Текст книги "От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 65 страниц)
LVI
Саблин встал и не спеша пошел отворять дверь. План объяснения выстрела у него созрел в голове. Главное выпытать, что Любовин успел сказать и где он.
На лестнице стоял дежурный по полку юный офицер корнет Валуев.
– Ты жив? – сказал он, глупо и застенчиво улыбаясь.
– Как видишь, – ответил Саблин. – Да проходи ко мне. Что случилось? Что так поздно? Хочешь стакан красного вина?
Он прошел с Валуевым в столовую, достал два стакана и бутылку, налил вино. Поставил вино нарочно подле револьвера и тряпок. Он заметил, как жадно смотрел на револьвер Валуев.
– Ну, так в чем же дело?
– Да видишь ли… Какая глупая история! Сейчас прибежали ко мне вахмистр Иван Карпович и дежурный по второму эскадрону и доложили мне, что только что тебя убил солдат Любовин, у тебя на квартире.
– Любовин?.. Ловко, – сказал, смеясь, Саблин. – И ты пошел звонить на квартиру к убитому. Кто же бы открыл тебе?
– Да, я не подумал. Я думал, что двери открыты.
– Ну, хорошо. Почему же Любовин убил меня? Так? Здорово живешь? Где же Любовин? Схватили, арестовали этого негодяя, по крайней мере?
– Вот в том-то и беда, что нет. Представь себе, он вбежал как полоумный, прокричал, что он тебя убил, и исчез. И черт его знает, где он теперь. Удрал.
– Какой идиот, – сказал, отхлебывая из стакана вино, Саблин. – Неправда ли, славное вино? Это я через Палтова достал. Ему брат привез. Настоящее Бордо. Да пей. Какая, однако, глупая и смешная история. Нужно тебе сказать, ждал я тут одну особу. Ну… Она надула. Обещала и не пришла. Скучно стало. Читать не читается. Вспомнил я, что после последней стрельбы я не отдавал чистить револьвера. Решил почистить сам. Только разложился. Звонок на кухне. Кто-то стучит. Я пошел отворить. Входит Любовин с книгой приказаний. Странный какой-то. Точно с ума спятил. Про бунт какой-то говорит. Я потребовал книгу приказаний. Какой черт, там и приказания никакого нет. Последнее о том, что каких-то там людей в швальню на пригонку мундиров прислать. Я и говорю ему: «Что же это, Любовин?» А сам в это время взял револьвер, да уже не знаю, как неловко взял, он у меня и выстрелил, вон видишь, куда пуля просвистала-то. Чуть-чуть не задела меня. Любовин бежать – кричит не то убил, не то убили. Вот она и вся, эта глупая история. Так, говоришь, не нашли этого подлеца?
– Да нет же. Нет. В этом и горе, что провалился совсем. Ну, как я рад! Пойду барону доложить, а то он безпокоится.
– А ему кто сказал?
– Да вахмистр доложил Гриценке, а Гриценко по телефону командиру. Волнуется старик.
– Ну, ступай. Да вино допей! За мое чудесное избавление от смертельной опасности.
– До свидания. Покойной ночи.
– Спасибо. И тебе того же. Скажи барону, что я завтра рапорт подам. Все по форме.
– Конечно. Покойной ночи.
Саблин проводил Валуева, запер двери и прошел в свою комнату. Он разделся, потянулся, лег в остывшую постель, загасил лампу, накрылся с головою одеялом, закрыл глаза и сейчас же встал перед ним образ Любовина с белым, искаженным злобой лицом, и он услышал страшные позорящие его слова: «Сволочь! Мерзавец!»
Так обругал его, так обозвал его, офицера, солдат. И что же он? Остается жить, замазывает следы своего оскорбления, лжет, лжет и лжет!
Он откинул одеяло с головы, открыл глаза и стал смотреть в темноту. Ему вспомнился застрелившийся этим летом в лагере барон Корф и те разговоры, которые велись по этому поводу Гриценкой, Мацневым и Кисловым. Жить труднее, нежели умереть, но и умереть нелегко, когда жизнь прекрасна. Прошлую субботу, утомленный ласками Маруси, разочарованный и усталый, он приехал на каток в Таврическом саду. Там была баронесса Вольф со своими дочерьми – Верой и год тому назад вышедшей замуж за богатого помещика баронессой Софьей. Они катались на коньках с гор. Вера была очаровательна. Он смотрел на Веру иными глазами, нежели на Марусю. Марусю уже с Лахты он мысленно раздевал, под простым и скромным платьем старался угадать прекрасные линии ее юного тела. Он мечтал обладать ею. Совсем другое испытывал он, когда глядел на Веру Константиновну. Осенью он провел у них два дня в имении, ходил с Верой Константиновной и ее отцом на охоту на вальдшнепов. Вера Константиновна была в высоких сапогах, шароварах, узких у колена и широких к бедрам, в длинном сером охотничьем сюртуке и мягкой серой шляпе с зеленым пером. Она казалась меньше ростом и была грациозна в мужском костюме. Саблин, влюбленный в Марусю, не мог, однако, не заметить красоты Веры Константиновны. Но он, несмотря на близость деревенской жизни, общих охот, пикников, завтраков на траве, ни разу не подумал о ней худо и мысленно не раздел ее. Маруся умоляла быть товарищем и другом. Вера Константиновна ничего не говорила об этом, но она была товарищем.
Почему? – Ясен был ответ: они были одного круга.
В прошлую субботу, после катка, Вольфы пригласили его обедать. Он остался после обеда у них. Вера Константиновна ушла на урок балетных танцев, готовился великосветский балет, и она брала уроки, чтобы участвовать в нем. Саблин остался с баронессой Софьей. В гостиной было полутемно, они сидели в углу, и между ними завязался тот скользкий, полный недомолвок, разговор, который позволяют себе вести молодые дамы с мужчинами, которые им нравятся и которых они считают малоопытными в делах любви. Саблин выглядел Чайльд Гарольдом. Он был мрачен. Маруся не удовлетворяла его. Ее прекрасное молодое тело было слишком бедно покрыто. Белье было грубое, простое. Сандрильона слишком долго оставалась Сандрильоной и начинала приедаться. Он вспомнил, что так же приелась ему и Китти, и он, несмотря на всю горячую страсть, покинул ее так просто и легко. Саблин говорил баронессе Софье о любви с горечью и отвращением. Он видел в любви только удовлетворение чувственности, после которого наступает быстрое пресыщение и охлаждение. Он нарисовал намеками опоэтизированный им образ Китти, и легкими штрихами набросал воздушный силуэт таинственной Маруси. Он дал понять баронессе Софье, что он опытен в любви, что у него были романы и он имеет право говорить о женщинах грубо, считать их прекрасными, но низшими против мужчины существами.
– Все это потому, милый Александр Николаевич, – сказала баронесса Софья, – что вы совершенно не знаете женщин, не знаете любви и потому так грубо судите. То, что вы испытали и знаете, – это не любовь. Любовь вам может открыть только женщина вашего круга, женщина воспитанная, светская, тонкая и только в браке, Богом, в церкви благословенном.
– Ох уж этот брак! – с досадою сказал Саблин. – Почему нельзя любить свободно? А то брак, приданое, вся эта мещанская пошлость свадебных обычаев, ухаживанье за невестой, а потом общая спальня, две постели рядом, дети, пеленки, грязь, какая тут поэзия, одна проза!
– Вот именно вы говорите так, потому что вы ничего этого не знаете. Мещанской пошлости свадебных обрядов нет, потому что мещане их не соблюдают и не знают. А есть трогательное, чистое горение девушки, которая сознательно готовится стать женою своего мужа и матерью его детей. В общей спальне – не пошлость и разврат, как видите вы, не единение тела, а единение душ. Как трогательно проснуться ночью и услышать тихое дыхание любимого человека и знать, что он тут, подле. Изящная светская девушка знает, что она должна всегда быть прекрасной, и, верьте, несмотря на близость ее тела, она далека телом, а близка душою. В этом трогательность брака между людьми высшего света, людьми одинаковых понятий.
Саблин вспомнил теперь этот разговор. Он представил себе светлую голубую спальню, громадный, во всю комнату, светло-серый с голубыми цветами и венками мягкий ковер, две кровати карельской березы, мягкие кресла, стулики, низкую дверь с матовыми окнами, ведущую в уборную, и рядом с ним баронессу Веру Константиновну в воздушном белье и кружевах. Он почувствовал, что баронесса Софья была права – это было что-то такое, непохожее на Китти и на Марусю. Может быть, и правда, нечто духовное, великолепное, где чувственность парит над землею, уносится в небо.
«А ведь это возможно», – подумал он. Частые приглашения на обеды, благосклонность к нему княгини Репниной – это все подготовка к тому, чтобы сочетать его браком с Верой Константиновной.
Образ прелестной баронессы с золотистыми кудрями и тонкими чертами смелого открытого лица встал перед ним…
«Но может ли он теперь прийти и просить руки баронессы после всего того, что было, после того, как солдат обругал его? Что делать? Боже, что делать?! Ужели один исход: взять тот самый револьвер и застрелиться самому?»
«В смерти моей никого не винить. Я ухожу из жизни потому, что оставаться с несмытым оскорблением не могу, а смыть его нельзя»…
– Так… хорошо! – сказал Саблин и сел на постель. Зимняя долгая ночь была за окном, и оно чуть обозначилось серым прямоугольником за спущенною занавесью.
«Хорошо… Я застрелился… Оставил записку… Любовин уверяет, что он убил меня. Ведется следствие и находят Марусю. Я гордо ушел из жизни и предоставил нести всю тяжесть моего греха этой прекрасной, слабой девушке? Честно это? Благородно?»
«Корнет Саблин! – строго сказал он сам себе. – Вы знаете, что вы Должны сделать. Вы должны жениться на совращенной вами девушке!»
Он в изнеможении опустился на подушки. «Жениться на сестре простого солдата! Какая родня у нее? Можно разве оставаться в полку после того, как он женится на сестре солдата, который уверял, что он убил его? Ясное дело, почему он женится. Солдат потребовал, и он женится на девушке с прошлым. Разве это не будет еще большее оскорбление Марусе? Ну, хорошо. Это минута, а впереди долгая счастливая жизнь в сознании исполненного долга. Он осквернил ее, и он очистил. Маруся так прекрасна. Разве не считал он ее несколько часов тому назад аристократкой, богиней, снизошедшей до него? Разве не маленькие в породистых жилках у нее руки, не стройные, классической красоты ноги? Не называл ли он ее час тому назад Дианой, не лобызал ли тонкого мрамора ее тела? Изменилась она оттого, что оказалась сестрой солдата? Не восхищались ею на зоре с церемонией Мацнев и Гриценко и не желали иметь ее в полку?»
Да, это она. Но у нее есть родня. Есть брат, который обругал его мерзавцем и сволочью. И еще кто-нибудь есть. Мать, отец…
Свадьба в полковой церкви. С его стороны шафера князь, граф, барон, один Ротбек не титулованный, и со стороны невесты – солдат Любовин, писарь второго эскадрона, извозчик, приказчик, не знаю кто? Ну, свадьбу можно справить просто. Можно уйти из полка для этого, но ведь от родни не уйдешь. Приедет Любовин после службы. Братец! Его не выгонишь. Да и она. Она хороша теперь, пока играла роль, а потом? Распустится, разжиреет, все недостатки воспитания всплывут, и будет не жизнь, а какая-то томительная нелепость.
Нет, лучше смерть».
Некоторое время Саблин лежал без дум. Внутренний процесс шел в нем, минуя сознание, не вызывая образов и дум. Кровь говорила. И все то, что она говорила, вылилось в простом и отчетливом решении: не нужно ничего. Ни смерти, ни свадьбы. Не нужно больше и Маруси. Вся забота должна быть только о том, чтобы устранить Любовина. Даже убить его можно. Вызвать на резкость, на оскорбление и застрелить, как собаку. Тогда и честь спасена. Тогда и мундир полка не замаран: он убил обидчика. А о Марусе забыть. Оборвать этот роман. Как увидится он с нею теперь, когда между ним и ею всегда будет стоять озлобленный солдат и будут слышны оскорбления? Он не может. Она свидетельница его позора – она ему теперь в тягость, и он больше ее не увидит. Если она обратится к нему за помощью, ну, скажем, будет выходить замуж и попросит на приданое, он ей широко заплатит. Ведь в их быту так водится, и у них девушка с прошлым не беда, лишь бы она была девушка с приданым.
«Нет, не такая Маруся», – сказал внутри него какой-то голос, но он заглушил его и не прислушался к нему. Кровь диктовала свои властные решения. Убрать Любовина с пути, хотя бы для этого пришлось пойти на убийство, потому что он та бешеная собака, которую надо пристрелить. С Марусей оборвать. Предаться увлечениям света, чистому безкорыстному ухаживанию за Верой Константиновной и обратить весь этот эпизод в шутку. Ведь это было вне их круга.
Нелегко далось это решение Саблину. Он долго лежал на спине, опрокинувшись на подушки, и думал свои думы. Ему казалось даже, что он видит странный, связный сон, но это не было сном, потому что он лежал с открытыми глазами, и то, что казалось сном, были его думы, претворенные в образы.
LVII
Саше Саблину четыре года. У него прелестная, но постоянно больная мама, которую он почти не видит и которая кажется ему какой-то далекой феей, у него отец, который всегда в разъездах. Громадная квартира. Лакеи, горничные, прислуга, тихо шмыгающая по комнатам гувернантка и нянька. В прихожей всегда торчат два солдата, каждый день разных полков, рядом в приемной дежурный адъютант.
Саша знает, что это потому, что его отец важный генерал Саблин и что у них есть свой герб – золотая сабля на голубом поле. В кабинете отца висят темные страшные портреты – это папин папа и папина мама и еще папин папа. Много их. Все темные, страшные. У дежурного адъютанта, у солдат, сидящих в прихожей и от которых нехорошо пахнет, у горничной и няни, у mademoiselle нет герба с золотой саблей и нет портретов папы их папы. Они – люди. С ними разговаривать запрещено.
Следующее впечатление его детства, уже попозже, когда ему было лет восемь, была смерть отца и его похороны. В гостиной стоял большой гроб, покрытый золотою парчою. Кругом были золотые подушки с пришпиленными к ним орденами и звездами – папиными орденами и папиными звездами. Из гроба виднелись края густых золотых эполет, синяя лента и газом покрытое лицо. Подле гроба неподвижно стояли офицеры и солдаты. Маленький Саша был преисполнен гордостью, что так окружают и берегут его мертвого папу. Потом он помнит музыку и безконечные ряды войск пехоты и кавалерии, которые провожали папин гроб.
– Мама, – спрашивал он свою мать, – это все папины солдаты?
– Папины, – отвечала ему мать, – у него их еще гораздо больше было.
– Мама, а почему папу провожают только Егеря и Кавалергарды?
Ему было восемь лет, но он знал полки. Все стены квартиры были увешаны картинами, изображавшими войска: битвы, сцены на биваках, парады, церемонии. Саша любил их смотреть. У него были свои солдаты. Он любил их расставлять так, как они и по-настоящему стоят. Иногда приходил папа, смотрел его солдат и говорил: «У тебя, брат, черт знает что за строй. Где же фельдфебель? Почему жалонерный попал в переднюю шеренгу? Экой какой ты», – и папа расставлял сам ему солдат и показывал, где должен быть ротный командир, где офицеры, где фельдфебель.
– За равнением, брат, наблюдай. Равнение чтобы чище было. Это, брат, важная штука, равнение.
– Папа, я буду офицером?
– Всенепременно.
– А если, папа, я не хочу офицером?
– Нельзя, брат. Все Саблины были офицерами. Что штатские! Штатские и не люди даже.
Лет девяти Саша напевал песенку, которой его научили кадеты, приходившие с ним поиграть:
Я очень штатских не люблю
И называю их шпаками,
И даже бабушка моя-а…
Их часто била башмаками!
Саша был уверен, что это правда, что бабушка могла бить штатских башмаками. Когда ему принесли новую курточку, он серьезно сказал матери:
– Мама, я не буду носить курточку. Она штатская…
Десяти лет он поступил в корпус. Корпус был особый, привилегированный. И привилегии его состояли не в том, что в нем особенно хорошо учили или курс наук был шире и этим он гордился. Напротив, туда сплавляли всех тех кадет из других корпусов, которые плохо учились, но родители которых могли платить повышенную плату. Но кадеты этого корпуса гордились тем, что они носили синие штаны, алые с черной полосою кушаки и готовились быть кавалеристами. Быть в кавалерии это значило быть выше других. Пехота, артиллерия, инженерные войска – это было низко, недостойно, почти презиралось. Конечно, не в такой степени, как штатские.
Говорили в корпусе на уроке древней истории о римских всадниках и неизменно подчеркивали их громадное значение и то, что equites были высшим сословием древнего Рима. Говорили о средних веках, и опять указывалось на то, что конные войска – рыцари – были выше всех, их окружали пешие вассалы, не имевшие прекрасных традиций рыцарства.
Саблин рос дома. Там была полубольная мать, без ума влюбленная в него. В корпус он приезжал на щегольской одиночке, запряженной рысаком, и в корпусе он сходился только с теми мальчиками, которые имели таких же рысаков и которые мечтали о службе в кавалерии.
В корпусе презрение к штатским увеличилось. Каких только смешных прозвищ кадеты им не давали: шпак, стрюцкий, штафирка, рябчик… каких стихов про них не писали.
Впрочем, и тут были исключения. Те мальчики, которые учились в Императорском лицее или училище правоведения, выделялись из общей массы гимназистов, презрительно называемых «синей говядиной»…
Мать сумела уберечь его от разврата, который царил в старших классах, где многие мальчики имели своих содержанок и открыто хвастались этим. Болезни, сопряженные с развратом, не смущали мальчиков, и особое отделение лазарета называлось кавалерийским отделением.
Сашу спасла от этого мать. Она своим громадным влиянием и нравственною чистотою сделала то, что мальчик боялся разврата и инстинктивно сторонился от него. Мать хотела воспитать в нем человека, развить благородные инстинкты, но она не могла преодолеть с колыбели привитых ему понятий о классовом различии людей.
В корпусе и дома Саша научился боготворить Государя и любить Россию. Но какую Россию? Русскую деревню, русского мужика он презирал, он снисходил до них – это был черный народ, годный лишь на черную работу. Те, кто выходил из этого народа в знать своими талантами, подтверждали, как исключение, то правило, что простому народу и простое место. Саблин любил ту Россию, которая пробивалась к Европе и в дни его детства занимала первое место в мире. Царь и его армия и флот олицетворяли ту Россию, которую обожал Саблин. Он не любил людей, но любил солдат и офицеров. Армия была все для него.
В корпусе он знал названия, номера и шефов всех кавалерийских полков, знал у кого какие приборные сукна и не знал даже приблизительно, сколько дивизий пехоты в Российской армии.
Из корпуса он попал в Кавалерийское училище. То, что многих юнкеров младшего класса доводило до исступления, до ухода из училища, до самоубийства, приниженное положение безправного зверя, принужденного пресмыкаться перед издевавшимися над ним корнетами, для Саблина было нормальным. Он в этом унижении видел свое возвышение, потому что знал, что через год он сам будет корнетом и так же будет издеваться над зверьми. Впрочем, к нему, Саблину, и корнеты относились иначе. Он был хороший зверь.
– Зверь, покажите ваши таланты? – говорили ему в курилке благородные корнеты, и Саша пел и танцевал. Он был хороший гимнаст, отлично стал ездить верхом, – это все, что было нужно. Он был богат, и ему и зверем было легко.
В училище еще больше и толще стали перегородки между нами и ими.
Саблин скоро увидал, что нас немного. Мы были только гвардия, и то не вся. Были полки, с офицерами которых водили компанию, считались с ними, дружили, но за своих не считали. Армейскую кавалерию признавали, но далеко не всю. Только Нижегородский драгунский полк считался вполне своим. Саблин уже в училище увидел, что ему предстоит жить в маленьком мире людей, где все друг друга знают, в мире, окружающем Государя. Мир этот был со своими правилами, традициями и, главное, нужно было изучить эти правила и традиции и следовать им, а все остальное пустяки. Он скоро понял, что то, что он, Саблин, выходит в блестящий гвардейский полк, делает его выше многих. Он понял, что он, юнкер, выше офицеров и даже генералов.
– А, Саблин! Саша! – говорил ему в театре или на балу важный генерал и протягивал ему руку и не замечал старого полковника, стоявшего рядом навытяжку и смотревшего ему в глаза. Саблин знал, что так и надо – потому что он был наш, а тот был их.
Саша слышал, как его старая богатая тетка, обсуждая с его матерью кого позвать на серебряную свадьбу, сказала про одного заслуженного почтенного генерала: «Ну, он такой хам, я его звать не буду. Его отец фельдфебелем был у моего отца в роте».
Для Саши сословие было все. А между тем он жил в те дни, когда жизнь властно разрушала сословные перегородки, и во главе этого разрушительного движения шел Государь и великие князья. В замкнутую строго военную среду стремились впустить иной, не казарменный элемент. В Л.-гв. Измайловском полку, где ротою командовал царственный поэт великий князь Константин Константинович, были организованы литературные вечера «Измайловские досуги», на которых постоянным Почетным гостем был штатский поэт Майков. Почтенный старец с седою бородою, в простом черном сюртуке, окруженный офицерами, читал им стихи…
Великий князь Главнокомандующий со своим начальником штаба, генералом Бобриковым, организовали военные лекции для офицеров при Штабе округа.
В это время развивал свою деятельность Педагогический музей в Соляном городке, там устраивались лекции для солдат гвардейского корпуса и лекторами были призваны молодые офицеры от всех полков. Делаюсь какие-то попытки идти по новому пути от муштры к воспитанию, от господ и людей – к офицерам и солдатам. Но они наткнулись на глухую стену взаимной розни и непонимания друг друга. Талантливых лекторов не нашлось. Лекции носили чисто случайный несистематичный характер и не могли заинтересовать ни солдат, ни офицеров. Они скоро обратились в отбывание нудного номера, к которому офицеры небрежно готовились. Солдаты спали на лекциях. Им казалось безсмыслицей месить грязь и ходить за шесть или за восемь верст строем для того, чтобы прослушать часовую лекцию на случайную тему. Барская затея, – говорили они. А между тем военная литература открыто кричала, что армия – школа для народа. Требовали обязательного преподавания грамотности, развития солдата, но дальше азбуки, чтения и письма не шли. Армия не могла исполнять эту работу: не было учителей. Все эти попытки трясли старые основы суровой незыблемой дисциплины, безпрекословного исполнения даже глупого приказания начальника, возбуждали сомнения и вопросы, но не давали на них ответов. И в Саблине зародились вопросы и сомнения, но главное не было поколеблено в нем. Каста оставалась кастой. Молодежь Мартовой интересовала и влекла, как влекут новые места на прогулках, но она не давала внутреннего содержания, она задавала вопросы, но не отвечала на них, она критиковала, иногда бичевала больные места, но ничего путного не умела предложить взамен, не могла залечить раны и ограничивалась абсурдными, совершенно неприемлемыми лозунгами и пожеланиями. «Надо так сделать, чтобы войны никогда не было», – говорила она, но Саблин со школьной скамьи узнал и с молоком матери впитал, что война неизбежна. Теперь, сейчас, через много лет, в отдаленном будущем – она будет. Единственное средство задержать приближение войны он видел только в сильной армии, в настойчивом приготовлении к войне. Отрешиться от этого он не мог. «Долой армию», – говорили ему. Но армия была для него все. Сказать – долой армию – значило уничтожить военный быт, в котором он жил, уничтожить его самого. Он видел, как погиб и рушился помещичий быт, романы Тургенева и Гончарова казались уже невозможными теперь, но он не осуждал описываемый в них быт, а преклонялся перед ним, потому что это был быт его отца, его деда, его предков. Он считал его хорошим. Еще более хорошим он считал военный быт, и для него сказать: «Долой армию» – значило сказать, что я уничтожаю самого себя, наш полк, все, что он обожал с детства. Молодежь Мартовой его интересовала, но казалась ему опасной и вредной, и он боролся с нею.
Особенно резкие рамки были в отношениях к женщинам. Если мужчины в том обществе, в котором вращался Саблин, замкнулись в особенную касту, то и женщины делились на своих и чужих. К своим было рыцарское преклонение. Над ними смеялись, осуждали их мелкие страсти и недостатки, но о них всегда говорили с большим уважением, Саблин отлично помнил, как обрезал его Мацнев – философ и циник, – когда однажды в период между Китти и Марусей в театре его познакомили с женой одного гвардейского офицера. Молодая женщина на секунду дольше задержала свою руку в руке Саблина и посмотрела на него с восхищением, Саблин спросил Мацнева потом: «А что, она доступная?»
– Милый друг, – сказал ему Мацнев, – про жен гвардейских офицеров так не говорят. Ты можешь попытаться иметь с ней роман, может быть, ты будешь иметь успех и достигнешь желаемого, но ты будешь скотина и подлец, если когда-либо заикнешься об этом. И я первый, несмотря на все свое отвращение к дуэлям, вызову тебя на дуэль. Наши жены – святыня.
Это говорил Мацнев, жена которого почти открыто жила с Маноцковым. Все это знали, но никто не говорил об этом и менее всего хвастался этим Маноцков. Маноцков был старинного рода, его фамилия упоминалась в актах Михаила Федоровича, связь была приличная, со своим, который умеет за себя постоять, и все молчали.
Свои – это были матери, жены, сестры и дочери людей своей касты. Можно было, как лошадь, по суставам разбирать любую женщину, заглядывая в самые интимные уголки ее тела, но нельзя было сказать что-либо циничное про жену или дочь товарища. Это были остатки того же помещичьего быта, где женились на дочерях помещиков и устраивали гаремы из крепостных девушек. Романы с крепостными девушками заходили иногда очень далеко, но и порвать их ничего не стоило. Крепостного права не было, девичьи были уничтожены, и Саблин не застал их, но остались горничные, дамы полусвета, жены, сестры и дочери людей иного круга, с которыми не считались. Они были созданы для мелких романов, для удовлетворения похоти. Прошлого зимою на охоте Саблин, ночуя в избе, увидал девушку редкой красоты. Он пожелал обладать ею, и оказалось, что это легко устроить. Когда она разделась, на ней было тонкое батистовое белье на грубом и жестком крестьянском теле. «Откуда у тебя это белье?» – спросил Саблин.
– Мне великий князь подарил, – сказала девушка и назвала имя молодого великого князя, почти мальчика. Саблин, проведший с нею ночь, не знал даже ее имени, забыл деревню, где это было. Это не считалось ни за что. Вся связь длилась несколько часов.
Пока Маруся была Сандрильоной, с ней приходилось считаться, но когда она оказалась сестрою солдата, то есть из того, другого, мира – стесняться было нечего. Саблин знал, что вся каста станет на его сторону, все, начиная с непогрешимого Репнина, будут стараться обелить его и устранить эту девушку. То, что он ее бросит, будет одобрено всем полком, и никто его за это не осудит.
Что могла сделать бедная совесть Саблина, когда она осталась в полном одиночестве и за Марусю говорило только сердце, которое все-таки как будто любило Марусю?
Да точно ли любило? Не было ли это только увлечением? Прихотью? Желанием удовлетворить страсть?
Окно стало вырисовываться мутным квадратом. День наступал.
Саблин закрыл глаза, зарылся с головою в подушки. «Надо спать», – сказал он сам себе, вспомнил, что запер дверь на кухне, а утром должен прийти Шерстобитов, будет звонить, опять наделает тревоги, встал, накинул халат и прошел на кухню отложить крюк. Кухня была залита желтыми косыми лучами восходящего солнца. Наступал ясный, веселый морозный день. Ночные страхи проходили. Когда Саблин в полутемной дальне закутался с головою в одеяло, он моментально заснул могучим сном усталого душою и телом человека.
Проснулся он поздно от стука дров, сваленных рядом в кабинете у камина.
– Шерстобитов! – крикнул Саблин.
Молодой, румяный солдат в серой куртке, пахнущей морозом, вошел в спальню.
– Который час? – спросил Саблин.
– Половина двенадцатого, ваше благородие, – весело ответил денщик.
– Что же ты меня не разбудил? А занятия?
– Занятий нет, ваше благородие. Мороз дюжа большой. Вахмистр посылали к командиру эскадрона. Приказано только одну проездку сделать господ офицеров не безпокоить.
– Хорошо, – сказал Саблин.
– Ну и напугались мы вчера, ваше благородие, когда Любовин прибег в эскадрон и эдакое слово сказал. Господи! Как обрадовались, как узнали, что все это пустое. Весь эскадрон, можно сказать, жалковал за вами. Экий грех, прости Господи!
– А Любовин где?
– Нигде сыскать не могут. Убег неизвестно куда. Люди думают, не порешил ли с собой. Совсем с ума спятил человек. Господин вахмистр довольны, говорит, так ему и надо. Бог его покарал за то, что он сицилистом был.
– Так не нашли, говоришь, Любовина? – сказал Саблин, вынимая изо рта закуренную было папиросу.
– Никак нет. Нигде не нашли, – отвечал денщик.
– Ну ладно. Не мешай мне спать, я еще часок засну, – блаженно потягиваясь, сказал Саблин. Радость избавления охватила его.