, пригласил перекусить. Клим Сергеевич отказался, сославшись на то, что вполне сыт.
– Разве что кусочек колбасы с хлебом, – добавил он, подумав, наверное, что обидит меня своим отказом. – Да и то уж так, поскольку не голоден.
– В лесу это не разговор, – посмеялся я, нарезая колбасу. – Из электрички выйдешь, уже есть хочется.
– Природа, – согласился Клим Сергеевич. – Здесь все не так, и мысли другие. А уж чаю попить из котелка – ничего вкуснее и не бывает...
И тут я сказал, что на природе не грех принять бы и чарку, да вот беда, в лес никогда не беру. Клим Сергеевич взглянул на меня вроде бы даже удивленно, будто бы не ожидал услышать ничего подобного, но промолчал. Мне стало интересно, отчего он нахмурился и даже не отшутился, но спрашивать прямо я не стал. Мало ли что бывает в жизни человека, что поворачивает его мысли в ту или другую сторону. Верно, я ничего и не узнал бы, но Клим Сергеевич заговорил сам: он правильно угадал, что меня заинтересовало его молчание.
– Хотите знать, что со мной произошло? – спросил он и сам ответил: – Ничего не происходило, но однажды я понял, что не с кем говорить. Да что там говорить – словом не перемолвишься. Пошел к соседу, он мне о головной боли час толковал, пока и самому надоело. Другой – тоже что-то несвязное несет. Вот и дал я зарок, вроде бы как за них, потому что зелье это мне и раньше не грозило. Сложно понять?
– Да нет, – ответил я. – Очень даже ясно, хотя многие о себе не думают, не то что о других.
– Оскудели мы, – сердито сказал Клим Сергеевич. – Ни задуматься всерьез, ни говорить не можем, живем, как в прятки друг с дружкой играем. Не подумайте, от гордыни, – продолжал он помягче, – потому что людей я люблю, но иногда блазнится, собрал бы все их мерзости и бросил в лицо. Может, поумнели бы. Ну да ладно, – остановил он сам себя. – Вопрос это сложный...
Вопрос действительно был не простой, но мне пришло в голову, что у Клима Сергеевича была какая-то необычная жизнь, которая и толкнула его к размышлениям. Не часто встретишь такого человека, который думал бы о других людях, и не только думал, но и что-то делал во имя этих других. Мы и за себя давно перестали отвечать, плывем по воле событий... Так мне подумалось, глядя на Клима Сергеевича. Порасспросить бы его о жизни, но – как подступишься? Деликатные, как ни говори, вопросы, да и человек он, судя по сказанному, прямой и резкий. Впрочем, и резкость откуда-то пришла. В молодости мы берем жизнь такой, какая она есть, не задумываемся особенно, и размышления приходят после. Некоторые люди наделены, правда, счастьем жить в неведенье до самой смерти, не задумываясь над жизнью, не тревожась о других: живут да и живут. Но тем интереснее такие, как этот Клим Сергеевич, блуждающий по лесу и замечающий жарки в прошлогодней траве; кажется иногда, что именно они знают и хранят неведомую другим тайну нашего бытия.
– В жизни, конечно, много всего, – сказал я, очищая луковицу. – И хорошего, и плохого. Сидел я до встречи с вами и думал, останется эта поляна или же загубят...
– Приберут все, – откликнулся Клим Сергеевич, даже не дав мне закончить, и улыбнулся. – А потом – и себя, поскольку делать больше нечего будет.
Я с удивлением взглянул на него, полагая, что он шутит, налил кружку чаю и подал ему в руки.
– Благодарю! – сказал он весело и заговорил о том, что и ему хотелось бы верить в лучшее. – Но огляделся я как-то, подумал, сравнил. Что там говорить, живем-торопимся, а куда? Никто не скажет. Правильно заметили: много плохого, много и хорошего, да и вообще, жизнь интереснейшая штука. Вы меня пригласили, угощаете, делитесь, так сказать, хотя кто мы друг другу... Случайные встречные – сошлись тропинки, и не больше...
– Да ведь всегда так было, – проговорил я, не совсем понимая, куда клонит Клим Сергеевич. – Человек по-другому и... не должен. Что ж в этом удивительного?
– Хотели сказать, не может? Очень даже может! – возразил мой собеседник, отхлебывая из кружки. – И было по-всякому, и есть так же. Вот вчера я решил пойти постоять на тяге, кинул пяток зарядов в карман да и подался на просеку. Только стал, подлетает по дороге машина и – раз! – на обочину. Высыпало из нее четверо, все ребята ничего, здоровые, а двое еще и в маскхалатах. Экипировка, скажем, не на вальдшнепа, а так бы примером на зверя пострашнее, вроде бы тигры. Увидели меня и сразу: «Это место наше!» Посмеялся я и говорю, мол, нашего здесь ничего нет, все общее. Да и места еще на пятерых достанет, потому как просека тянется далеко. «Нет! – отвечают. – Место наше, прекращай разговоры!» И смотрят злобно, будто бы на первейшего врага. Волчатники да и только, с такими лучше не спорить: через стволы на тебя смотрят. Да! Повернулся я, махнул рукой, дескать, желаю удачи да не перестреляйте друг друга. «Иди, говорят, иди!» Тоже ведь люди – глаза, уши, а обидно: чего-то не додано.
Выговорившись, Клим Сергеевич махнул рукой, отхлебнул чаю и задумался. Видно было, крепко запали ему в память «волчатники», бравшие в жизни силой, но и утешить нечем: не будешь говорить, что есть и другие люди. Он ведь знал это и без меня...
– Не судите их строго, – решился я не сразу. – Ошалели на природе, можно сказать, дорвались. В городе еще не то творят, хотя там просек и нет, да и без ружей.
– Вот то-то и оно, – согласился Клим Сергеевич, – А природа ни при чем, они всегда шальные. Волчатники. Встречать таких мне приходилось и раньше...
Я подумал, что он расскажет какую-нибудь историю, связанную с такими людьми, но он заговорил о том, что давно не пил чай в лесу, что чай да такой разговор – это, пожалуй, и все, что есть лучшего в жизни. Я кивнул, поскольку был согласен, и плеснул остатки чая. Клим Сергеевич поблагодарил и сказал, что теперь много говорят о благосостоянии людей и разработке земных недр, поразмышлял над этим и повернул как-то так, что если человек слишком заботится об этом благосостоянии, значит, постарел.
– Занесла меня жизнь в сибирский поселок, – продолжал он, поглядывая на меня и как бы спрашивая, не устал ли я слушать, – небольшой такой поселок, леспромхоз. А надо сказать, что молодыми мы все решаем быстро, так что за несколько дней перекочевал я из Черниговской области в Сибирь. Подался искать лучшую жизнь, как теперь говорят, благосостояние, фыркнул на своих дружков и родителей, да и был таков. Куда поехал, сам не знал, а в поезде мне один и присоветовал, природа, говорит, там замечательная. И вы представьте – поверил, нашел и поселился у Марии Петровны. Вам это имя ничего не скажет, но – добрейшая женщина, одна из тех наших женщин, что живут в таких вот поселках и будто бы ждут, что появится какой непутевый и надо его обогреть и накормить. А надо заметить, что доброту я всегда ценил превыше всего, в молодости – по наитию, а после, поживши, понял, что ничего в человеке выше и быть не может. Да! А из дому на эту сибирскую пилораму я кинулся от любви, мечтал, что она раскается и примчится следом. Как бы не так! На сердитых воду возят...
Рассказывая, Клим Сергеевич посматривал то на меня, то на небо, улыбался и говорил о себе весело, словно бы история эта касалась кого-то другого. Он описал окрестности поселка, вспомнил, как ехал на попутной машине по берегу Байкала: дома на склоне невысокой сопки, шумливая речка, грязь на дороге, выбитые колеи и бесконечные просеки в лесах. Поскольку я никуда надолго из города не уезжал, мне сложно было представить, как это однажды бросить все и отправиться в чужие края, и слушал с интересом. И чем дальше рассказывал Клим Сергеевич, тем отчетливее убеждал меня, что подводит к какой-то истории, которая приключилась с ним в этом поселке. Впрочем, я только догадывался, боялся обмануться, а уверенность пришла, когда он заговорил о женщине: если вмешалась – не жди спокойствия. Признаюсь, вывод этот мой собственный ни к поселку, ни к Климу Сергеевичу отношения не имеет.
– А проживала она по соседству, – продолжал рассказывать Клим Сергеевич, – работала в конторе, там все: «Любовь Дмитриевна!» Так я услышал и запомнил, при встрече скажешь – она кивнет в ответ. Симпатичная была, что говорить, но смеялась как-то печально. Это я сразу приметил, а тут еще и хозяйка моя, Мария Петровна, масла в огонь подлила, дескать, плохи ее дела. Что ж такое? Оказывается, влюбилась она в Гришку Бережного, влюбилась сразу как только появилась в поселке. Да отчего бы и не так: парень он видный, картуз носил лихо, глаза всегда прищурены, и жил так, будто наплевать ему на весь белый свет. Таких женщины любят. Прозвище у него имелось – Залетный. Не знаю, что уж люди так его определили, он вроде бы местный, ничуть как бы и не залетный. Но люди напрасно не скажут, значит, что-то было. Гришка от такого подарка, само собой не отказался, погулял, покрутил и бросил. Скучно ему стало или почувствовал, что не ровня она ему, – бросил. Живи, мол, как хочешь, мучайся или радуйся, мое дело сторона. Другую себе надыбал и водил ее на бережок, места там привлекательные, простор вокруг, зелень и река шумит. Любовь Дмитриевна все это знала, маялась да сохла, но виду не показывала. Гордая была, я понял сразу. Понял и помалкиваю, а люди, известное дело, рады позлословить, гоняют молву по дворам, брошенная, говорят, да и с дитем останется. Вот на тот час и я появился. Да!