Текст книги "От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 1"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 65 страниц)
VII
Любовин спускался по лестнице, держась за перила, и ноги не слушались его, перед глазами была темнота, и сознавал он одно: конец.
Он стремился к тому, чтобы всем было хорошо. Ему хотелось, чтобы не будили песенников в два часа ночи для удовольствия девок и разгулявшихся офицеров, чтобы не было солдатчины и не грозил багровым кулаком ему под самое лицо вахмистр Иван Карпович. Ему хотелось, чтобы не было насилия, крови, не было смертной казни и страха возмездия. Он шел в партию и верил, что она несет равенство, братство и свободу, несет любовь и теплое отношение одних к другим. Он хотел верить, что там, куда он шел, тоже христианство, но только без попов, без обрядов, без мистицизма и легенд, которых он не понимал.
Тетрадка Вити, жесткие слова Коржикова, поручение ехать предавать Россию, наконец, истеричные, полные страшного смысла выкрики Бродмана его поразили.
Вот куда его вели! К равенству навозных червей. Вот что ему обещают, вместо красивого императора, царственно величественного, ему дают – жида. Он думал, что, если вымокнет под дождем на параде Государь или убьют его, не станет царя и все станет по-новому, лучше, красивее, богаче.
Что же на деле? Торжествующий жид и море крови!
И нет возврата. Никуда не убежишь. Все следят друг за другом, все, как заклейменные, друг другу известны. Заставят исчезнуть при малейшем намеке на измену.
Исполнить их волю? Ехать в армию, поступить писарем? А узнают? А попадешься… Виселица.
Любовин переходил улицу. Он не видел ясного солнечного дня, не чувствовал нежной игры теней от листьев густых акаций, дубов и кленов; глицинии на фасаде его дома, усеянные гроздьями лиловых цветов, его не радовали. К нему бросилась, ласкаясь, собака Эльзы, он невнимательно погладил ее. «Эльза, – подумал он. – Эльза, верная, как собака. Эльза милая, уютная, ласковая, простая. Укрыться у нее, сказаться больным и лежать дома, пока все они не уедут. А потом опять – кофе по утрам, кормление кур, хождение на почту, а вечером гитара и цитра и сладкие песни так любимой Родины».
«Ну что же! Все-таки жить!»
Он смелее стал подниматься на крыльцо своего дома. В столовой и гостиной нижнего этажа Эльзы не было, но наверху, в их спальне слышалась какая-то возня.
Любовин стал подниматься в спальню. Он приоткрыл дверь… Заглянул…
Раздался женский крик… Грубое ругательство.
Любовин тихо закрыл дверь. Шум продолжался. Сомнений не было Он потер себе лоб и медленно стал спускаться с лестницы. Никаких мыслей у него не было в голове. Последние капли жизненной энергии были выплеснуты безжалостною рукою. Он уже ничего не понимал. Вместо радостного июльского дня он видел страшную дыру, в которую тянули его невидимые руки. Он им не противился. Он не мог остановиться. Он повиновался им. Два раза повторил: «Сын Маруси… Виктор… Виктор!» и потом громко сказал: «От него всего можно ожидать!»
И уже решительно, точно твердо зная, что ему надо делать, пошел через двор в сарай, где были сложены дрова и где висели тонкие крепкие бечевки для просушки белья. Он старательно осмотрел сарай, запер двери, деловито, хозяйски осмотрел лоханку с синим от синьки дном, отыскал в ней маленький обмылок, точно обрадовался ему, схватил его жадными руками и, отвязав веревку, полез на стол и стал прилаживать ее на балке.
Он делал все спокойно, раздумчиво, внимательно, движения были уверенны, руки не тряслись, и только из темных глаз, ставших вдруг большими, глядела страшная пустота. Душа не смотрелась в них.
VIII
– Вы уже слишком это, товарищ Бродман, – сказал Коржиков. – Так нельзя. Нельзя забывать того, что товарищ Любовин колеблющийся. Он не поймет.
– Ну и черт с ним, – сказал Бродман и сел за стол против Коржикова. – Знаете, у меня теперь такая энергия, такая энергия, ну и надо было вылиться этой энергии. Что вы думаете, если я на митинге скажу все это. А что? Хорошо это будет?
– Давайте, товарищ, обсудим лучше положение работы нашей ячейки. Вы знаете, я на Любовина не надеюсь. Трус он и тряпка.
– Выдаст?
– Нет, его и на это не хватит. Просто ничего не будет делать. Вилять.
– Вот, кто у нас, товарищ, молодец на все руки, – сказал, глядя в окно, Бродман. – Ваш сын.
– Он идет по улице?
– Он вышел из дома Любовина и направляется к нам. Что за красавец.
– Отлично. Мне его и нужно. Вы потом оставьте нас одних.
– Сегодня же и отправите?
– Да. В Киенталь, за деньгами и инструкциями, а оттуда прямо на фронт.
– Хорошее дело.
Дверь с треском распахнулась на обе половинки, и в комнату ворвался оживленный, раскрасневшийся, весь прорываемый смехом Виктор.
Виктор был во всей красоте и блеске своих восемнадцати лет. Он очень походил на отца – корнета Саблина, в дни его юности. Только волосы были темнее, как у Маруси, и сам он был крепче, коренастей: прилив простой крови сказался. То, что придавало чертам Саблина оттенок капризной страстности, тонкие, легко расширяющиеся ноздри, чувственная складка пухлого рта, что было так мило в нем и так чаровало женщин, в Викторе было подчеркнуто и грубо. Он должен был нравиться простым девушкам или зрелым дамам, но тонкая, понимающая красоту женщина им не увлеклась бы. Было что-то отталкивающее в его красоте. Густые волосы были сзади коротко острижены, а спереди оставлены длинными локонами и, как женская челка, спускались на лоб. Большие серые глаза были жестки и наглы. Они властно смотрели кругом и никогда и ни перед чем не опускались. Борода еще не росла на его подбородке, молодые усы были острижены, и только два черных кустика были оставлены под самыми ноздрями. У него была длинная, полная, красиво обрисованная шея, выказывающая непреклонную волю. Белая просторная рубашка с широким отложным воротником приоткрывала грудь, где на золотой цепочке висел дорогой кулон с темным гранатом. Широкий пояс охватывал поверх рубахи талию. Ниже были свободные панталоны и легкие башмаки.
Ни с кем не здороваясь, Виктор бросился на койку Федора Федоровича и разразился веселым смехом.
– Ну и историйка сейчас вышла, – говорил он в перерыве припадков смеха. – Вот умора. Зашел я к тетушке напротив. Она меня шоколадом напоить обещала. Выпил я шоколаду, гляжу на нее. Ничего бабенка, полная, рыхлая, надо думать, аппетитная… Она мне: «Витя, Витя»… Солнце светит, тепло у нее. Духами пахнет. Я думаю – была не была. «Пойдемте, – говорю, – тетенька, в спальню». Она, дура, ничего не понимает. Идет. Ну вошли. Я ее повалил на кровать. Она и не пикнула, только красная стала, горячая, тяжело дышит… Ну и вдруг… Дверь… и дядюшка. Эльза Увидала, кричит… А мне в зеркало тоже видать. Ничего, думаю. Потерпи минутку. Дядюшка, дурак, дверь закрыл и на цыпочках спускается. Вот идиот!
Виктор опять залился смехом.
Бродман хохотал, Федор Федорович был серьезен.
– Ну, что ты нашел интересного в этой старой, крашеной бабе, – сказал он спокойно.
– А, право, ничего. Так, минута такая нашла. Отчего, думаю, не взять для коллекции.
– Эх, Виктор, Виктор! Пора бы кончить все это. Не такие теперь времена. Ты нужен на крупное дело… Прощайте, товарищ Бродман, – обратился он к Бродману, вставшему при начале этого разговора. – Вы, может выть, зайдете ко мне.
– Я пойду к товарищу Любовину. Знаете, любопытно посмотреть их теперь вместе.
– Ну, что там интересного, – промычал Коржиков.
– Вот что, Виктор, – сказал Федор Федорович, едва Бродман скрылся за дверью. – Мне надо поговорит с тобою.
– Говорите, я слушаю, – ответил Виктор, смотря большими глазами на Коржикова.
Отношения между сыном и отцом были дружеские, но деловые. Никакой ласки или нежности между ними не было. Очень редко Виктор говорил Коржикову «отец», но больше «вы» или «Федор Федорович». Коржиков звал его по имени. Про его рождение, про первые годы детства они никогда не говорили.
Коржиков достал из шкатулки бумаги и подробно рассказал ту работу, которую возложил комитет на Виктора. Он дал ему карты, показал на них, как он должен пробираться к Заболотью, как войти к казакам и что там делать.
– Валить авторитет начальников. Смущать души простых людей. Лгать, клеветать, подводить, где только можно, – говорил Коржиков.
– Убивать лучших, – сказал Виктор. Коржиков поморщился, но промолчал.
– Вот, Виктор, может быть, мы никогда больше и не увидимся. Я раньше не говорил с тобою о твоем рождении, о твоих первых днях.
– Ну, верно, родился, как и все. Не под лопухом же меня нашли. Коржиков достал портрет Маруси и подал его Виктору.
– Это твоя мать, – сказал он.
Виктор с любопытством стал разглядывать старую карточку, на которой Маруся была снята в гимназическом платье, в черном переднике и с волосами, уложенными в косы.
– Хорошенькая девочка, – сказал Виктор. – А ловко вы ее подцепили, Федор Федорович?
– Это мать твоя, Виктор! – с возмущением в голосе сказал Коржиков.
– Ну, так что же?! Разве мать не женщина? Только и всего, что она на восемнадцать лет старше меня, а то – такая же женщина. Эльза-то, поди, еще много старее будет.
– Оставь, Виктор! Она была глубоко несчастлива и умерла, родив тебя.
– Бедная! Молода она была?
– Ей было девятнадцать лет.
– Жаль девчонку. Поди, и вы убивались. Как же вы так неосторожны были, Федор Федорович, не поберегли ее?
Гримаса невольного отвращения искривила лицо Коржикова.
– Я никогда не был ее мужем, – сказал Коржиков, подавая Виктору карточку Саблина. Саблин был снят у лучшего тогдашнего фотографа Бергамаско. На лакированной, в лиловатых тонах, карточке, в выпуклом овале было поясное изображение Саблина в кирасе поверх колета. Гордо, ясно и самоуверенно смотрели большие красивые глаза.
– Я понимаю мамашу, – сказал Виктор. – Экой какой ферт! Фу-ты ну-ты! Как устоишь! И поди, ерник большой был… Офицер, – протянул он. – Я сын офицера! Вот так игра природы! Как же вы-то рога себе наставить позволили. Ведь она, поди, не такая соломенная дура была, как Эльза. Воображаю, как вы злились!
– Молчи, Виктор! Ты ничего не понимаешь! Слушай.
Коржиков подробно рассказал всю историю Маруси. Когда он дошел до того момента, как Любовин ворвался в квартиру Саблина, Виктор захохотал.
– Экая балда! Хоть он мне и дядюшка, а недалекий парень. Экий осел! Стрелял! Ну, и, конечно, промазал. Разве он может убить! Он и клопа-то на спичке жарит, так покаянную молитву шепчет. Однако, черт возьми, романтическое происшествие. Сын офицера! Гляди, богатого. Что же он мамашу обеспечил по крайности? Вы на приданом женились или как?
Коржиков, досадуя на себя, что начал разговор, рассказал о причинах, заставивших его жениться на Марусе.
– Какие дикие понятия! Что же, девушка и родить не смеет?
– Виктор, какие у тебя чувства к этому офицеру?
– Какие?.. Да никаких…
– Он жестоко оскорбил твою мать, заставил ее страдать.
– Ну поди, и наслаждалась немало. Ведь хорош офицерик-то! Это что же, гусар, что ли?
– Он зачал тебя и бросил, что же ты чувствуешь к нему?
– Как к офицеру или как к отцу?
– Как к отцу.
– Ничего. Мало ли бывает. Побаловался, не его в том вина. Поди, и от меня где-либо дети пойдут, что же думать об этом? Это уже плохой коммунист, ежели над таким пустяком голову крутить. А к нему, как к офицеру – обычно, как ко всем им – ненависть. Задушить его надо и все, без особой пощады. Офицер он, наверно, хороший, такой много вреда нам делает. Хотите, я своими руками задушу, если попадется.
– Отомсти за нее, – глухо сказал Коржиков и закрыл руками лицо, вдруг странно покрасневшее пятнами.
– А вы что же, отец, а?.. Любили ее? Любили? Ха-ха-ха-ха! Вот здорово, Федор Федорович. Любили! Ха-ха-ха…
Коржиков встал и прошел по комнате. Он с трудом владел собою. Наконец, справившись, он почти спокойно сказал:
– Ты когда же пойдешь в Киенталь за деньгами и окончательными инструкциями?
– А сейчас, – становясь серьезным, сказал Виктор.
– Сюда вернешься?
– Нет, прямо оттуда на железную дорогу.
– Ну, ладно.
Коржиков, не глядя на Виктора, пошел из комнаты.
Протяжный вой собаки, крики и плач во дворе у Любовина поразили Коржикова. Он пошел во двор. Лицо его было замкнуто и серьезно. Он догадывался, что произошло. «Иначе и быть не могло. Развязал», – подумал он, и горькая складка легла поперек его лба. Почти сорок лет, с самого рождения знал он Виктора Михайловича и, по-своему, любил его.
В сарае, на тщательно намыленной веревке висел, склонив голову набок, Любовин. Эльза причитала и визжала под ним, собака ей вторила, 3адрав кверху морду. Бродман что-то кричал. Никто не догадался снять труп с петли.
– Да снимите же его, черт возьми! – крикнул Коржиков и полез на стол, чтобы развязать веревку.
С помощью Эльзы Бродман только размахивал руками: он боялся покойников, Коржиков снял Любовина и отнес его в дом.
Когда он снова вышел, уже вечерело. Луна поднималась над горами. Виктор, одетый по-дорожному, с маленьким мешком за плечами, выходил на дорогу.
– Виктор, – крикнул ему Коржиков, – постой! Ты знаешь… Виктор Михайлович сейчас повесился.
– Экий идиот! – сказал Виктор. Никакая тень не набежала на его лицо. Оно было холодно, самодовольно и спокойно.
– Виктор, ты не простишься с ним?
– Ну вот еще? Очень надо. Ведь он все равно мертвый!
Бродман стоял у ворот и восхищенными глазами смотрел на удаляющегося по Киентальской дороге Виктора.
– Вот, – сказал он, дотрагиваясь до рукава Федора Федоровича, – это сила! Это идет – настоящий большевик!
IX
Про Заболотье говорят, что оно маленький Люблин, а Люблин – маленькая Варшава, а Варшава – маленький Париж, таким образом Заболотье в глазах его обитателей казалось маленьким, самым маленьким, Парижем, одним кварталом Парижа. Построенное в XIII веке, среди болот и лесов Холмщины, оно долгое время было оплотом католичества. В нем был громадный костел с мраморными памятниками в честь его основателей – графов Заболотских, с могучими, в четыре охвата, дубами и липами, с каменной решеткой, в нем был величественный магистрат с наружной лестницей на два марша, который строили в XIV веке, с этой лестницы приветствовали Петра Великого, когда он ехал из-за границы; подле города была могила сына Богдана Хмельницкого, убитого в бою с поляками. Весь город, видный насквозь из улицы в улицу, прекрасно мощенный, с канализацией и водопроводом, с молодыми круглыми каштанами вдоль улиц, со старым рынком с аркадами, под которыми были маленькие еврейские магазины, с дворцом графов Заболотских, обращенным в офицерские квартиры гарнизона, с конюшнями графа, перестроенными в офицерское собрание казачьего полка, с другим костелом, обращенным в казарму, со старыми, времен Николая I, равелинами и бастионами крепости был чистенький и веселый, полный оживленной еврейской толпы, офицеров, казаков и солдат.
В июльский день 1914 года он млел под солнечными лучами, и чистые камни мостовых по-южному так сверкали, что больно было на них смотреть. Окна домов были открыты, из них свешивались одеяла, подушки и перины, выставленные, чтобы проветривать, и кое-где выглядывала черноволосая женская головка с масляными большими глазами, точеным носом и пунцовыми чувственными губами.
В большом тенистом сквере, под раскидистыми каштанами, на скамейках сидели гарнизонные дамы, играли дети. Сквозь тесный переплет ветвей, с большими лапчатыми листьями, солнце бросало на песок маленькие золотые кружки, и в сквере, чисто подметенном, с лужайками, покрытыми травой, была такая мирная истома, такая отрадная тишь, что тянуло к мечтам и лени и невольно вспоминались слова гарнизонного батюшки, отца Бекаревича, что климат Заболотья не уступает климату Ниццы.
Было двенадцать часов дня. Все Заболотье вдруг наполнилось сочными звуками военного оркестра и дробным топотом конских подков по камням. Звуки врывались в улицу, отдавались о дома, о выступы стен и разливались по всему городку радостные, бодрые и веселые. Казачий полк возвращался с маневра.
Впереди полка на крупном рыжем коне Донского Провальского завода ехал командир полка полковник Павел Николаевич Карпов. Это был рослый красивый мужчина лет сорока пяти. Темная борода была расчесана наподобие бакенбард на две стороны и чуть-чуть серебрилась от пробивавшихся седых прядей. Он был худощав и строен, широкий ремень с револьвером и биноклем ловко стягивал его тонкий стан. Он легко сидел на лошади, и вся посадка обличала в нем смелого и неустрашимого наездника. Рядом с ним, по правую сторону, на золотисто-рыжем сытом коне ехал его помощник по хозяйственной части, войсковой старшина Семен Иванович Коршунов, по другую – его адъютант, маленький и толстенький, рано начавший лысеть Георгий Петрович Кумсков.
За ними широкою шеренгою ехали трубачи. Лошади теснились и жались, а трубачи в свежих защитных рубахах и фуражках, лихо надетых набок, играли, надувая щеки, веселый бодрый марш, отдававшийся эхом о стены домов.
Карпов свернул в боковую улицу, остановил коня и стал пропускать полк мимо себя. Искреннее удовольствие сверкало в его глазах, когда казаки, проезжая мимо него, задирали и сворачивал головы в его сторону. Песенники умолкли. Поваленные за плечо на петлях пики тихо колебались и звенели. Прекрасно одетые, красивые люди с сухими загорелыми лицами, на которые из-под фуражек волнами падали густые, тщательно расчесанные волосы, припудренные пылью, внимательно и весело смотрели на своего командира. Они знали, что они хороши, что они молоды и что командир ими любуется. Они гордились тем, что они казаки лихого Донского полка, лучшего полка кавалерийской дивизии, что они Донцы, что они сыны великой Русской армии. Они чувствовали, что войско лучше их трудно придумать и создать.
Сверкающие червонным золотом на солнце лошади 1-й сотни все, как одна, светло-рыжей шерсти, в передней шеренге лысые, в задней – без отметин, прекрасно масть в масть подобранные, отлично тренированные и вычищенные, с разобранными рукою волос к волосу, пушистыми хвостами, подняв сухие головы с красивыми темными глазами, торопливо проходили мимо командира.
Рыжую первую сотню сменила бурая вторая, потом шла вишнево-гнедая третья, дальше караковая четвертая. Одна была лучше другой. Карпов знал каждую лошадь, каждого казака, их всех он горячо любил, точно они были детьми его. Этот бледный светло-русый казак Хоперсков, печальными глазами глядевший на командира, всего неделю тому назад вернулся из отпуска. Он ездил на Дон хоронить молодую жену. У него в станице, на попечении чужих людей, осталась девочка двух лет, – все что привязывает его к жизни. Сзади него ехал плотный и короткий, с лицом, обрамленным рыжеватой бородкой, Пастухов, сотенный кузнец первый силач в полку, а рядом – юный, прекрасный, с чуть пробивающимися черными усиками Поляков, из богатой семьи, маменькин сынок и баловник, все никак не могущий научиться прыгать через деревянную кобылу.
– А что, – обратился Карпов к стоявшему подле него на нервной серой лошади есаулу Траилину, – Поляков научился наконец через кобылу прыгать?
– Постигает, господин полковник, – сказал командир сотни, прикладывая руку к козырьку, и мягко, как «х», выговаривая букву «г».
– А лошади у вас, Иван Иванович, все никак не поправятся.
– Уж и не знаю, что делать, – сказал Траилин.
– Кормить надо, – сказал Карпов. – Я разжалую вахмистра, если осенью не подравняетесь с другими сотнями. Каргин! – строго крикнул он на зазевавшегося казака, – ты чего, друг, голову на командира не сворачиваешь, а?
Казак испуганно повернул голову на Карпова.
– А у Медведева опять поводья на лещотке не выравнены; взыскать! – сказал Карпов.
«Э, виноватого найдет!» – подумал Траилин и облегченно вздохнул; его сотня прошла, и за нею громыхала колесами и тарахтела пулеметная команда.
Сытые, с блестящей шерстью, большие гнедые лошади легко, без усилия, везли железные двуколки, на которых стояли закутанные в чехлы пулеметы. Каждая пряжка амуниции блестела, каждый ремешок сбруи был тщательно вычищен и почернен. Лицо Карпова прояснилось. В пулеметную команду были отобраны люди, и она проходила в щегольском порядке. За нею потянулась пятая сотня на серых лошадях и дальше шестая – на вороных. Чернобородый есаул Захаров, командир шестой, такими же влюбленными глазами провожал казаков и лошадей.
– А, Константин Помпеевич, – сказал, обращаясь к командиру сотни, Карпов, – хотя бы и в бой с таким полком! Хороша ваша сотня!
– Да, как бы и не пришлось, – сказал Захаров.
– Никто, как Бог!
– Да будет Его святая воля, – сказал Захаров. – Потрудились вы немало, господин полковник, и есть с чем поработать.
– Да. Хорош полк, – сказал Карпов, ни к кому не обращаясь, и тронул лошадь за последней сотней. – Прикажите песенникам петь.
Захаров поскакал по мостовой догонять голову сотни. В теплом, наполненном ароматами зелени и скошенного сена воздухе раздались веселые громкие звуки бодрой залихватской песни:
Э-эй-э-э-эй! Донцы песни поют!
Через речку Вислу-ю
На конях плывут.
– А что, господин полковник, – обратился к нему Коршунов, – будет
все-таки война?
– Ну, не думаю. А, впрочем, кто ее знает! Штаб дивизии почему-то уверен, что война будет. Через полчаса в канцелярии.
– Слушаюсь, господин полковник, – сказал Карпов.
– Адъютант, что, бумаг много?
– Не особенно, господин полковник. Опять жалоба на хорунжего Лазарева.
– Жидов побил?
– Есть немного.
– Экий какой! Ни одной субботы не пропустит, – сказал Карпов.
– Нахальны очень стали. Этот раз его сами задели.
– Ну, Романа-то Петровича не очень заденешь! Пьян, что ли, был?
– Совсем тверезый.
– Разберем… – сказал, слезая с лошади у своей квартиры, командир полка и стал ласкать своего большого коня.