Текст книги "Четвертый разворот"
Автор книги: Петр Кириченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
Под вечер мы договорились с Ликой встретиться завтра на вокзале и расстались. Я приехал домой, зашел в квартиру, сел в кресло перед выключенным телевизором и сидел, и помню, мне казалось странным, что я сижу, в то время когда Татьяны нет в живых. Воспоминания навалились на меня, и немного прошло времени, пока я додумался, что мысли, как ни говори, материальны: Татьяна погибла потому, что была нам не нужна, и каждый из нас так или иначе рад был избавиться от нее. Конечно, никто из нас даже мысленно не признавался себе в этом. И тогда подумалось, что все, кого постигла такая участь, погибли только потому, что их не любили. Мне вспомнилось, как Лика сказала бортпроводнице: «Они собирались пожениться...» – этим доказывая, что у Татьяны есть хотя бы один близкий человек – я. И внезапно мне вспомнились сваленные в беспорядке вещи Татьяны: сумки, чемодан, какие-то свертки; когда я увидел их, что-то показалось мне необычным, но тогда я не додумал, а теперь мне стало ясно, что Татьяна вернулась в свою комнату. Значит, она не собиралась переезжать ко мне; действительно, если вспомнить все, что произошло за последнее время, она никак не могла решиться на такое. Просто что-то произошло, что заставило ее уйти от Рогачева. Но что? Этого я не знал, как не знал и того, зачем она ехала в аэропорт. Кого она хотела встретить? Об этом знала Лика, но, вспомнив ее слова, я понял, что она хитрит и поворачивает так, что наши отношения с Татьяной наладились. Впрочем, была ли теперь какая-нибудь разница... Я помнил о встрече на вокзале и заранее боялся посмотреть в глаза матери; мне казалось, она сразу поймет, что именно я виноват в гибели ее дочери.
Накануне для похорон Лика потребовала, чтобы я позвонил Рогачеву и попросил его не приходить. Я забыл о нем за всеми делами, разговорами, переездами и никак не мог взять в толк, зачем ему звонить.
– Пусть знает, – ответила она сердито, когда я спросил. – Позвони и скажи, что ему... Иди звони!
Ясно было, она что-то не договаривала, и я не стал спрашивать, иначе она снова бы повторила, что Татьяна ехала ко мне. За эти дни Лика привыкла мной командовать, ходила неотрывно, как тень, и спорить не хотелось. Я позвонил Рогачеву и, не здороваясь, сказал:
– Прошу тебя, не приходи...
Он ничего не ответил, помолчал и повесил трубку.
Я потоптался в автомате, подумав, что это все же несправедливо и надо бы набрать номер снова, но Лика стерегла меня, вырвала из будки и потащила дальше.
– Она ехала к тебе, – сказала Лика, угадав мои мысли. – Запомни это навсегда.
Я ничего не ответил.
День похорон выдался холодным; утром падал мелкий сухой снег, а затем стал накрапывать дождь. Небо было низкое, тяжелое. Темные лохматые облака нависали над кладбищем, кропили водой могилы, редкий кустарник, всех нас и бойкий тракторец заморского рода, который готовил могилу. И то, что это происходило на наших глазах, только усиливало безрадостную картину похорон. Все смотрели на работу ковша, и это было тягостно. Мать Татьяны, невысокая женщина в черном платке, уже не плакала, только неотрывно глядела на дочь. Рядом с нею стояла наша бортпроводница, укрывая зонтом и ее, и лицо Татьяны. Начальник службы бортпроводников сказал, что Татьяна летала и у нее было прекрасное будущее; Лика пыталась говорить, но только расплакалась. Вот и все, но крышку пока не закрывали, давая возможность проститься, взглянуть последний раз. Сзади меня какие-то две женщины тихо разговаривали, и одна из них сказала, что Татьяна выходила замуж. Наверное, она показала на меня, потому что другой голос живо подтвердил:
– Ага!
И совершенно равнодушно я подумал, что если здесь кто-то и хоронит, то это только мать Татьяны, для всех остальных похороны были печальным зрелищем. Наверное, я был неправ, но в те минуты мне хотелось только одного – чтобы все поскорее закончилось. На Татьяну я старался не смотреть, потому что лицо ее изменилось и казалось мне чужим. И не покидало такое чувство, будто бы я не знал ее вовсе. Да ведь это, собственно, так и было. Когда надвинули крышку и стали заколачивать гвозди, мне захотелось отвернуться, но я заставил себя смотреть – словно бы в наказание. Я почувствовал, что меня подмывает засмеяться или закричать, потому что я представил черноту гроба, черноту, в которой осталась Татьяна. Лика догнала меня и что-то спросила. Я не понял, но кивнул: какая разница, о чем она спросила, но тогда я обрадовался ее словам и голосу. Она вернулась к матери Татьяны, а я забился поглубже на сиденье и обхватил руками поручень. Люди медленно подходили, и вскоре мы поехали...
Петушок остановил меня в коридоре и спросил, не требуется ли мне отпуск. Я ответил, что не требуется, и он понимающе помолчал, слегка покосившись на дверь своего кабинета. Надо было ждать приглашения зайти к нему для беседы.
– Без работы сойду с ума, – зачем-то добавил я.
– Понимаю, – живо кивнул он. – Работа у нас на первом месте, это уж – да!
И отвел глаза, почувствовав, наверное, что все остальные слова ничего не значат.
– Я всегда готов помочь. Как там, кстати, твой командир?
– Нормально. Что с ним будет!
– Разумеется, – согласился Петушок и скривил губы так, словно бы ему неприятно было спрашивать о Рогачеве – Ты не подумываешь уходить от него?
– Напротив, очень за него держусь, – ответил я, понимая, что интересует Петушка.
Он искренне удивился и сказал, что Рогачев странный человек. Я молчал: не говорить же о том, что этот странный человек скоро будет сидеть в его кресле, а сам он превратится в простого командира.
– Но мы все не без странностей, – добавил Петушок и снова спросил: – Значит, работать с ним интересно?
Я ответил, что все, кому приходится сталкиваться с моим командиром, имеют редкую возможность научиться хотя бы чему-то в жизни, задуматься над многим, а главное, взглянуть на себя.
– Не это ли самое важное? – закончил я, взглянув на удивленного Петушка.
– Возможно, – ответил он не сразу и протянул мне руку. – Признаться, я не думал с этой стороны... Заходи как-нибудь, побеседуем...
Я ничего не ответил, и мы простились. Несомненно, Петушок о чем-то догадывался, да и не удивительно, ведь они с Рогачевым давно знакомы. Если вспомнить то, о чем рассказывала Глаша, то можно предположить, что Петушок готовил что-то Рогачеву... Думал я об этом недолго, пора было ехать на площадь Мира.
Мать Татьяны хотела отбыть, как это принято, девять дней, и просила прийти. Вчера Лика подождала меня в аэропорту после рейса и напомнила об этом. За эти дни она дважды приезжала ко мне, и всегда с таким настороженным видом, будто бы не надеялась застать меня в живых. Меня умиляло то, что она находила предлоги для появления, пыталась наводить порядок в квартире. Видать, она всерьез считала, что я осиротел и обо мне надо заботиться. Язык не поворачивался сказать ей, чтобы она не приезжала, но и терпеть ее было тяжело. Лика являлась как напоминание о прошлом, а к тому же раздражала меня своим напором, цепкостью и уверенностью в правоте.
Кроме матери Татьяны, Клавдии Степановны, на поминках были хозяйка квартиры и еще одна бортпроводница. Судя по большому столу, Клавдия Степановна ожидала, что придет много людей. Она явно опечалилась, и хозяйка привела соседку, довольно молодую женщину, которую, кажется, я однажды видел. После пришел и ее муж. Мы посидели, помянули Татьяну, поговорили. Лика оказалась за столом рядом со мною, и я постоянно чувствовал ее заботу. Хозяйка квартиры посматривала на меня так, будто бы собиралась сказать: «Это тот молодой человек, который едва не высадил двери!»
Лика не забывала подкладывать в мою тарелку, просила закусывать и сама ела охотно, потому что действительно все было вкусно.
– Хочешь огурчика? – спросила она и, не дожидаясь ответа, выудила из банки огурец. – Тебе надо получше питаться.
Если бы появилась хоть малейшая возможность, я послал бы ее к черту, но такой возможности не было, и я подумал, что со временем она сама устанет заботиться и отойдет в сторону.
После мы долго и неторопливо пили чай, хозяйка рассказывала, как Татьяна поселилась у нее. Оказалось, это вышло случайно. Она рассказывала, а я смотрел на Клавдию Степановну, которая внимательно слушала и изредка кивала головой, словно бы благодарила за добрые слова. Это была не старая, но уже увядшая женщина; горе добавило ей печали, и она совсем поблекла. Татьяна, видать, была похожа на отца, потому что я не нашел никаких общих черт с матерью. Клавдия Степановна с того самого момента, когда мы с Ликой встретили ее у поезда, только кивала и беспрестанно благодарила. Что бы ей ни говорили, она неизменно отвечала: «Спасибо вам, спасибо!» От Лики я уже знал, что отчим Татьяны не смог приехать из-за болезни.
После мы с соседом курили на кухне, молчали, но когда он забрал жену, собираясь уйти в свою комнату, то сказал мне, чтобы я не раскисал. Я пожал ему руку и ответил, что я – ничего.
Хозяйка тоже ушла, и, когда я вернулся в комнату, остались только Лика и бортпроводница; Клавдия Степановна перелистывала толстый альбом с фотографиями. Мне она сказала, что я могу выбрать любую фотокарточку на память. Отказ ее обидел бы, и я взял одну, на которой Татьяна выглядела угловатой девочкой. Клавдия Степановна улыбнулась, сказав, что снимал дочь соседский мальчик. И вот когда она улыбнулась, проступило сходство с Татьяной: улыбка была точно такая – беззащитная.
– Как раз и наш дом, – добавила она и, вытащив еще фотографию, тихо спросила: – А кто вот это?
– Наш механик, – ответил я, взглянув на фото. – Это в Одессе, у знаменитого театра. Мы летали туда однажды да застряли на трое суток...
Мне вспомнился одесский рейс, прогулка по городу и то, как я ни с того ни с сего предложил запечатлеть нашу компанию на фойе театра. Никто особенно не возражал, один лишь Саныч сказал, что забыл, когда и фотографировался. Мы побазарили, но все же подошли к театру. Я стал рассказывать об этом Клавдии Степановне, но в это время Лика собралась провожать подругу. Когда, простившись, они вышли, Клавдия Степановна спросила:
– А как его зовут? Очень уж похож...
Я даже не понял, о ком она спрашивает, а потом ответил, что зовут нашего механика Тимофеем Ивановичем. Клавдия Степановна спросила, был ли он на похоронах. Естественно, Тимофей Иванович не приходил, поскольку не получил соответствующих указаний от командира.
– Нет, его не было...
В глазах Клавдии Степановны блеснули скупые слезы, и она тихо сказала, что это отец Татьяны. Я взял из ее рук фотографию и вгляделся в Тимофея Ивановича так, будто бы не знал его, но тут же вернул: что мне на него было смотреть.
– Отец Татьяны? – переспросил я. – Тимофей Иванович?
– Да, – ответила женщина, вздыхая и вытирая слезы. – Постарел, но узнать можно... Надо же, – добавила она, – скажешь кому, не поверит...
– А Таня знала?
– Нет, я говорила ей, отец погиб. Да оно, подумать, так и вышло. Говорила, что моряк, она и верила. А после я замуж вышла, так что все забылось. Надо же, – повторила она. – Никогда бы не подумала, что вот так...
– Сказать бы ему, что вы здесь, – предложил я.
Она грустно покачала головой и заметила, что Тимофей Иванович не знает о дочери; стала говорить, как двадцать лет назад работала в Вологде в аэропорту и как познакомилась с заночевавшими летчиками. Говорила она так, будто бы и не мне рассказывала, а вспоминала вслух, просто и равнодушно. Можно было догадаться, что Тимофей Иванович остался у нее, и эта встреча оказалась единственной: утром он улетел и забыл женщину.
– Я недолго там и пробыла, – продолжала Клавдия Степановна. – Как поняла, что такое со мною, сразу домой подалась. От позора, да и легче дома-то. А когда Таня уехала да написала, что летать будет, меня кольнуло: будто чувствует. Что же теперь встречаться, – закончила она. – Все одно уж...
Какое-то время мы молчали. Вернулась Лика, помогла убрать со стола и помыть чашки, а затем мы стали прощаться. Клавдия Степановна плакала и просила нас не забывать ее и приехать в гости.
– Будем очень рады... Приезжайте...
Мы с Ликой обещали, что соберемся и непременно побываем в Белозерске, и Клавдия Степановна радостно кивала головой и заранее благодарила.
Пока мы шли до автобуса, Лика молчала, а затем спросила, не нужна ли мне какая-нибудь помощь. Мне хотелось сказать ей что-то обидное, но я промолчал, подумав, что она, в сущности, ни в чем не виновата. Простились мы тепло, но, кажется, Лика все же обиделась, поскольку от помощи я отказался.
Через несколько дней на проходной ко мне подошел незнакомый мужчина и, назвавшись врачом «скорой помощи», предложил поговорить. Я понял, что речь пойдет о Татьяне, и попросил подождать, пока сдам документы.
– Как вас называть? – спросил я, возвратившись.
– Зовите просто доктор, – ответил он тихим голосом и добавил: – Я уже не верил, что разыщу вас.
– У нас это сложно, – согласился я, разглядывая лицо, аккуратную бородку и усталые, добрые глаза. – Бывает, самолет не могут отыскать, не то что человека.
Доктор сказал, что иногда в ночное дежурство они приезжают в наш буфет на третьем этаже. Я так понял, что это и облегчило поиск, и предложил заглянуть в бар, дескать, там можно спокойно поговорить.
– Не люблю темноты, – отказался он, поблагодарив. – Да и спать захочется, потому как я после ночной.
Мы пошли на автобусную остановку. Я ожидал, что доктор станет говорить, когда мы поедем, но он молчал, а затем предложил выйти и пройти пешком. Мы так и сделали и неторопливо брели по тополиной аллее, мимо голого сада и высоких белых домов. Близились сумерки, и на западе, за этими домами, горело яркое пятно заката. Редкий закат и на удивление кровавый. Я сказал, что если написать красками нечто подобное, то получился бы шедевр. Доктор покосился на меня и ничего не ответил. Так мы прошагали метров сто, а затем он спросил, откуда мне было известно, что Татьяне не хватит времени.
Я посмотрел на него и сказал, что не понимаю вопроса.
– Так она говорила, – пояснил доктор и, помолчав, добавил: – Мне, естественно, проще передать ее слова, но... Как бы вам объяснить, чтобы было понятно. Эта смерть не выходит у меня из головы. Я был уверен, что спасу ее, понимаете, спасу. И только после понял, было что-то кроме удара и аборта, что добило ее.
– Постойте! – прервал я его. – Какой аборт?
Он остановился и внимательно поглядел на меня, вроде бы говоря: «Голубчик! Предо мной-то что прикидываться?!»
– Обычный, – ответил он спокойно, – но только поздно, а потому подпольный и с последствиями... Вы что, серьезно не знали?
Я ответил, и тут мне вспомнилось, как мы разругались с Татьяной после кино. Я рассказал об этом доктору, он слушал внимательно, но казался разочарованным: он ожидал услышать нечто такое, что подтвердило бы его собственные мысли.
– Думали, я предвидел гибель?
– Нет-нет, – открестился он поспешно. – Все не так.
– Доктор, – я взял его за руку. – Что она говорила?
– Просила найти вас. Сказала, что не хватит времени. Кому? Вам тоже? Вот я записал. – Он достал из кармана блокнот и прочитал так, как читают иностранцы, по слогам. – Штурман экипажа Рогачева. Вот, пожалуй, и все.
– Что же было, кроме удара?
– Да что удар, – раздраженно ответил он. – Меня поразило то, что она так легко приняла смерть. Поразило, – повторил он. – Я ведь сделал все, что нужно... Да, вспоминала какие-то часы, но это был, наверное, бред.
Я возразил и, сам не зная зачем, рассказал ему то, что произошло в последние месяцы, и, когда дошел до покупки часов, доктор нахмурился. Я умолчал о снятой комнате, о Глаше, впрочем, я и сам только теперь понял подслушанный в самолете разговор. Тогда Рогачев спрашивал, решилась ли она... Она решилась...
– Значит, он не хотел отдавать дорогие?
– Это была плата, хотя я и сомневался до нашей встречи.
– Вы говорите так, будто знаете чужие мысли, – сказал он язвительно и взглянул на меня с усмешкой.
И я ответил – или мы все превратились в ясновидящих и без усилий читаем мысли других людей, или же мысли наши стали до того просты, что угадать их не составляет никакого труда.
Он пожал плечами и промолчал.
Тогда я рассказал историю со сломанной ногой.
– Это в подтверждение ваших мыслей о сверхъестественном, – закончил я зло, чувствуя, что доктор начинает раздражать меня. – Он запугал свою жену, а когда потребовалось, об этом узнала Татьяна, – пояснял я доктору. – Узнала и поверила ему. Правда, она вырвалась из его объятий, но когда это произошло? Когда ехала в аэропорт или же после удара? Не знаю и никогда не узнаю, но не верю никакой мистике только потому, что наша жизнь заткнет за пояс любую мистику.
– Согласен, – живо откликнулся доктор. – Заткнет!
Мы обогнули площадь Победы и шли теперь вдоль универмага; доктор говорил, что люди не представляют тончайших нитей, которыми связаны, не знают, кто таков, в сущности, человек, и, чтобы не закружилась голова, многое упрощают. Он был совершенно прав, и мне подумалось, что он должен быть одним из тех, кто пытается что-то понять: не зря же он отыскал меня.
Доктор говорил, что человечество должно поскорее найти выход, чтобы жить, что в каждом из нас, возможно, живет Моцарт. Мне хотелось добавить, что в каждом живет и Рогачев, но я промолчал, подумав, что это слишком большая честь для моего командира.
Наверное, сказывалась усталость после рейса, или же правильные рассуждения не трогали меня, но слушал я не очень внимательно.
– Надо заставить уважать человека, – сказал доктор, и я подумал, что эти слова не становятся рядом. – Иначе будет ужасное...
– Ужасно, доктор, то, что мы так спокойно говорим о смерти. Во всяком случае – я...
Мы уже шли по проспекту, доктор опять что-то рассказывал, я не слушал: мне стало ясно, он всегда будет говорить только правильные вещи, говорить равнодушно, размеренно.
Вскоре мы распрощались. Доктор вскочил в подошедший автобус. Провожая глазами красные огни, я мысленно пожелал доктору счастья, он мне понравился все же – думающий человек. Мы не обменялись ни адресами, ни телефонами, и это-то, как мне кажется, вполне отвечает на вопрос о родстве душ: мы не нужны друг другу.
V
Всякий раз, когда мне приходится разворачивать самолет на север, вспоминаются слова Татьяны о том, что, куда ни вылетай, окажешься в Мурманске. Сегодня взлет пришелся строго на двадцать один час, или, как сказали бы далекие от авиации люди, на девять вечера. Что в этом удивительного? Совершенно ничего: двадцать одни час или девять вечера – никакой разницы. Отчего-то запомнилась такая чепуха, и пришло в голову, что мне теперь безразлично, когда взлетать и куда лететь. Кажется, только теперь я стал понимать Саныча, когда он говорит: «Куда ни лететь, а все не на месте». Другое дело – пассажиры, им хочется попасть в аэропорт до полуночи, чтобы легче добраться домой. За день намаялись, пережидая налетевшую на Мурманск метель, трижды их приводили в самолет и столько же просили выйти, и один из них, разуверившись, спросил меня у трапа:
– Как думаете, сегодня долетим?
Я твердо пообещал, что непременно долетим, хотя с таким же успехом можно пообещать слона на день рождения; такое может позволить себе далекий от авиации человек, но мне-то хотелось, чтобы у пассажира появилась уверенность. Это не помешает. Он улыбнулся недоверчиво, и я подумал, что это один из тех, кто не все принимает на веру, и добавил:
– Надеюсь, так и получится.
Он помедлил и выудил из кармана небольшой камень, протянул мне, говоря, что видит в прожилках не то пчелиный улей, не то город будущего. Интересный разговор, и я взглянул на него попристальнее: среднего роста, лицо тонкое, вроде бы даже уставшее. Да и неудивительно, поскольку промучился человек в аэропорту. Камень имел приятную тяжесть, отсвечивал полированной стороной и в свете аэродромных фонарей казался зеленовато-синим. Поворачивая его на свет, я сказал, что знал одну женщину, которая в кастрюле с супом умудрилась увидеть спиральную Галактику и не стала мешать ложкой. Я думал, что мой случайный собеседник улыбнется, но он серьезно согласился:
– Вполне.
Но вот в камне я, к своему стыду, не увидел ни городов, ни ульев – даже мухи не летали, – только вспыхивали и гасли блики, напоминая вспышки разрывов. О них я умолчал, а в остальном честно признался. Он взглянул на меня, на камень, подумал и медленно произнес:
– Вполне!.. Пусть тогда остается вам на память.
Я поблагодарил его, а в пилотской показал камень Санычу. Он повертел его, любуясь игрой света в кристаллах, и протянул Рогачеву.
– Гляди, что откуда и берется.
– Да, – согласился тот, едва взглянув на камень. – Красивая штука, хотя и бесполезная.
– И-и! – протянул с обидой Саныч, не понимая, что выпад направлен против меня. – Понимал бы ты!
Впрочем, быть может, все проще: Рогачеву нет дела до этого осколка Хибин – сгустка зеленоватого нефелина с красной «лопарской кровью», – он привык подходить ко всему с жестким металлическим метром, а поэтому вряд ли ему придет в голову, что нас подчас и спасает любовь к бесполезности... Мысль смутная, да и додумать мне не дали: в пилотскую вошла проводница и доложила, что пассажиры пристегнуты. Рогачев поблагодарил ее – это что-то новое в его отношении к людям. Тимофей Иванович, как обычно, промолчал, а Саныч хмыкнул.
Привычно шумят приборы, изредка потрескивает радиостанция, за приборной доской тонко попискивает, и кажется, там угнездилась птица и время от времени дает о себе знать. Лампочки тлеют углями, словно бы грозятся погаснуть. Изоляция на проводах нагрелась и отдает лимонным листом. Впрочем, возможно, это на кухне разрезали лимон и запах тянет в пилотскую. В красном полумраке моей кабины все кажется нереальным: и план полета на столе, и приборы, и брошенная у ноги карта. Она сложена так, что виден Крымский полуостров, море и Одесса. Я и не подумал ее развернуть, потому что на этой трассе она попросту не нужна: запомнилось так, что если бы даже не летал, то мерещилась бы перед глазами еще лет десять. Помнятся курсы, расстояния, вершины сопок... Но если бы карты не было у ноги, мне стало бы неспокойно, как бывает тогда, когда откажет подсвет небольшого компаса, прозванного Бычьим глазом. Допотопный прибор, доставшийся от первых аэропланов, посвечивает впереди картушкой, на которой расчерчены курсы; странно, что его никак не спишут: он зашкаливает при кренах, да и точность – до пяти градусов, как у Саныча, но безотказен, всегда помнит, где север, потому и тлеет впереди.
Под самолетом тянется тундра, редко где блеснет огонь, все больше темнота. Вверху горят звезды, мерцают по-зимнему холодно, и, глядя на них, на приборную доску, забываешь, что мчишься, собственно, в этакой трубе...
– Ты бы поспал, Саныч, – услышал я голос Рогачева, прервавший мои мысли. – Работа долгая, а ты все бодрствуешь.
Рогачев пристукнул ногой по педали, словно бы поставил точку в предложении. Тимофей Иванович повернул голову и посмотрел на Саныча, губы его искривились в усмешке, и мне стало ясно, что спать наш второй не собирается.
– Не до сна, – откликнулся Саныч. – Мысли одолевают.
Бортмеханик взглянул на командира и нахмурился: какие, мол, такие мысли? откуда и зачем?
– Мысли? – переспросил Рогачев, помолчал и явно насмешливо добавил: – О чем же?
– О разном.
– Хм, интересно, – не удержался Рогачев, и Тимофей Иванович изобразил явное внимание. – Но есть и конкретные?
– Есть, – ответил Саныч весело. – Сижу и думаю, куда мы летим. Знаешь, приходит иногда в голову: летаешь так, летаешь, а потом возьмешь и спросишь...
– Это дело нашего штурмана, – прервал Рогачев и сразу поддел Саныча. – Раньше ты, бывало, на двести метров засыпал, а теперь... Теперь и высоту набрали, да и летим, считай, почти час, все держишься.
И он снова отстучал по педали, радуясь, что так ловко перевел разговор да еще и кольнул Саныча.
– То, что было раньше, – начал Саныч не сразу, вероятно взглянув в сторону Рогачева, потому что механик закрутил головой. – То, что было, того не будет – раньше и мы были другими, так? Ты вторым ковырялся, а теперь – командир, в начальство скоро выйдешь, гляди, и отколется тебе какая милость. Поедешь куда, или что там подкинут... А мне, мне осталось одно – думать, как жизнь прошла, а прошла она быстро. Пролетела, можно сказать. Вот такие мысли.
Ну Саныч! Я от души порадовался за него.
Рогачев не нашелся что ответить, а бедный наш Тимофей Иванович втянул голову в плечи, услышав такие дерзости, и глядел на командира испуганно.
– Не шумите, афиняне, – сказал я неожиданно для себя, и это было, пожалуй, первым моим обращением за многие рейсы, не связанным с высотой и курсами. – Мы – летим, это главное.
– Ха! – посмеялся Саныч. – Разве это шум, говорим шепотом. А кто это сказал афинянам?
– Сократ, – ответил Рогачев и заговорил о жизни философа.
Мне вспомнился день рождения, и стало понятно, что наш разговор не прошел напрасно: Рогачев проработал какую-то книгу. Говорил он уверенно, да и что удивляться – цитировал, и когда дошел до суда над Сократом, то вроде бы в пику Санычу сказал:
– Это тоже было раньше.
– Слабаки! – приговорил наш второй афинских судей. – Развели говорильню. Отстранили бы его от полетов, пропесочили на разборе да придумали бы еще что-нибудь.
– Он не летал.
– Быть того не может, – возразил Саныч с такой убежденностью, что я едва не засмеялся. – Чем же он занимался в таком случае? Если не летал, значит, учил других, как надо летать. Это работа полегче, потому что... – он не договорил и неожиданно заключил: – Третьего в нашей жизни не дано!
Рогачев рассмеялся, глядя на Саныча, и сквозь смех сказал, что Сократ – думал.
– Тем более! – отрезал Саныч, и мне стало понятно, что сейчас он шутя, но разберет нашего умельца по винтикам и, чем черт не шутит, забудет собрать. – Думать каждый умеет, это не работа. Да возьми и другое: все возьмутся думать, а летать кто будет?
– Все сразу не возьмутся.
– Да?
– Да! – подтвердил Рогачев. – Мы если до чего и доходим, то не все сразу, а постепенно.
– Мысль интересная...
– Интересная, – перебил Рогачев, – но повеселил ты нас от души. Давно ничего этакого не слышал.
– Какое там веселье, – возразил Саныч, вздохнув. – Говорил я – серьезней некуда. Обвинение, защита, речи готовили, волновались, даже странно слышать. У нас соберутся три-четыре человека да так закрутят, что имя свое забудешь. Бегал бы твой Сократ между профкомом и месткомом, больше месяца не выдержал бы. Как считаешь, навигатор?
– Посадили бы на телефон подежурить, – ответил я. – Привели бы в чувство.
– Слышал?! И это сейчас, а что дальше будет?
– Ничего не будет, – возразил Рогачев, понимая, что Саныч провел его, хотел еще что-то добавить, но не успел.
– Это точно! – воскликнул Саныч и отвернулся к форточке, давая понять, что дальнейший разговор его не интересует.
Рогачев долго молчал, а затем спросил, не отбирают ли дом: видать, не хотелось ему, чтобы разговор так и закончился. Саныч это понял и, наверное не желая обижать, неохотно ответил:
– Нет, не отбирают... Да и не успеют.
Мысль была слишком ясна, и Рогачев, подумав, сказал, что этого-то никто не знает и надо надеяться на лучшее.
– Что и делаю! – бросил Саныч и снова замолчал.
Тимофей Иванович тряхнул головой, подтверждая, что надеяться надо непременно, и взглянул на второго, стараясь угадать, оцепил ли тот гениальность командирской философии. И удивленно вскинул брови: наверное, Саныч, не реагируя на подобную мудрость, отвернулся к форточке и задумался о дочерях. И быть может, набрел на мысль, что надеяться ему и вовсе не на что. Кто знает, что пришло ему в голову. Жизнь у него богатая, но об этом можно только догадываться, ибо рассказывать он не любит. Однажды я спросил – он только отмахнулся:
– Училище, война, полеты, – сказал. – Что же еще.
Но как-то в гостинице, когда мы ожидали вылета, разговорился вдруг и поведал, как женился. Рогачев тогда еще и посмеялся; дескать, охота тебе, Саныч, вспоминать о женитьбе: черные дни. Саныч только улыбнулся, и мы узнали, как он во время работы со своим экипажем оказался в гражданском порту, зашел на метеостанцию и увидел там будущую свою жену.
– Там ведь коллектив женский, как глянешь, так глаза и разбегаются. А тогда топили плохо, или не знаю отчего, но они все в пальто сидели. Я ее сразу приметил, маленькая такая, в шубке. Взглянули мы друг на друга, да и что больше: я прогнозы прочитал, бланк взял и – до свидания. Не скучай, мол. Улетели мы, надо полагать, навсегда, потому что в гражданский порт попали случайно. А тут, скажи ты, через неделю снова оказались, потому что метели гуляли тогда настоящие. Иду я на метео и гадаю, а захожу – она встречает. Ну, думаю, в третий раз не выпадет. Подошел к ней, заговорил, а она засмущалась, все карту мне подсовывала, смотри, мол, погоду. Да что мне погода. Спрашиваю, холодно сидеть? Привыкла, отвечает, смеется. Веселая, значит... О жизни поговорили, о работе, я на нее гляжу, а сам соображаю, как бы убедить ее. Женщины спешки не любят, им помечтать надо, себя уговорить и других, надумать того, чего и нет, вот тогда и кинется. Но тут-то другой случай. Сказал я своим ребяткам, смотрите, дескать, прогнозы, готовьтесь к вылету, а ее в коридор пригласил. Удивилась она – это еще зачем? Подруги оживились, подталкивают, иди, не укусит. Согласилась. Вот тогда я и сказал: времени нет, рядиться некогда, а метеостанции и в других местах имеются. Что-то еще говорил, клялся в чем-то и нажимал на то, что в третий раз судьба не улыбнется. До слез ее довел, бедную, совсем помертвела, ответить не может. Да... Но в порт этот так больше никогда и не попал.
– Да ты что, забрал ее из коридора? – спросил Рогачев, когда Саныч замолчал. – Так прямо и уговорил?
– Через час уже летели, – усмехнулся Саныч. – Взял ее в охапку и понес в самолет. Счастливый был...
– И не вырывалась?
– Как тебе сказать...
– Постой! – воскликнул Рогачев. – Самолет-то у вас, как бы это... неприспособленный. Если что...
Он не договорил, а Саныч только хмыкнул.
– Прыгали бы на одном парашюте, – произнес он не сразу, видать, вспоминая то время. – На одном бы и доправили, она маленькая, какой там вес. Но ничего – долетели: мне выговор к жене впридачу, как поздравление...
Помнится, Тимофей Иванович выразил свое восхищение коротким «Да!» – он вряд ли представлял, что в жизни могло произойти что-нибудь подобное: жениться за какой-то час. Невероятно: три дня куда ни шло, но за час... Рогачев спросил Саныча, не жалел ли он после, но тот взглянул на него и ничего не ответил.
Задумавшись, я не сразу заметил, что Тимофей Иванович пристально смотрит на меня. Строго так, а левый ус нетерпеливо подергивается. Губы округлил, и кажется, не выдержит, вот-вот что-то скажет. Нет, промолчал и на этот раз, но я его прекрасно понял, подумав, что наш механик, в сущности, немой человек.