Текст книги "Четвертый разворот"
Автор книги: Петр Кириченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
– Это-то при чем? – теперь уже искренне удивилась она. – Мы тогда дурачились, так?
– Так, – согласился я. – Рассказывай, я все равно не верю, что ты не знаешь.
Она еще поупиралась, а потом призналась, что однажды Рогачев подкатился к ней с разговором, предложил встретить после рейса. Она согласилась и, поскольку Татьяна оказалась рядом, то и ее не отпустили.
– Мы поехали ко мне, – говорила Лика глуховато, видать, ей было неловко признаваться в очередном своем поражении. – Посидели за столом, поговорили. Я все поняла, да они и не скрывали, смотрели друг на друга. После они ушли, а я осталась. Больше ничего не знаю.
– Больше ничего и не надо. – Я ехидно спросил: – Он тебе подарил хоть что за страдания?
Шутка была не очень удачная, но Лика, не заметив обидного тона, серьезно ответила, что Рогачев обещал привезти ей сувенир. Я вспомнил разговор на кухне, а Лика поглядела на меня с обидой. Пришлось успокоить ее, сказав, что дело не в сувенире.
– Да нужен он мне! – отмахнулась она и, схватив меня за локоть, сообщила, что бортпроводницы ждут нашей с Татьяной свадьбы. – Отчего о ней столько говорят? не понимаю, – добавила она, но тут же спохватилась: – Что я говорю...
– Так оно и будет, – успокоил я ее и спросил, не забыла ли она, что передать.
– Не маленькая, – ответила она бойко и посетовала только на то, что, видать, от подруги быстро не вырвется.
– Ничего я подожду.
На другой день, подписывая задание на вылет, Рогачев сказал Санычу как бы между прочим, что вечером у него важная встреча и надо возвратиться по расписанию. Это предназначалось мне: Санычу наплевать, встречается Рогачев вечером или не встречается.
– Погода звенит, – добавил Рогачев. – Самолет дали.
– Ага! – откликнулся Саныч и взглянул на командира с удивлением – чего пристал?! Он ведь понимал, что есть сотни причин, которые могут сорвать рейс. – Звенит...
Мне же стало ясно, что вечером они встречаются; возможно, он знал о приходе Лики и о том, что Татьяна отказалась ее слушать. Как передала Лика, она прервала ее и сказала, что обо мне не хочет слышать ни слова. Это Лика проговорила с радостью, но поспешно добавила, что она все же сказала то, что я и просил. Татьяна ничего не ответила.
«Нескладно как-то, – посочувствовала мне Лика. – Но ты не падай духом. Когда я сказала, что девочки ждут свадьбы, она взглянула с интересом...»
Она бы еще много чего наговорила, но я спросил, сказала ли Татьяна что-либо о Рогачеве.
«Нет, – ответила она. – Сам понимаешь, мне начинать неудобно, будто бы от ревности...»
Кажется, в этом она перехватила через край, но что делать – обольщаться всегда приятно.
Когда мы взлетели и пошли на Львов, я об этом думал и отчего-то вспомнил, как мы с Татьяной однажды разругались после кино. Мелькнула мысль, что она возненавидела меня гораздо раньше, еще до моего звонка Глаше и до встречи у нее в комнате. Так оно, наверное, и было, хотя Татьяна и сама не понимала этого...
В кино она забывала обо всем на свете и, захваченная каким-нибудь действием, подавалась вперед, сжимала руки, хмурилась и, бывало, шептала что-то. У нее приоткрывался рот, и я, наблюдая незаметно за нею, посмеивался в душе или нарочно сжимал ей локоть. Она поворачивалась ко мне и смотрела с нескрываемым удивлением – а кто это рядом? Я был уверен, что она забывала даже обо мне.
Оказывалось, она подмечала массу деталей и, когда мы выходили из темного зала, рассказывала мне целые эпизоды. Получалось, что каждую картину я смотрел как бы дважды.
«Ты заметил след от самолета? – опросила она меня однажды. – Не помню, как он называется... Они как раз бежали к лесу...»
След назывался инверсионным, но я не приметил ни его, ни самолета, а если бы и приметил, то пропустил бы без внимания, понимая, что снимали картину в наше время.
«Как это, ничего удивительного? – возмущалась Татьяна. – Действие происходит когда? Двести лет назад. Какие же самолеты?»
Я отвечал, что, во-первых, не двести, а поменьше, а во-вторых, самолеты теперь везде, чистого неба не отыскать днем с огнем и след этот никакой роли не играет.
«Попал в кадр случайно, – говорил я, зная, что она не примет никакой случайности. – Подумаешь...»
Она смотрела на меня так, словно бы я говорил чепуху, которую не стоит и слушать: для нее кино было реальной жизнью, но видимой как бы из окна комнаты. Как-то я попытался убедить ее в том, что экран есть экран, у него свои законы, свои и ошибки, и нельзя все принимать на веру, – она взглянула так, будто бы я пытался ее разыграть. Пришлось замолчать. Кстати, я все собирался спросить, когда она увидела свой первый кинофильм, возможно, это произошло довольно поздно, когда она была взрослой, или же видела их в детстве мало. Впрочем, быть может, дело и не в этом, к тому же я так и не спросил.
Название фильма, того самого, после которого мы разругались, мне не запомнилось, но еще в зале я заметил, что Татьяна терла глаза. А наша соседка даже всплакнула, пошмыгав носом, и все комкала в руках белый платок. Вот эта женщина меня разозлила больше всего, а тут еще Татьяна принялась пересказывать фильм, я оборвал ее на полуслове, сказав, что увиденное просто отвратительно.
Конечно, я перехватил, даже в самом захудалом фильме можно при желании отыскать что-то стоящее. Татьяна восприняла мои слова как личное оскорбление и заявила, что давно не видела такой чудесной осени...
«Какие деревья, какое озеро...»
«Видел, не хвали, – ответил я. – Да и не в деревьях дело».
«Видел? – спросила она насмешливо, так, будто бы я не сидел в зале рядом с нею. – А бывает, человек смотрит, но не видит».
Я согласился, что бывает и так, и очень даже часто, и тогда Татьяна сказала, что фильм прекрасный тем, что именно такое происходит в жизни. Пришлось кивнуть и на это, но тут вспомнилась плакавшая в кино женщина, и подумалось, что она придет домой и устроит мужу головомойку. Да и не только она – многие станут пилить мужей за то, что те не хватают такси и не везут их в деревню.
В фильме рассказывалось, как мужчина и женщина встретились случайно на Невском, постояли, поговорили, вспомнили друзей и свои прошлые свидания, а затем решили поехать в деревню, где у героини была подруга. Затея показалась им оригинальной, они мечтали, представляя, как нагрянут в гости, а герой «вовремя» вспомнил, что завтра суббота, на службу являться не надо, значит, можно веселиться. Они остановили таксиста, тот, конечно, и слышать не хотел, но герой сунул ему синенькую... Словом, покатили. На счастье, хозяева оказались дома: убирали картошку. Бросили, разумеется, эту грязную работу, стали ублажать гостей. Помочь с картошкой наши герои не предложили, посидели за столом и пошли к озеру. Пошли герои, а хозяева остались, поскольку хлопот теперь у них прибавилось.
У озера, как водится, безлюдье, безмолвие, красота ранней осени. Оператор постарался действительно на совесть. Наши герои постояли у воды, поцеловались и похвалили себя за то, что не стали скучать в надоевшем городе, а прикатили сюда. Герой обнял героиню и сказал, что деревня – это чудесно. С этим они возвратились в дом, где снова был накрыт стол и где, понятно, было весело. На другой день герои явно заскучали, вспомнили город, привычную жизнь, свои квартиры, но, поскольку приехали на два дня, отправились к озеру снова. Постояли, поглазели, озеро, конечно, показалось им другим, не таким привлекательным, да и деревня увиделась другой: восторгаться нечем. На объятия их не тянуло: героиня стояла нахохлившись, а герой глубокомысленно высказался по поводу жизни в деревне.
Вскоре они простились и отбыли в Ленинград, а приехав, холодно расстались. Герой, правда, позвонил вечером и смело спросил, когда они встретятся. Героиня стала говорить, что много работы, всяких забот. Он обрадовался, положил трубку и задумчиво поглядел в окно, за которым виделась какая-то улица, устроился поудобнее в кресле и стал смотреть телевизор. На том, как говорится, и все.
И, не выдержав, я сказал Татьяне, что это всего-навсего пошлая история и что герой, судя по отдельным фразам, закрутился между двумя любовницами из разных отделов своего института, а тут встретил и третью. Татьяна ответила, что он вовсе не закрутился, а просто не знает, кого любит сильнее.
«Вот-вот, – посмеялся я. – В институте много женщин, и он обабился с ними и столько занимается собой, что ему некогда рассчитать как следует шайбу для стабилизатора, и она разлетается после десяти взлетов...»
«Кино совсем о другом! – выкрикнула она тихим шепотом. – Там нет никаких твоих шайб и стабилизаторов!»
Это «твоих» разозлило меня еще больше, и я сказал, что и герою и героине скучно, потому что у них нет ничего стоящего ни в городе, ни в деревне. И нечего было туда мчаться как оглашенным и отрывать от дела других людей; они сами устроили себе такую жизнь, скучают, ахают, а на самом деле довольны: торгуют потихоньку собой, другими и даже скукой. Все должны бегать вокруг и сокрушаться: «Ах, им скучно! Спасайте их!» Да им не требуется никакого спасения. Они добились того, чего хотели. А эта героиня забеременеет и родит сына, купит двухкомнатную квартиру, привезет стенку из опилок, повесит две репродукции за пятерку и посчитает, что сделала в жизни все, что могла. Она при встрече с отцом этого ребенка едва поздоровается, свято веря, что ей больше никто не нужен. Позже она почувствует пустоту, потому что эти репродукции, как и стенка местного «Гомельдрева», как все эти шкафы, которые в воде не тонут и в огне не горят, хотя и сделаны из отходов, не открывают человеку глаза, а зашторивают их...
«При чем здесь какие-то шкафы? – прервала меня Татьяна и взглянула так, что я должен был замолчать. – Что ты несешь!»
«Да при том, что они похожи на нашу жизнь, – сказал я зло, понимая, что мне уже не остановиться. – А не шкафы, значит, что-то другое, но ведь чем-то мы закрываем себе глаза. И в этой пустоте она кинется любить своего единственного ребенка, вылижет в нем все человеческое, оставив одну оболочку. А пустота не отступит, потому что она в другом...»
«В другом человеке?»
«Вот именно! – ответил я, даже не понимая, что она сказала. – Причина в нас самих да еще в том, что случайные встречи всегда остаются случайными...»
Помнится, я еще что-то говорил, понимая, что ушел далеко от кинофильма, и Татьяна смотрела на меня как на чужого и ненавистного ей человека. Спросил ее, сколько дней она отдыхает и не тупеет ли от бесконечных рейсов. Она не так поняла меня, хотела обидеться, и пришлось пояснять. Она кивнула, вроде бы даже соглашаясь, а я говорил уже о другом: скучающий герой, наверное, не знает, что один экипаж, падая с десяти тысяч и понимая свою обреченность, передавал поведение самолета, чем спас впоследствии многих людей. Но благодарные люди не удосужились поставить памятник, а ведь только эти слова установили причину катастрофы. И быть может, среди спасенных и режиссер, поставивший этот фильм, и герой, и все мы. И понимает ли герой, что для того, чтобы он катал в такси, многие люди рискуют своими жизнями, и знает ли он, что многим не хватило в жизни не то что дней, но часов и минут, чтобы додумать самое важное, тех самых часов, которые он тратит впустую. А ведь и ему когда-нибудь их не хватит, и режиссеру, и всем нам без исключения.
Говорил я слишком громко, на нас удивленно оглядывались. Напрасно я затеял этот разговор: каждый видит в кино то, что он хочет, а к тому же я не судья. Замолчав, я почувствовал опустошение; было обидно, что Татьяна не понимает таких очевидных вещей. Какое-то время мы шли молча, а затем она сказала, что даже если я в чем-то и прав, то правота моя не помогает жить.
«Зачем мне все это знать, – добавила она уверенно. – От худшего надо держаться подальше».
Поскольку я промолчал, она стала говорить, что люди имеют право поехать в деревню и отдохнуть. И мне стало ясно, что она все понимает, но ей безразлично, и с неохотой сказал, что разговор не о деревне, а о нас. А если люди поехали отдыхать, то не надо лепить высокие материи, потому что это только выжимает слезы у хилых.
Она ударила меня по щеке резко, но слабо, и все же я оторопел настолько, что не смог произнести ни слова, смотрел на нее и видел ее широко раскрытые в испуге глаза. Какая-то женщина, проходя мимо, бросила:
«Так его, барбоса!»
И засмеялась.
Татьяна повернулась и убежала. Догонять я не стал, спустился в метро и поехал домой. В ушах все звенели слова женщины – они задели больше, чем пощечина. Через час появилась Татьяна, и мы помирились. Мне тогда подумалось, что женщина готова даже ударить, лишь бы после пожалеть, но теперь я понял, что в нашем случае с Татьяной это не так: она ударила то во мне, что ее удерживало, и, выходит, освободилась еще в тот вечер...
От воспоминаний меня оторвал диспетчер: он сообщал, что трасса перекрыта грозой, и советовал развернуться на Борисполь. Пока он говорил, Рогачев пристукнул ногой по педали и, видать, вздохнул, потому что Тимофей Иванович взглянул на него жалостливо. А Саныч, вспомнив разговор о возвращении, весело хмыкнул:
– Вот тебе и звенит, бабушка.
«Бабушка» отреагировала пачкой сигарет.
– В Борисполе погода отличная, – закончил диспетчер. – Так что решайте.
– Мы пока пройдем, – ответил я ему сразу же. – Керосина хватит, а там посмотрим.
– Все ушли на запасные, – постращал он, но согласился, что гроза не стоит на месте.
– Ты что-нибудь видишь? – спросил Рогачев, и я ответил одним словом: «Далеко!»
Было понятно, что гроза придется нам как раз на снижении, но бежать от нее не хотелось, надо было отыскать просвет и проскользнуть. Рогачев подумал бы, что я обрадовался возможности насолить ему, а в общем, дело даже не в нем: пусть все идет так, как оно должно идти, и я не буду ни во что вмешиваться. Мне вспомнилась Глаша, и от нечего делать я представил, как сказал бы Рогачеву о женитьбе. Лучше всего было обрадовать его в тот момент, когда он поставит на колени поднос с едой, привычно воткнет салфетку за воротник и произнесет: «Должно же быть у человека хоть что-то приятное!» Новость пришлась бы как раз на сладкое... Я представил его вытаращенные глаза, но радости это не принесло. Татьяна как-то сказала, что мы живем и не замечаем, как с нами что-то происходит. Возможно, я стал замечать? Мы ведь слишком надеемся на будущее, на завтрашний день, уверяя себя, что он-то принесет лучшее, новое, а жить надо сегодня, надо было – вчера. И мне пришло в голову, что понимание не облегчает мою жизнь... Отсюда недалеко до вывода: чем меньше задумываешься, тем легче живешь; быть может, я и рожден для веселой и легкой жизни, а взвалил себе на плечи непосильную ношу?.. Странные мысли и простительны только потому, что приходят в полете.
Мы едва не оказались на запасном, и Саныч, похвалив меня, сказал, что во Львов мы прорвались с боями. Возвратились тоже вовремя, зарулили на стоянку. Рогачев кинул Санычу документы и, взглянув на меня победителем, умчался. Взгляд его меня ничуть не тронул. По дороге домой я равнодушно подумал, что он встретился с Татьяной, В почтовом ящике я обнаружил письмо, долго смотрел на него, стараясь определить, от кого оно пришло. Писем мне давно никто не присылал. В этом же оказались те записки, которые я оставлял Татьяне. Она вложила их в конверт, не приписав ни слова. Это был хороший признак – если бы она была совсем равнодушна, то забыла бы о них, – но не стал радоваться, подумав, что ошибаюсь. Мне вспомнилось время переписки, и вдруг показалось, что было это страшно давно.
Прошло еще две недели, а может, три, я точно не помню. Дни все так же мелькали: почти каждый из них мы летали и возвращались домой, чтобы отоспаться. Начался сентябрь, но пассажиров не убавлялось, и рейсы не сокращали. Саныч отчаялся увидеть свой деревенский дом и говорил, что тот без него осиротел.
– Что за жизнь! – говорил он так, что никто из нас не откликался, и оставалось только вздохнуть.
Тимофей Иванович с надеждой смотрел на Рогачева, ожидая, что он как командир ответит Санычу, но Рогачев тоже молчал. Последнее время он казался мне не таким уверенным, никуда не торопился после рейса и, бывало, смотрел на меня грустно. Да ведь я ему не верил, так что взгляды эти меня не трогали.
Я радовался каждому вылету, потому что в кабине забывался и меньше думал о Татьяне, о Лике – она обещала навестить подругу и рассказать мне, но куда-то пропала. Искать ее было некогда, да и не хотелось. Да и чего, собственно, было надеяться на Лику? Кто она мне и почему непременно должна сдерживать слово? Ведь у нас каждый сам по себе. Так я думал тогда, и время текло, казалось, в полусне, словно бы загустело. Иногда мне приходило в голову, что должно что-то измениться, но что – я не знал. Да ничего и не происходило, так что мысль эта забылась. В одном полете замигала лампочка отказа генератора. Грешно говорить, но меня это отчего-то обрадовало, как-то глупо, но с холодком в груди подумалось: «Начинается!» Из опыта я знал, что за одним отказом спешит другой. Беда, как говорят, в одиночестве не гуляет. Но лампочка погасла. Я подождал, а потом сказал Тимофею Ивановичу. Он запишет это в бортжурнал, и инженеры выбросят реле. И все же на лампочку взглянул повнимательнее: последнее время мы стали очень уж везучими. Первым заметил Саныч: облачность к нашему прилету повышалась, туман рассеивался, а грозы уходили далеко от трассы. Даже над Анапой было чисто, а это, по моим представлениям, являлось уже чем-то просто нереальным.
В одном из полетов, глядя на далекую землю, на облака, наплывавшие клином на трассу, и на черный дым, стелившийся над небольшим городком, я подумал о том, что еще год-два такой работы, и я притерплюсь настолько, что стану одним из счастливейших людей: жизнь моя замкнется в каком-то круге, где есть работа, сон, а для разнообразия – мелкие радости и такие же огорчения. Подобные мысли приходят, наверное, от усталости, так что спасти меня могли отпуск или отстранение от полетов. Но до отпуска было далековато, а отстранять – вроде бы не за что.
Вчера я, как обычно, позвонил в штаб, чтобы уточнить время вылета. Ответил женский голос. Я назвался и добавил:
– Экипаж Рогачева.
Было слышно, как шуршит бумага, а затем дежурная назвала номер рейса и время, и, пока она говорила, мне стало понятно, что это Татьяна.
– Таня, – позвал я ее. – Почему ты на телефоне?
Татьяна не ответила, но повторила рейс и время.
– Не молчи, прошу тебя. Нам давно надо поговорить...
Она снова повторила время и повесила трубку.
Я постоял, раздумывая, позвонить ли еще раз или же поехать в штаб, но мне вспомнилось, как хозяйка Татьяны говорила: «Нету ее, нету!..» – и отправился домой.
Сегодня в аэропорту я повстречал Лику; она обрадовалась мне и рассказала, что несколько раз заезжала к Татьяне, они подолгу разговаривали и однажды вместе поплакали. Лика ждала, что я поинтересуюсь причиной слез, но я промолчал.
– Не отчаивайся, – сказала она, приняв, наверное, молчание за грусть. – Я теперь разобралась, она сама не знает, чего хочет, но он... он скоро получит отставку. Я вас поженю...
Последние слова она обратила в шутку, но было видно, что вся эта история волнует ее вполне серьезно: у нее появилась как бы цель в жизни. Она сообщила, что Рогачев просил Татьяну подождать немного, пока все успокоится. Мне припомнился присмиревший Рогачев, и подумалось, что теперь ему хочется как-то замять историю: видать, развалины Колизея тянули больше.
– Ой, слушай! – воскликнула Лика, взяв меня за руку. – Вчера вспоминали тебя. Отчего она говорит, что ты одно думаешь, другое делаешь? Я защищала тебя, ты ведь не такой?
– Она права, – сказал я. – Но так делаю не только я, но и она тоже.
Лика ответила, что это для нее сложно, и посоветовала мне радоваться тому, что Татьяна вспомнила обо мне. Похоже, она приписала себе маленькую победу и поэтому уверяла, что заставит Татьяну вернуться ко мне. А я не знал, радоваться этому или, напротив, грустить: запутался окончательно.
– Я ей говорю, встретились бы да обсудили, – продолжала Лика, поглядывая на часы, – а она мне: «Он честнее себя, потому что заботится только о себе. А ты поступаешь не лучше, но вид такой, будто бы тебе больше нечего делать, как спасать меня!» Ты представляешь, это она мне... Но я все равно докажу ей. Ты простил ее? – спросила она вкрадчиво. – Скажи мне сейчас?
Я кивнул, чтобы не продолжать этот бессмысленный разговор; Лика обрадовалась и, сказав, что ничего другого она от меня не ожидала, умчалась. Я пошел в штурманскую и, пока рассчитывал план полета, думал о Татьяне: не позавидуешь, если обстоятельства заставят вернуться к человеку, которого она ненавидит. Улыбка Лики и ее радость казались более чем неуместными. Впрочем, дело не в ней и не в Татьяне: просто все так повернулось, что ничего нельзя исправить. И мне пришло в голову, что, если Татьяна вернется ко мне, я ее возненавижу... Я перестал писать, поглядел на план полета и подумал, что сейчас надо бы встать и уйти. Но куда уйдешь? Да и как? Я должен был лететь.
В это время в штурманской появился Саныч, поздоровался и шутливо сказал:
– Давненько не виделись.
– Да, – согласился я. – Давно.
И стал дописывать план, понимая, что хочу я того или нет, но через час мы будем лететь на восток; и там, в кабине, для меня все будет понятно, знакомо, и там пропадет необходимость думать.
Глаша подкараулила меня вечером около дома и сразу сказала, что с мужем происходит что-то неладное: он почти не разговаривает с нею, собрал чемодан и, вероятно, приготовился к уходу. Я шутливо заметил, что многие в семьях не разговаривают годами, так что это ни о чем не говорит; что же до чемодана, то это серьезнее.
– Я же говорила тебе, что он нашел комнату, – добавила Глаша довольно спокойным голосом. – Что же делать?
Я задумался: что-то не сходилось. Лика уверяла меня, что Рогачев получит отставку, да и вид у него был совсем не бравый, казалось, он в чем-то крепко раскаивается. Но зачем бы ему демонстративно собирать чемодан, если он вполне мог уйти тихо? Или же он к чему-то подталкивал Глашу? Я спросил, знает ли он о ее приходе ко мне.
– Ты что! – испуганно сказала она. – Меня же во всем и обвинит, так распишет, что...
Я подумал, что чемоданом он вызывал жену на скандал: ему требовалась помощь; вероятно, он не знал, как замять историю, и надеялся на Глашу, которая в этом случае должна была, защищая семью, защитить и его.
– Он никуда и никогда от тебя не уйдет, – сказал я. – И не женится на Татьяне.
Глаша недоверчиво поинтересовалась, отчего я так уверен, я ответил, что просто знаю. Ей этого показалось мало, и она стала говорить, что надо бы сделать так, как она просила: намекнуть Рогачеву, что мы встречаемся.
– Лучше бы детей рожала, чем строить какие-то планы, – посмеялся я и добавил: – Он никуда не уйдет...
– Знаешь... – начала она, но я перебил и сказал, что теперь женщины перехитрили не только мужчин, но и себя самих, а это к добру не приведет.
– Знаешь, – повторила она, не откликнувшись на мою шутку, – прошлый раз я говорила тебе о детях, о семье. Это совсем не так. Я думала... Я думала, – повторила она нерешительно, – ты говорил о тяжести, о том, что мы становимся другими... Так вот я сама не хочу с ним жить, понимаешь? А почему ты не приглашаешь меня в дом? – спросила она. – Боишься?
Что было ответить? Что женщины после тридцати сходят с ума и что это пройдет к зиме? Или же что-то другое, что, как я понимал, было бесполезно, как бесполезно все, что бы я теперь ни посоветовал. А она смотрела на меня и ждала: получалось, ей некуда было идти, кроме как ко мне.
– Боюсь, – ответил я, хотя ни бояться, ни терять мне было уже нечего.
Такого ответа Глаша не ожидала, она растерялась.
– Я все равно скажу ему, – произнесла она наконец. – Ведь это правда. Не осуждай меня...
– Ты хочешь погулять подольше, а потом прийти и покаяться? В этом снова твой план? Да? Скажи!
– Ты ничего не понял! – бросила она зло, повернулась и ушла.
Мне хотелось сказать, что я понимаю, но не могу ничем помочь, потому что через себя не переступишь; поглядел ей вслед, и чувство, похожее на раскаянье, промелькнуло в моей душе; подумалось, что, быть может, и вправду чего-то не понимаю. Я хотел окликнуть Глашу, но сдержался – если бы окликнул, то все произошло так, как задумала она.
Придя домой, я снова думал о Рогачеве: и снова выходило, что он не оставит Глашу. Кажется, мне хотелось оправдаться перед собой. А что, если Глаша сказала другое?.. Значит, я обвинил ее совершенно напрасно? К чему тогда все то, о чем я говорил ей прошлый раз, да и все, о чем я думаю последнее время? Я выскочил из дома на проспект, остановил машину и поехал к дому Рогачева, надеясь перехватить Глашу и сказать, что я понимаю ее, но... Впрочем, я точно не представлял, что скажу, тогда для меня самым важным было встретить ее. В квартире Рогачева светились окна, мелькнула чья-то тень. Я прождал часа полтора, но Глаша не появлялась, и я подумал, что она сделает точно так, как я сказал. Мысль эта разозлила меня: «Почему в голову лезет только худшее? – спросил я себя. – Ведь она может просто гулять, заехать к подруге...» И в этот момент я заметил в окне Глашу, она смотрела в мою сторону. Видеть она, конечно, меня не видела, потому что я стоял под деревом. Но все равно мне стало легче: Глаша приехала на машине и, разумеется, раньше меня.
Без колебаний я вошел в телефонную будку и набрал номер, решив, что скажу ей об ожидании, но к телефону подошел Рогачев, и мне пришлось повесить трубку.
Сначала я намеревался позвонить на другой день из аэропорта, но забыл и улетел. А когда вспомнил, то подумалось, что звонить совсем не надо. Я и не позвонил, но посмеялся над собой: что я за человек – задумаю сделать то-то хорошее, вскинусь и успокоюсь, как усну. Татьяна была права, когда говорила, что я одно думаю, а делаю совсем другое. Я позвонил Глаше и рассказал, как гонял к ее дому, как ждал, глядя на окна, объяснял даже то, от чего не набрал ее телефон раньше. И пока говорил, понял, то хотел бы ее увидеть.
– Я тебе очень благодарна, – тихо сказала Глаша, когда я замолчал. – Отчего-то мне казалось, что все так и будет.
Она помолчала и спросила, не боюсь ли я теперь пригласить ее в дом. Я отшутился, сказав, что теперь боюсь еще больше, и подумал, что понимает она меня все же по-своему, и с этим ничего не поделаешь.
– Знаешь, – продолжала она весело, – он, похоже, раздумал уходить. Стал такой тихий, ходит по квартире да воду пьет, даже противно. Эх вы, мужчины, жениться смелости не хватает...
Она вроде бы даже жалела, что муж остается, и все же это была радость: все ведь пойдет по-прежнему, привычно. Хотелось сказать, что Рогачев и не собирался уходить, но вместо этого я заговорил о том, что дело не в женитьбе и не в смелости – жизнь знакомит нас, а она лучше знает, что к чему, но мы этого не понимаем и не ценим: чуть что не по-нашему, мы человека в сторону. Она прервала меня, сказав, что я все усложняю, и спросила:
– Ты это обо мне?
– Нет, – ответил я. – Просто каждый теперь может жить один, хотя никто и не признается. Мне сложно объяснить, но в тот вечер, когда я ждал тебя, я вдруг почувствовал, что люблю тебя по-человечески, иначе откуда бы взялась боль, да и не гонялся бы за тобой как сумасшедший. А прошло время, и что-то изменилось...
Глаша, наверное, стала понимать, к чему я клонил, притихла, и мне показалось, что она пропала.
– Глаша! – позвал я ее. – Ты меня слышишь?
– Да, – откликнулась она не сразу. – Ты так говоришь, что... Давай встретимся и обсудим, а?
– Из нас вышли бы хорошие друзья...
– Боишься?
– Нет.
– Тогда позвони мне, – попросила она так, что я едва не согласился. – Это очень важно.
– Не обижайся и постарайся меня понять. Я сказал правду.
– Постараюсь, – пообещала она вдруг изменившимся голосом. – Спасибо за правду и любовь человеческую! – Она издевательски произнесла последнее слово и добавила: – Я тебя ненавижу!
И повесила трубку.
Я вздохнул: ненависть – такая награда, которую получает не каждый. Было о чем задуматься, и не утешало даже то, что Глаша больше не позвонит в мою дверь и не встретит после рейса. Последние ее слова заставляли снова и снова думать о том, что я вызываю в людях ненависть. Тут ведь не только одна Глаша, так что было о чем задуматься...
Это же пришло мне в голову, когда на пороге моей квартиры появилась Лика: позвонила осторожно, но вошла так смело, что проскочила мимо меня. Признаться, я удивился тому, что она меня разыскала. Точно так же, как Глаша, она прошла на кухню, не разделась и, остановившись около стола, стала глядеть в окно. Когда же она повернулась, я увидел, что у нее покрасневшее заплаканное лицо.
– Что? – спросил я. – Татьяна?
Лика заплакала тихо, а затем все громче, и сквозь слезы сказала, что Татьяна погибла. Я не понял, точнее, подумал о гибели в переносном значении, набрал стакан воды и заставил Лику выпить. Она выпила, но успокоиться не могла, плакала и размазывала по щекам слезы. Все же из отдельных слов я понял, что Татьяна вчера ехала в аэропорт встречать наш рейс, машина при обгоне ударилась о грузовик, отскочила и остановилась, но и этого оказалось достаточно, чтобы Татьяна разбила голову.
– Потеря крови, – говорила Лика, всхлипывая и некрасиво растягивая губы. – Врачи ничего не смогли...
Еще она сказала, что матери Татьяны дали телеграмму и что в ее комнате стоят собранные к переезду вещи; кажется, это она повторила дважды. Я еще не верил в гибель Татьяны и ждал, что Лика вот-вот признается в розыгрыше. А она и всхлипнула, будто бы засмеялась, и я с надеждой взглянул на нее.
– Она собралась переехать к тебе, – сказала Лика, вытирая пальцами слезы. – Хотела встретить и во всем покаяться... Я это знаю...
И только теперь до меня дошло, что Татьяна погибла; подумалось, надо что-то делать, куда-то идти, но вместо этого я сел на табуретку, закурил и предложил сигарету Лике. Хотя зачем ей сигарета... Она уже говорила, что надо поехать к Татьяне на квартиру. Я молчал, но после делал все так, как говорила она: мы ездили на площадь Мира, затем в службу бортпроводников. Там уже вывесили некролог и собирали деньги на венки. Оформлять необходимые бумаги мы не могли, и надо было ждать приезда матери; Лика предположила, что, возможно, мать заберет Татьяну в Белозерск. Лика сказала, что надо бы приготовить форменный костюм, поскольку Татьяна летала, но лучше спросить меня, потому что мы собирались пожениться. Она говорила это какой-то бортпроводнице, и та поинтересовалась моим мнением. Я ответил, что мне безразлично, но, наверное, форменный... Она как-то странно поглядела на меня и торопливо кивнула.